Глава III ГУСАР
Глава III
ГУСАР
В России враг… и спит наш гром!
Почто не в бой? он нам ли страшен?
Уже верхи смоленских башен
Виются пламенным столбом.
М. В. Милонов
Зимой 1812 года Александр получил право самостоятельно бывать в свете, но почти никогда этого не делал — и по самой смешной причине. Московским главнокомандующим был тогда граф Иван Васильевич Гудович, человек достойный, но угрюмый. Будучи подслеповатым и одноглазым, он не выносил очков и, пользуясь своим высоким положением, даже в чужом доме, завидя посетителя в очках, посылал к нему слугу с наказом, что нечего здесь-де так пристально рассматривать и пусть-де очки снимет. Александр же без них становился совсем беспомощным, уже в шаге не различал лиц и боялся показаться неловким, налетая на стулья. Он изредка ездил только к дяде, когда был уверен, что Гудович не приглашен. В глубине души он завидовал успехам Петра Чаадаева, ставшего настоящим светским львом. Тот превратился в совершенного денди: ничего лишнего, простота, доведенная до высшей элегантности, тщательно уложенные короткие завитые локоны и изощренный бант шейного платка на высочайшем подгалстучнике.
Галстук остался в ту пору единственным украшением мужского костюма, и никто не доверял его завязывание камердинеру. Узел служил внешним отражением личности дворянина: простое пересечение двух концов выдавало отсутствие воображения, свисающие концы — неряшливость или похмелье (однако лорд Байрон, гордившийся своей античной красоты шеей, сделал несколько лет спустя свободный галстук неотъемлемым признаком гения — или подражателя гению), сложный эффектный бант показывал высокое о себе мнение. Были и более тонкие отличия: восточный узел, математический и прочие, выражавшие оттенки характера и даже настроения человека. Мода на галстуки захватила молодежь, пожилые мужчины ею пренебрегали, потому что под мундирный воротник узел не завязывали (хотя Чаадаеву и это удавалось), а фраки в России носили одни неслужащие юнцы. Чаадаев в Москве слыл законодателем вкуса, всегда завязывал сложный бант и усвоил небрежно-равнодушный тон речей, характерный для фата, какого ему угодно было тогда изображать. Приятели во всем следовали его примеру, заказывали фраки и перчатки у лучших портных, часами учились завязывать галстук, но отнюдь не достигали того же положения в обществе. Хозяйки балов охотились за Чаадаевым как за лучшим танцором столицы, и та из них, которая не смогла бы его зазвать к себе, могла быть уверена в величайшем негодовании всех маменек и дочек.
Грибоедов порой терялся в тени своего выдающегося друга, хотя на балах Москвы не пренебрегали и последним увальнем. Зато он брал свое на музыкальных вечерах. Фортепьянная слава сестры предшествовала ему в гостиных, и для барышень не было большего счастья, чем увидеть его в скучном собрании около инструмента и позволить часами играть и импровизировать вальсы, которые они танцевали в уголке гостиной. В музыке заключалось единственное удовольствие, которое Александр получал от пребывания в свете, и единственное, которое он доставлял свету.
В марте 1812 года московское дворянство избавилось, наконец, от графа Гудовича и убедило императора назначить на его место главного московского патриота графа Ростопчина. Все ждали новой войны, и такой выбор казался правильным. Впрочем, войны не опасались, относились к ней с легкостью: мол, Тильзитский мир оттого и заключили так беспечно, чтобы нарушить при удобном случае, и неладные отношения с Бонапартом никого не смущали — пусть грозит, повоюем. Ростопчин был наилучшим выразителем таких настроений и имел мужественный вид, хотя несколько походил на татарина, своего далекого предка. Дамы очень не одобряли его жену, урожденную Протасову, властную, тощую, с громадными ушами и грубым голосом (это-то все не недостатки), но, главное, католичку! Графиня перешла в католицизм еще в 1806 году, живя в Петербурге и страдая от крушения мужниной карьеры. Две ее дочери и четыре сестры со всем их потомством тоже стали католичками. Московскому главнокомандующему накануне войны с французами не следовало бы иметь такую жену, но графиня в его дела не вмешивалась, а ее католицизм был отчасти наносным, принятым под влиянием старшей сестры Александры Петровны Голицыной (в роде Голицыных католики встречались часто, даже становились католическими монахами и миссионерами).
