ЕЩЕ НЕ ГАЗЕЛЬ (ХРОНИКА ОДНОГО МЕНИНГИТА)

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

ЕЩЕ НЕ ГАЗЕЛЬ (ХРОНИКА ОДНОГО МЕНИНГИТА)

Володе

Предисловие

Началось все в субботу с легкого насморка. По привычке выбивать клин клином я отправилась на гору кататься на лыжах. Откровенно говоря, даже по московским масштабам это была не гора, а так – пригорок на канале, однако с собственным нежным именем Лизаветка.

Был лютый январский мороз, я закоченела и помчалась отогреваться в близлежащий бассейн. День клонился к вечеру, дежурная тетя Нюра торопилась домой и выгнала меня из бассейна на улицу с мокрой головой. Волосы сразу обледенели и тускло поблескивали рыжим из-под прозрачной короны. Так, наверно, выглядели Кай и Герда в плену у Снежной королевы.

Понедельник и вторник

Несмотря на принятые крутые меры насморк не прошел. Кто-то все время колотил мне в виски маленьким молоточком. Надо было бы отлежаться, но я не могла: на работе шел эксперимент, почему-то казавшийся тогда очень важным, да плюс к этому я начала изучать японский язык. Наш «сенсей» гнал нас диким темпом – катакана, хирагана, иероглифика – пропустишь один четырехчасовый урок и вовек не догнать. Поэтому и в понедельник, и во вторник я была на работе.

Среда

В среду утром я не смогла оторвать голову от подушки. Это не литературный образ: я пыталась поднять голову, но она была налита свинцом, а приподнимались почему-то ноги. Мысли разбегались, как тараканы из раковины с немытой посудой, когда после войны на нашей коммунальной кухне зажигали свет. Невероятно трудно было сосредоточиться, чтобы что-нибудь разумное предпринять. Все же я заметила, что рядом с кроватью на стуле лежит термометр и стоит телефон: видимо, уходя на работу, Володя почуял неладное. Сделав неимоверное усилие, я поставила под мышку термометр и переставила телефон себе на грудь. Термометр поразительно быстро показал сорок один с хвостиком. Я была в курсе, что сорок два – это предел, и до него сейчас оставалось рукой подать. Все же я еще сумела набрать Володин номер, но говорить уже не могла. Видимо, я потеряла сознание, потому что уже в следующую минуту увидела над собой встревоженное Володино лицо и удивилась, как это он в мгновение ока перелел с Таганки на Сокол. Пришла районный врач, поставила диагноз – грипп и выписала бюллетень.

Четверг

В четверг стало еще хуже. Страшно болела голова, тошнило и рвало. Голова по-прежнему не отрывалась от подушки, а когда ее поднимал Володя, с ней вместе поднимались ноги, изгибая меня причудливой дугой. Володя не ходил на работу и дежурил около меня.

Пятница

Казалось, что хуже не бывает, но все-таки в пятницу стало еще хуже, и решено было пригласить ко мне специалиста по инфекционным болезням. Корифеем в этой области тогда считался профессор Уманский. От папиной просьбы проконсультировать меня он в восторг не пришел. В те годы еще сильны были этические нормы доктора Чехова, и врачи у врачей не брали денег за визит. Может быть, поэтому Уманский приехал очень раздраженный, пощелкал пальцами у меня перед носом и поставил диагноз: холецистит. Диагноз несказанно удивил моих близких, но спорить с корифеем папа не стал. Уманский пропел навязшую в зубах песню про жареное, соленое и острое и собрался уходить.

– Но Наташа совсем ничего не ест и не пьет, не может, – пожаловался Володя.

– А на это вы ей скажите, что тощая корова – еще не газель, – отбрил его Уманский и с этим отбыл.

Я все это знаю больше по рассказам, потому что, периодически теряя сознание, присутствовала при визите Уманского только частично.

Суббота

В субботу стало невыносимо. Рвало почти непрерывно. Володя приподнял мою голову, пытаясь напоить чаем, и вдруг усы его медленно растаяли, а вместо лица перед глазами остался странный прозрачный пустой свет. Я заорала, что ничего не вижу, и потеряла сознание. Когда пришла в себя, Володины усы были на месте. Я очень обрадовалась и хотела сообщить, что опять вижу, но тут оказалось, что я не могу говорить: вместо слов изо рта вырывалось нечленораздельное коровье мычание. Это было очень страшно, еще страшнее, чем ослепнуть, и я опять потеряла сознание. Так стремительно нарастал отек мозга.