Ростопчин не был гонителем очков, но Александр не успел насладиться светской жизнью, как наступила весна. Пора было уезжать в деревни, и все же москвичи медлили, тревожно ловя слухи о войне. Одни пугали: «Ну что, собираетесь в путь? Не теряйте времени, а то француз нас врасплох застанет, всех переколет», — а сами между тем оставались в городе. Ростопчин, напротив, успокаивал: «Кто это выдумал, что у нас разрыв с Францией? А ежели бы и была война, разве допустят до Москвы? Помилуйте, да ему и через границу переступить не дадут».
Грибоедовы не знали, кого слушать, ехать ли в Хмелиты. Наконец, в начале мая Алексей Федорович получил недвусмысленный совет от Степана Степановича Апраксина, по старой памяти заботившегося о смоленских знакомых. Тот очень ясно сказал: «Не полагайтесь на официальные известия и на то, что говорит Ростопчин, — дела наши идут нехорошо, и мы войны не минуем. Не разглашайте, что я вам говорю, а собирайтесь понемногу и укладывайтесь: может случиться, что Бонапарт дойдет до Москвы, будьте предупреждены».
Разумеется, после такого совета никто не поехал на запад, навстречу приближающимся французам. Настасья Федоровна на всякий случай раздобыла наличные деньги, продав свою часть сельца Тимирева в пятьдесят шесть душ — остаток ее приданого. Друзья Александра уехали в армию: Чаадаевы, Щербатов и Якушкин — в Семеновский полк, младший Лыкошин — в Преображенский, все Муравьевы — в штабы корпусов разных русских армий. Носить в такое время студенческий мундир, сидеть с матерью в Москве казалось Грибоедову постыдным. Он мечтал отправиться вслед за друзьями, но мать жестко и резко осадила его. Без ее согласия, конечно, ни один полковник не осмелился бы принять к себе молодого человека. Настасья Федоровна не была еще старухой, но связи имела огромные, характер тяжелый и легко могла испортить карьеру офицера, а сына при желании упечь хоть на Соловки за непослушание священной родительской воле. Это было в ту пору очень тяжелым, почти уголовным обвинением.
Так, например, случилось с полковником Депрерадовичем, заслуженным боевым офицером, которого мать вздумала обвинить в неуважительном к ней отношении. Все знали, что единственная вина полковника — нежелание уступать матери безраздельно все имение; но сделать ничего не могли. Император лично отдал приказ о содержании полковника в крепости, доколе он не согласится коленопреклоненно просить у матери прощения за ненанесенные обиды. Депрерадович наотрез отказался и целый год просидел в заключении. В конце концов мать изволила его «простить» — но имение не отдала!
Родители воистину имели полную власть над детьми, и благо, что они редко ею пользовались, по незнанию отечественных законов.
В середине июня в столицу пришло известие, что Бонапарт переступил через границу. Началась война; говорили, что император сам ездил к войскам и хотел остаться командовать ими, но передумал, чувствуя, что он будет нужнее для управления страной, и воевать предоставил генералам. Московское дворянство, не ожидая царского манифеста, собрало и вооружило ополчение из крепостных, а в конце июля торжественно отпраздновало заключение Кутузовым выгодного мира с Турцией. В то лето в столице осталось на редкость много народу, и каждый стремился доказать свою преданность правительству.
Когда были опубликованы Высочайший манифест и воззвание Синода с призывом защитить Отечество, многие богачи и вельможи поспешили отличиться. Измайлов сформировал на свои средства рязанское ополчение, молодой Дмитриев-Мамонов — казачий полк, Демидов — егерский, князь Гагарин — пехотный. Таким путем они покупали не только почет, но и звания, конечно, не настоящие, потому что их полки не входили в состав воинской силы и военные должности в России не продавались, как в Англии; но в обществе это различие сглаживалось, их именовали полковниками, что льстило самолюбию.
Граф Петр Иванович Салтыков решил перещеголять всех и просил дозволения сформировать в Москве гусарский полк, которому выхлопотал красивую черную форму, украшенную у офицеров золотым шитьем и шнурами. По городу была объявлена запись в новый полк: принимались все от двадцати до сорока пяти лет, «не затрудняясь, если несколько старее или моложе, имея в виду лишь силу телесную… лишь бы представляемый в воины был не урод и не карла». Услышав о наборе, Александр под каким-то предлогом ушел из дому, явился лично к Салтыкову и упросил графа принять его в полк. Петр Иванович был уже человеком пожилым, больным, в отставке штаб-ротмистром, характер имел решительный и независимый, никакая вздорная мамаша не могла уже испортить ему жизнь и судьбу: он понял юношу и зачислил его к себе корнетом. Раз внесенный в списки полка, Грибоедов не мог бы уже самовольно из него выйти без позора и наказания. В восторге от своей удачи он сообщил матери пренеприятное для нее известие. Настасья Федоровна закатила ужасный скандал и заметалась по Москве, надеясь поворотить события вспять.