Когда я пришла в себя, и зрение, и речь оказались на месте, а рядом со мной сидела моя старшая сестра Ляля.

– Наташка, ты хоть понимаешь, что ты у нас умираешь? – спросила Ляля. Моя сестра умеет в нужный момент ободрить.

Я не то чтобы понимала или не понимала – я этими категориями не мыслила. Мне было все равно. Единственное мое желание было, чтобы перед смертью меня хоть на одну секунду перестало тошнить.

Приехала «Скорая помощь». Молодая симпатичная врач поставила диагноз – менингит и вызвала перевозку.

– Куда вы ее повезете? – спросил папа.

– В ближайшую больницу, первую инфекционную.

– Кто там заведует отделением?

– Профессор Уманский.

Папа вздрогнул. Не далее как вчера Уманский сказал, что у меня холецистит и никакой госпитализации не требуется. Как же теперь везти меня в его отделение и ставить его в такое неловкое положение! Даже в этот вполне трагический момент папа думал об этике. Но молодая врач была непреклонна: первая инфекционная – ближайшая больница, и нельзя поручиться, что меня довезут живой даже туда. Однако довезли. Первую пункцию мне делали тут же по приезде, прямо в коридоре приемного покоя. Когда воткнули иглу в спинной мозг, оттуда ударил настоящий фонтан. Я пришла в себя и услышала возбужденные восклицания врачей. Женщина в белом халате вертела у меня перед носом пробирку со спинномозговой жидкостью и говорила:

– Смотри, смотри, прозрачная! Менингит вирусный! Жить будешь!

Пункция сняла отек мозга, и мне сразу стало легче. Перестало тошнить, по всему телу разлилось блаженство. Меня перенесли в палату, поставили капельницу, и впервые за последние дни я заснула, а не потеряла сознание. И хотя температура у меня то падала до тридцати пяти, то опять подскакивала до сорока одного, воскресенье прошло все в том же райском блаженстве.

Понедельник

В понедельник со свитой придворных в палату вплыл Уманский. Свита подобострастно смотрела ему в рот и записывала каждое слово, по-моему, даже задумчивое «Хм-м». Уманский опять пощелкал пальцами у меня перед носом, приказал сделать эхоэнцефалограмму и поставил диагноз: абсцесс мозга.

Это был не диагноз, это был приговор. Удивительно, но дистанция от холецистита до абсцесса мозга, пройденная Уманским за два выходных дня, его нисколько не смущала. Он объявил свой приговор папе: единственная надежда, и та весьма призрачная, это срочная операция. Надо переводить больную в нейрохирургию. Хорошая нейрохирургия есть в Боткинской больнице.

Чудо все-таки, что папа выжил. В свои восемьдесят лет он бежал бегом почти километр от корпуса, где я лежала, до такси, чтобы нестись в Боткинскую и там договариваться о срочной операции.

Я ничего этого не знала. Обколотая антибиотиками, я лежала с капельницей в теплой палате в полной нирванне, когда вдруг туда явились мужики с носилками, медсестра отсоединила капельницу, и меня в одной рубашонке, набросив какую-то дурно пахнущую черную шинельку, с непокрытой головой вынесли на двадцатиградусный мороз и водрузили в ледяную перевозку. И я поняла, что это конец.

Но, видимо, меня так просто не возьмёшь: мы доехали!

В приёмном покое Боткинской больницы с меня в первую очередь сняли чужую рубаху и отослали законным владельцам, а вместо нее надели рубаху нейрохирургического отделения, порванную от горла до паха, зато украшенную многочисленными штампами и печатями, чтобы другим отделениям или самим больным не пришло в голову эту рубаху, чего доброго, стянуть.

В тот вечер в нейрохирургическом отделении Боткинской больницы дежурил молодой врач Володя Пумырзин. Как и Уманский, он сделал эхоэнцефалограмму и сказал удивленно:

– Нет у вас никакого абсцесса мозга (а я и не знала, что у меня такой диагноз!). Банальный менинго-энцефалит. Вы не наша больная. Жить будете.

– Не буду! Не буду я жить, если вы сейчас опять выгоните меня голую на двадцатиградусный мороз и отправите к этому тусклому светиле Уманскому! Пожалуйста, оставьте меня у вас! Будьте моим доктором!

С большей мольбой я бы не могла сказать любимому: будьте моим мужем! В этот момент я страстно хотела жить. Пумырзин чрезвычайно удивился этой эскападе.

– Да я и не собираюсь вас никуда отправлять. Вас сейчас отвезут в палату. Для Вас уже готова палата на двоих, у Вас будет только одна соседка.

Только одна соседка

Меня поместили в палату для блатных. Второй блатной в моей палате оказалась огромная седая старуха с торчащими в разные стороны патлами и белыми от безумия глазами.

Впоследствии выяснилось, что она тетка медсестры, обезумевшая после инсульта. Медсестры были на вес золота, и безумную тетку взяли в нейрохирургическое отделение без всяких разговоров. Кстати, нянечки в отделении не было вообще. Вернее, была одна восьмая нянечки – то ли она приходила один раз в восемь дней, то ли приходила каждый день на один час – не знаю, потому что мне эта одна восьмая за два месяца не досталась ни разу. Володе и друзьям пришлось её заменить, но об этом позже.

Когда меня внесли в палату, Тетя Шура (так звали старуху) сидела на кровати и что-то бормотала себе под нос. Едва меня перевалили с носилок на койку, в палату ворвался Володя с ватным одеялом и теплой шапкой – с этим хозяйством он явился в инфекционную больницу, но опоздал к перевозке, и меня, как я уже докладывала, увезли почти голую. Некоторое время тетя Шура внимательно и, казалось, осмысленно разглядывала Володю. Потом вступила с ним в разговор:

– Молодой человек, вы из Подольска? Володя опешил:

– Да нет, я из Москвы.

– Сейчас уже поздно ехать в Подольск, – сообщила тетя Шура. – Ложитесь здесь, хотите – со мной, хотите – с этой блядью.

…Соседка тетя Шура оказалась настоящим проклятием моей больничной жизни. Если бог хотел меня за что-то покарать, более изощренной пытки придумать он не мог. Я была абсолютно беспомощна – месяца полтора голова моя так и не отрывалась от подушки, я даже поворачивать ее могла не больше, чем на миллиметр-два. Так я и лежала, глядя в одну точку, и досконально, до мелких деталей, изучала узор потеков на потолке палаты. Двигались только руки, которыми я на ощупь находила стоявшие рядом предметы первой необходимости – поильник с водой на тумбочке, судно на стуле. Нянечки, как я уже докладывала, в отделении не было, так что в отсутствие Володи или друзей приходилось быть на самообслуживании. А мне, чтобы предотвратить дальнейший отек мозга, давали мочегонные, в результате чего самообслуживаться надо было довольно часто. А тётя Шура, ходячая больная, воровала у меня судно. Она подставляла свое судно под одну половинку своего гигантского зада, мое – под вторую и справляла нужду между ними… На полу стояла не-просыхающая вонючая лужа, которую иногда забегала вытереть ее племянница, а мой мочевой пузырь лопался от напряжения, и я тихо и безнадежно плакала в ожидании своих спасителей. От этой пытки мне становилось все хуже и хуже. В конце концов я взмолилась, и по папиной просьбе меня перевели в другую, не такую блатную палату.

День выборов

Переезд на новое место жительства был целым событием. Вызвали санитаров, они перевалили меня с кровати на носилки, нашли медсестру, которая перестелила на мою новую кровать мою старую простыню. Температура у меня по-прежнему прыгала с сорока до тридцати пяти, я постоянно плавала в липкой жиже, и вскоре надетая на меня в приемном отделении драная рубаха стала похожа на пробитую ятаганом кольчугу, а простыня приобрела цвет какао с молоком. Так я и лежала, как раненый средневековый рыцарь, брошенный на поле боя среди вонючих тел, – домашнее белье в нейрохирургическое отделение приносить было нельзя.