Но она не нашла поддержки. Салтыков ее не принял, сославшись на важные заботы по полку, а московские дамы, у которых сыновья служили в гвардии и армии, не стали ей сочувствовать, находя ее причитания малодушными. Старуха Офросимова, сама имевшая четырех сыновей в гвардии, со свойственной ей резкостью заявила: «Убьют так убьют, успеете и тогда наплакаться». Алексей Федорович, хоть и не желал ссориться с сестрой, был весьма доволен поступком племянника. Сам он не проявил той храбрости, которая отличала его в молодости, и не решился, как его соседи И. Б. Лыкошин и С. А. Хомяков, пересидеть войну в имении, не лишая его хозяйского пригляда. Он собрался в случае беды уехать к владимирской родне и тем более был рад, что хоть один представитель Грибоедовых поддержит семейную славу на полях сражений. С возросшим удовольствием он стал делиться с Александром воспоминаниями о суворовских временах, теми вечными «Я, брат…», которые сызмала надоели молодежи.
Настасье Федоровне пришлось смириться, тем более что формирование полка Салтыкова шло очень медленно. Граф был не так богат, как ему казалось. Только первые добровольцы, в их числе и Грибоедов, получили оружие. Прочим не хватало ни амуниции, ни коней. Опытные воины находились в регулярной армии, а в московский полк записалось три-четыре отставных пожилых штаб-офицера, два десятка юных корнетов из лучших семей, не обученных строю и потому негодных к настоящей службе, да две-три сотни солдат и унтер-офицеров из всякого сброда. Волонтеров никто не муштровал, и они были предоставлены самим себе.
Грибоедов продолжал жить в родном доме. В живописной гусарской форме он показался себе самому и соседским барышням интереснее прежнего. Гусарский мундир прельщал не только дам, даже Чаадаев перешел из Семеновского полка в Ахтырский гусарский, увлекшись красотой формы. Грибоедов предпочел поступить к Салтыкову, а не в московское или владимирское дворянское ополчение, по той же существенной причине. Один бледный, болезненный юноша, почти мальчик, Петр Генисьен, знавший Александра по университету и издали восхищавшийся его учебными успехами и живым нравом, непременно решил идти по его стопам и тоже записался к Салтыкову. Он постарался завязать с Грибоедовым дружбу, полагая теперь себя равным ему, как однополчанин. Черные гусары то и дело стали мелькать на улицах Москвы и быстро сходились, даже если прежде не были знакомы. К Грибоедову пристал еще один юный корнет — Николай Шатилов, мечтавший о славе души общества и первого балагура. Шатилов полагал, что вместе с Грибоедовым составляет удачный дуэт весельчаков, однако его шутки казались взятыми из старых французских авторов и мало кого забавляли. Александр почувствовал себя гораздо увереннее, обнаружив, что во всем превосходит хоть двоих (а может быть и больше) сослуживцев.
Между тем война шла, а салтыковский полк оставался на бумаге. 5 августа французы после тяжелейших боев заняли Смоленск, через три дня — Вязьму. Родные места Грибоедовых оказались во власти неприятеля. Алексей Федорович мысленно распростился с Хмелитами: как им уцелеть! Москва потихоньку пустела, многие дворяне, у кого были имения или друзья на востоке, по Волге, стали покидать столицу, стараясь забраться подальше — и все казалось, что близко. Прочие пока оставались. Пришло известие о Бородинском сражении, но Бонапарт, хоть и был сильно поражен, шел к Москве. 30 августа Арбатский театр дал свой последний спектакль — оперу «Старинные святки», которая так возмутила Чаадаева в дни Тильзитского мира. Теперь ее патриотический дух пришелся как нельзя кстати. Грибоедов слушал привычные слова, смотрел на привычную Сандунову и не знал, когда вновь окажется в зрительном зале — и окажется ли когда-нибудь! Со времен польских предков Грибоедовых враг не угрожал столице, и никто не мог и помыслить, что такое возможно…
И вот дан был приказ оставить Москву. Полк Александра выходил утром по Владимирскому тракту, и вслед за ним уезжали его родные. На улицах было точно гулянье: тянулись экипажи, кибитки, кареты, все спешили, ехали, кто шел пешком, навьюченный узлами. Все корили на чем свет Ростопчина, до последней минуты удерживавшего население в городе, всё скрывая и всех обманывая, то ли с умыслом, то ли потому, что сам не верил в дерзость врага. Это было 1 сентября — последний день жизни старой Москвы.