Однажды ночью у меня заболело сердце. Заболело внезапно и сильно, но ночью некого было позвать на помощь. Начинался перикардит, вызванный тем же вирусом, что и менингит: злой вирус докочевал от мозга до сердца. Я мучалась всю ночь и забылась только под утро, когда уже светало.

Проснулась я внезапно, в ужасе от громкого, как выстрел, стука. Сердце бешено колотилось где-то в горле, готовое навсегда вылететь изо рта при малейшем движении или кашле. Надо мной стояли три ангела в белоснежных одеждах и колпаках, один из них держал в руках деревянную урну. В воспаленном мозгу на мгновение мелькнула догадка, что ночью я умерла, и ангел держит в руках урну с моим прахом. В это время второй ангел сунул мне в руку какие-то бумажки и рявкнул:

– Голосуйте!

И тут я разглядела, что у ангела с бумажками зверское лицо старшей медсестры нейрохирургического отделения.

– Голосуйте! – снова приказала ангел с бумажками, дёргая меня за руку, в то время как вторая ангел наклонилась, чтобы подставить урну, а третья ангел произнесла хриплым пропитым басом:

– Поздравляю с днем выборов!

Не могу передать, какое меня охватило отчаяние. Поразительно, как я не умерла на месте от резкой боли в сердце, от беспомощности, от обиды, от ненависти. Но тут внезапно, как в свете молнии, я увидела, что судьба дарит мне, быть может, единственный в жизни шанс поменять простыню. И меня захлестнула и понесла волна гражданского мужества.

– Не буду голосовать! – сказала я твердо. – Перестелите постель, поменяйте рубашку, принесите лекарства от боли в сердце – тогда, может быть, поговорим!

– Голосуйте! – снова рявкнула старшая медсестра. – Вы что, с ума сошли?

Согласитесь, довольно нелепый вопрос, обращенный к больному менингитом. На это я ей и указала.

– Поменяйте белье, – сказала я устало и закрыла глаза, давая понять, что вопрос исчерпан и аудиенция окончена.

Они еще немного постояли надо мной, потом повернулись к соседней койке. В глазах милой моей новой соседки ясно читался ужас от того немыслимого, чему она стала невольной свидетельницей: человек в Советском Союзе отказался голосовать!!!

Соседка послушно бросила свои бюллетени в урну, и ведьмы покинули поле сражения. Следует признать, что бой был мною проигран вчистую: простыни мне так и не поменяли, к тому же не сомневаюсь, что в коридоре ведьмы бросили в урну мои бюллетени. И всё-таки поражение моё не было сокрушительным: меня грело сознание, что даже в менингите я не замарала своих рук вонючими бюллетенями и не приняла участия в этом фарсе – как не принимала его и прежде, в здравом уме и твердой памяти.

Ворохобов

Соседка вернулась с новостью: в коридоре стелют красный ковер, кого-то ждут. Сбегала уточнить: ждали Ворохобова, большую шишку, то ли зав отделом ЦК по медицине, то ли замминистра. Примчалась взмыленная старшая медсестра: немедленно навести порядок в палате! Вещи – в тумбочку, судно – под кровать!

– Обязательно, – сказала я, – так и поступим. А в придачу я откину одеяло – пусть гражданин начальник полюбуется на мою подушку и простыню.

И не поверите: через несколько минут явились санитары с носилками и медсестра с чистым бельем, и вот уже я лежу, как невеста, на хрустящей простыне, благоухая свежепостиранной рубашкой!

Надо ли вам объяснять, что Ворохобов не приехал!

Чистая простыня оказала магическое действие, и с этого дня я уверенно пошла на поправку.

Восьмое марта

Восьмое марта в нашей семье – особый день. Было бы, пожалуй, неправдой отрицать его причастность к всенародному празднику, потому что в тот далекий год, о котором пойдет речь, к двум недавно объявленным выходным дням примкнул третий – 8 Марта. Познакомившись с Володей перед тем за неделю, мы провели эти три дня вместе, и они обернулись почти сорока годами… Володя любит повторять, что его сгубила пятидневка. События тех дней я описала в единственных своих лирических стихах:

Какое, право, наслажденье

Отметить день грехопаденья,

Когда за рыжую косу

Он полюбил меня в лесу

И в страсти бурной, как в ознобе,

Готов был тут же пасть в сугробе.