Никогда прежде не покидали москвичи своего города, и многие предчувствовали, что расстаются с ним навсегда…
Но молодые гусары Салтыкова отнюдь не ощущали трагичности московского исхода. Сидя на прекрасных конях, купленных на родительские деньги (не идти же кавалеристу пешком!), в новой форме, они наслаждались радостью прежде невиданной свободы. Командиров над ними почти не было. Юнцы даже не пытались держать строй, тем более что многие не умели этого. Генисьен производил впечатление человека, который вообще не совладал бы с лошадью, не будь она совершенно смирной. Шатилов скакал и дурачился, его веселость казалась бы окружающим неуместной, но всем было не до него, и никто его не одергивал. То был совершенно исключительный случай, когда юноши, почти мальчики, получили звание солдат и вместе с тем полную свободу от всякой дисциплины. Обыкновенно в России, как и во всем мире тогда и прежде, мальчики от семи лет и до возмужания не оставлялись в компании сверстников, а включались во взрослую жизнь как самые младшие: помогая ли в крестьянском дворе, служа ли подмастерьем ремесленника или подручным купца, учась ли под руководством гувернера, — всюду подростки чувствовали себя в зависимости, не смея своевольничать под страхом немедленного наказания. Только в закрытых учебных заведениях, придуманных в восемнадцатом веке, дети росли почти без присмотра и создавали собственный мир, отгороженный от мира взрослых. Однако и мир взрослых, к обоюдной выгоде, был отгорожен от мира пансионов, и, в общем, забота об обуздании подрастающего поколения в России никогда не стояла.
Усилия графа Салтыкова эту трудность создали. И первыми с ней столкнулись обитатели городка Покров, где Московский гусарский полк, отступавший вместе с частями московской полиции, остановился на ночлег. Полнейшее незнание армейских обычаев, установленных даже и для попоек, вовлекло юнцов в невиданный разгул. Никто из них прежде не пытался курить и не пил простонародные крепкие напитки, будучи под неусыпным родительским присмотром. Первый опыт произвел невероятное действие. Даже французы не вели себя так в захваченных городах: Покровский городничий доносил владимирскому губернатору, что гусары и полиция «питейные дома и подвалы разбили и имеющиеся в оных вина буйственным образом выпустили… в кабаках били окна и двери и стекла, вино таскали в ведрах, штофах, полуштофах… и всё, что там ни находили, брали себе без денег». Следствие установило, что было разграблено водок, наливок и прочего питья и посуды на 3612 рублей ассигнациями, а всего по городу награблено на двадцать одну тысячу рублей (купцы и трактирщики, надо думать, приврали — сумма уж больно велика, но все же городничий имел право требовать себе воинскую команду для поддержания порядка, надеясь, что ее солдаты будут посмирнее). Губернатор сделал представление Салтыкову и обер-полицмейстеру Ивашкину о необходимости пресекать подобные безобразия и получил от них весьма дерзкий ответ: «Чтобы показанное покровским городничим было справедливо, они не знают, поелику об оном ни он, городничий, ниже кто из его подчиненных не доносил, и виновных по сему предмету они никого не находят».
Однако начальство держалось иного мнения, и Московский гусарский сброд получил приказ идти к Казани, под благовидным предлогом охраны Сената, переведенного туда из Москвы (хотя какую пользу Сенату могли принести безоружные и безлошадные гусары?). Отступление воинской части до Казани — случай анекдотический, как и сам салтыковский полк.
Грибоедов на Казань не пошел. В Покрове он добросовестно напился со всеми вместе, попробовал курить трубку, и хотя в грабежах замечен не был, но и сам их не заметил в дыму кутежа. Для его некрепкого здоровья столь внезапный и чрезмерный опыт оказался плачевным. 8 сентября, по прибытии полка во Владимир, он подхватил тяжелую простуду и остался в городе вместе с родней. Настасья Федоровна могла быть спокойна — война для ее сына закончилась. Генисьен пострадал еще сильнее — от простуды он перешел к воспалению легких, а потом и к скоротечной чахотке. Не имея в губернии родных, он крепился и проделал весь путь с полком, лежа в лазарете. С дороги он постоянно писал Грибоедову, но тот не имел сил так же часто отвечать ему.
Той осенью и зимой во Владимире свирепствовала какая-то горячечная болезнь: лазареты и частные дома были переполнены больными, в том числе прибывавшими из Москвы, и ранеными с полей сражений. Городские власти опасались эпидемии, но врач Невианд, некогда нашедший у Сергея Ивановича Грибоедова «застарелую цингу», теперь, в качестве главного инспектора врачебной управы, не нашел эпидемии, объяснив повальную болезнь действием плохой погоды, скученности населения и посоветовав соблюдать чистоту и проветривать помещения. Это успокоительное заявление было так же удобно начальству губернии, как в свое время цинга Грибоедову-отцу. В штабе русской армии доктору не поверили, и Кутузов приказал войскам при передислокации стороной обходить Владимирскую землю.
Болезнь Александра долго не проходила, усугубляясь бесконечными попреками матери, уязвленной его недавним стремлением к независимости. В то же время она служила извинительной причиной отсутствия в полку, избавляя его от позора дальнейшего пребывания среди сослуживцев. В декабре он узнал из писем Генисьена, что граф Салтыков умер, а полк слили с несчастным, жестоко пострадавшим в боях Иркутским драгунским полком, который велено было преобразовать в гусарский и передать ему форму москвичей (это показалось многим очень несправедливым по отношению к иркутским драгунам; хотя положение гусара было выше, но они кровью заслужили свои цвета). Новообразованный Иркутский гусарский полк велено было включить в состав резервной армии, создававшейся у западных границ.
Во главе армии поставили князя Лобанова-Ростовского, а кавалерийские резервы отдали под командование генерала от кавалерии Кологривова. Прежде Россия не испытывала потребности в особых войсках запаса, вполне обходясь постепенной заменой выбывавших рекрутов или отзывая пострадавшие части и посылая им на смену новые. Однако наполеоновские войны имели иной размах. Бонапарт поставил в строй все мужское население Франции, введя всеобщую воинскую обязанность. Потери он не считал: за двадцать лет он погубил столько же французских солдат и офицеров, сколько погибло за весь восемнадцатый век, отнюдь не бедный боевыми действиями. Россия же за семь лет войны (считая с 1805 года) потеряла около 200 тысяч человек — половину от потерь восемнадцатого века, а заграничные походы русской армии только еще начинались! Пришлось создавать резервные части, где бы шло ускоренное переформирование и обучение всех родов войск — пехоты, кавалерии и артиллерии.
Услышанные новости разочаровали Александра: ему нисколько не улыбалась мысль состоять в резервных войсках. Зато Настасья Федоровна была этому весьма рада. Узнав, что Андрей Семенович Кологривов прибыл в соседний Муром, занимаясь комплектованием своих частей, она расценила это как доброе предзнаменование и попыталась представить генералу сына и по возможности надежнее устроить его судьбу. Однако болезнь Александра и скорый отъезд Кологривова на запад пресекли ее планы.
Александр оставался во Владимире, куда доносился только отголосок великих событий. От раненых местные жители узнали о вступлении Наполеона в Москву, о великом пожаре, об уходе французов, о сражении при Малоярославце, решившем исход войны. Чувство собственного бессилия угнетало Александра, вызвав нервную бессонницу в добавление к жестокому кашлю и болям в груди. В апреле его полк проследовал через Владимир на обратном пути из Казани, подбирая выздоровевших и отставших, но Грибоедов в строй не вернулся, а отправился в деревню Лачиновых Сущево, когда-то проданную им по настоянию Настасьи Федоровны. Теперь пришел черед Лачиновых заботиться о нем в благодарность за воспитание Вари. Его поселили отдельно, в небольшом бревенчатом домике, называемом беседкой, и приставили к нему местную знахарку, лечившую его настоями целебных трав и сказками, заговаривавшими бессонницу. Установившееся тепло, лекарственное питье и доброта старушки подействовали на Александра благотворно, он оправился и вскоре начал собираться в полк. За время болезни он отрастил усы и стал теперь вполне похож на кавалерийского офицера. В начале июня он распрощался с родными и поскакал на розыски места службы, известного ему очень приблизительно: где-то между Минском, Пинском, Гродно и другими польскими городами. Его сопровождал неизменный Амлих, получивший звание денщика.