Но в нем прочтя свою судьбу,

Я увела его в избу,

Где он меня, скажу без лести,

Весьма лишил девичьей чести,

Которой, если вспомнить строго,

и оставалось-то немного!

С тех пор до гробовой доски

Попала я в его тиски.

Но так прекрасна эта клетка,

Что я о том жалею редко.

В этих стихах всё – чистая правда. В том году папа достал мне путевку в Дом творчества архитекторов в Суханове. Это бывшее имение князей Волконских, спасенное архитекторами от разорения. В моей комнате даже висела табличка, что именно здесь останавливался Лев Николаевич Толстой, приезжая к Волконским в гости. В Суханове я была впервые, окрестностей не знала и, бродя на лыжах по лесу, неожиданно вышла на высокую крутую гору. Виляя коленками, по ней катили горнолыжники, а по проложенной рядом лыжне неслись вниз сломя голову сумасшедшие мальчишки. Я и в мыслях не имела следовать за этими самоубийцами, просто наслаждалась мартовским солнцем да удивлялась горнолыжникам, которых видела впервые в жизни. И тут рядом со мной вдруг возник высокий красивый человек с интеллигентным лицом; на вид ему было лет тридцать. Человек вступил со мной в беседу:

– У вас лыжи намазаны?

– Нет.

– Тогда вам ни в коем случае нельзя ехать с этой горы: здесь раскатывает, а внизу подтаяло и тормозит. Разобьетесь.

Я хотела было ему объяснить, что не настолько уж я псих, чтобы так рисковать своей головой, но почему-то не стала. Человек стоял и смотрел на меня и явно искал повода продолжить диалог, и так же явно его не находил, и мне показалось, что он в конце концов махнул рукой и сейчас уедет. Высокий, красивый, с интеллигентным лицом. И тогда я встала на лыжню, закрыла от ужаса глаза и сиганула вниз.

Все было, как он и предсказал. Вверху разнесло, внизу притормозило. Выкапывая мою голову из пробитого ею наста, Володя приговаривал нараспев:

– Я же вас предупреждал!

Когда теперь, бывает, он упрекает меня в безрассудстве и авантюризме, я напоминаю:

– Ты все знал с первой минуты!

Версии того, что произошло дальше, у нас расходятся. Володя утверждает, что, выкопав меня из наста и поставив на ноги, бросился наутек, а я помчалась за ним. Версия сомнительная и не выдерживает критики: у него был первый разряд по лыжам, а я была сильно травмирована в разных местах и едва держалась на ногах, так что если он и удирал, то, стараясь, чтобы я не отстала. На самом деле он проводил меня до архитекторов, а на другой день, в воскресенье, пришел справиться, как я себя чувствую. Потом у него была рабочая неделя, за которой, как уже сказано, наступило восьмое марта. К этому моменту я твердо знала, что если он не придет, жизнь моя будет навеки погублена. Но он пришел и целый день водил меня по лесу, а к вечеру, когда я уже совсем выбилась из сил, мы вышли к какому-то поселку.

– Скажите-ка, какая неожиданность, – сказал Володя, – моя хата!

Мы зашли. На столе в стакане стоял букетик ландышей, бутылка вина и лежала плитка шоколада. Было очевидно, что маршрут нашего сегодняшнего путешествия был Володей глубоко продуман.

Так это началось.

Через несколько лет мы поженились официально, но отмечаем, конечно, не день регистрации, а восьмое марта. К этому дню я обычно сочиняла какие-нибудь смешные стишки.

Но полтора десятилетия спустя я оказалась восьмого марта прикованной к постели по существенно менее романтическому поводу. Было безумно обидно. Чтобы не нарушать традицию, я решила сочинить стишки. Стишки получились такие.

Вы решили, что палата здесь больничная —

Мысль простая, но не слишком симпатичная.

А у нас внутри – банкетный зал,

Соки, фрукты, панангин и люминал.

Две чаровницы вас ждут уже в халатах,

Пеньюары их в печатях и заплатах.

Их не надо очень долго умолять —

Сами лягут, и охотно, на кровать.

Где найдете столько силы и азарта?!

Проводите только здесь 8 Марта!

Милой моей соседке так понравились стишки, что она их немедленно под диктовку записала и прилепила пластырем снаружи на дверь. И на этот призыв к нам в палату потянулись нейрохирургические больные – с перевязанными головами, с лысыми черепами, на костылях, на ходунках. Стало душно, шумно и весело. Малину эту разогнал дежурный врач. Он приказал снять стихи с двери, но вскоре вернулся и сказал заговорщически:

– У моей сестры день рождения. Я иду к ней после дежурства. Вы бы не могли написать ей стихи?

Я написала. Весть о моем «поэтическом даре» быстро облетела Боткинскую больницу, и вскоре ко мне потянулись с заказами врачи других отделений. В виде гонорара они заглядывали мне в ухо, горло, нос, в глаза и всюду, где положено, так что я была медицински обслужена по высшему разряду. Я же, со своей стороны, лежа в менингите, изрядно отточила свое поэтическое мастерство.

Это стало частью теста, который, с тех пор как я пришла в себя, занимал все мое время и внимание: я пыталась выяснить, что унес с собой менингит. Одна потеря обнаружилась сразу: исчезла фотографическая память, которую я раньше нещадно эксплуатировала по линии истории, географии, литературы. На их месте остался чистый лист, который мне предстояло заполнять вновь с нуля. Интересно, что совершенно не пострадали стихи, которых я знала великое множество – очевидно, в мгновенном их запоминании участвовала другая – не фотографическая, а эмоциональная память. Сохранились и профессиональные логические навыки, и, глядя в потолок, я сочиняла и решала в уме нехитрые кинетические схемы.

Из потерь самой неприятной, пожалуй, оказалось разрушение связи между знакомым лицом и именем, более того – личностью человека, которому лицо принадлежит. Из-за этой потери я постоянно попадаю в страшно неловкие ситуации. Дорогие, не обижайтесь: всё-таки у меня был – менингит!

На поправку

Наступил день, когда Пумырзин подтянул меня к спинке кровати, посадил и отпустил. Голова моя болталась из стороны в сторону, как у кошерно зарезанной курицы, и бессильно падала на то, что когда-то было грудью; я валилась и валилась в сторону, а Пумырзин сажал меня снова, орал: «Держать голову! Держать голову!» – и предательски отпускал. Сжав зубы, я старалась изо всех сил и в конце концов несколько секунд просидела с поднятой головой. Дома по этому случаю был банкет с водкой. Друзья рассказывали потом, как, отравленные стереотипами, они вздрогнули, когда ликующая Вика сообщила им по телефону: «Маму сегодня посадили!»

Не успела я научиться по-человечески сидеть, как неугомонный Пумырзин поставил меня на ноги. За минувший месяц отношения врач – пациент переросли у нас в дружбу, дополнительно скрепленную общей любовью к хорошей поэзии. В вечера дежурств в свободную минутку Пумырзин забегал ко мне в палату, и мы наперебой читали друг другу Пастернака, Ахматову, Волошина. Может, он так же, как и я, проверял таким образом, что во мне сохранилось – а, может, просто уходил на короткие мгновения из мира скорби в мир поэзии. Пумырзин был молодой, красивый, здоровый и сильный, и на его фоне мое бессилие выглядело еще ужаснее. Безумно унизительно было падать на подламывающихся ногах к нему в объятия – хотя при других обстоятельствах я бы, может, и не отказалась. Наша дружба стала для меня сильным стимулирующим фактором. Вскоре я прошла сама от кровати до двери, а потом и по коридору, и тут меня выписали.

Через несколько дней я уехала окончательно выздоравливать в академический санаторий в Успенском. Была ранняя весна, от оттаивавшей земли шли пряные запахи, и мы стремительно возвращалась к жизни – небольшая дружная компания заглянувших в бездну, но удержавшихся на краю.

… В Боткинской больнице я провела месяца полтора, из которых большую часть лежала без движения, глядя в одну точку. И все это время по составленному Володей расписанию три раза в день ко мне приходили друзья – кормили, умывали, утешали. И почти ни разу никто не повторился. Конечно, приключись менингит в Америке – таких сногсшибательных усилий со стороны Володи и друзей не понадобилось бы. И все-таки я часто думаю: случись это в Америке – кто бы пришел слезу пролить над ранней урной?

Данный текст является ознакомительным фрагментом.