Выехав из Владимира, Грибоедов впервые в жизни оказался предоставлен самому себе. Он поскорее миновал недоброй ему памяти Покров, где черная гусарская форма служила плохой рекомендацией; впрочем, он там только переменил лошадей. На следующее утро, проведя ночь в дороге, он проехал Измайловские леса, приближаясь к Москве. Издали, из-за Яузы, она производила обычное впечатление: виден был Воспитательный дом, за ним возвышался Кремль. Но переехав реку, он был потрясен открывшимся зрелищем. Налево лежала черная выжженная равнина Замоскворечья, и ветер поднимал тучи пепла и золы. Повсюду торчали закопченные церкви, остатки зданий, и улицы из одних печных труб расходились во всех направлениях. Он вынужден был пересечь весь город, от Владимирской до Смоленской дороги. Коляска медленно катила мимо университета — на его месте широко расстилались груды обгорелых развалин, мимо Арбатского театра, исчезнувшего без следа, мимо Новинского — ему не пришлось разузнавать, уцелел ли родной дом: вся местность была сожжена дотла. Повсюду, однако, уже кипели работы, копошились люди, бродили толпы нищих и стаи собак. Что ж, был бы Кремль, а город будет…
С дороги он послал матери печальные вести о доме, ввергшие ее в совершенное отчаяние от будущих трат. Она по привычке сорвала злость на крепостных, но вышло некстати: 16 июля ее карета четверней сбила посреди поднявшейся бури какую-то нерасторопную старуху и переехала ее колесом. Та, к несчастью, оказалась из дворян, пятью рублями от нее было не отделаться. Дело дошло до суда, который признал кучера и форейтора виновными в неосторожной езде и приговорил к трехдневному содержанию на хлебе и воде (лучше бы пострадавшая взяла деньги). Даже и столь малое наказание не грозило бы людям Настасьи Федоровны, потому что она уехала в Москву — строиться. Но в феврале 1814 года скончался ее муж, и ей пришлось вернуться во Владимир, чтобы принять наследство. Тут и отловили ее крепостных. (Александр для последнего прощания с отцом не приехал: когда скорбное известие отыскало его, было уже бесполезно торопиться на похороны.)
Из Москвы Грибоедов выехал по привычной с детства дороге и не узнал ее. Повсюду виднелись следы прошедшей войны; разрушенные станции восстановили, но лошадей и провизии недоставало, приходилось подолгу сидеть в ожидании и с трудом доставать простейшие деревенские припасы. Зерно для крестьян подвозили из других губерний, но овощей, яиц или мяса нельзя было купить ни за какие деньги. Все так отличалось от прежних спокойных путешествий в семейном поезде с собственными припасами и кроватями! Из полусгоревшей Вязьмы Грибоедов свернул в сторону, посмотреть, что осталось от Хмелит. Он ожидал найти пустошь и был изумлен, завидев на взгорке барский дом и все службы. Дворовые встретили его радостно, ведь он первым из семьи приехал к ним с позапрошлого лета, притом его и сестру Марию они любили больше других за добрый нрав. Они наперебой рассказывали ему, как у них останавливался сам Наполеон, высокий, курчавый (Александр решил, что это мог быть Мюрат, зять Бонапарта, неаполитанский король, командир арьергарда французской армии), и как при отступлении французов к ним забрел отряд пехоты и был уничтожен партизанами Бегичева при помощи крестьян. Раненных в том бою привезли в Хмелиты, и одного из них Алексей Федорович по возвращении своем взял в камердинеры. Александр смог сообщить дяде очень приятные для того известия, но сам, впервые, может быть, задумался об участи русского солдата-ополченца: тот воевал, отстоял Отечество, получил раны — и что его ждет? награда службой у барина, отсидевшегося в тылу? или прежние мерзости, возврат под палку господина, к покорности и послушанию?
Теперь он новым взглядом смотрел на следы разорения, проезжая разрушенный Смоленск, встречая на каждом шагу свидетельства сражений двух великих армий. Ему было стыдно за оставленную на поругание Москву, за то, что сам он так и не принял участия в боях. Он спешил, надеясь еще успеть присоединиться к походу по Европе. В Минске он начал расспрашивать о местонахождении своего полка и, наконец, 30 июня нашел его в Кобрине, в сорока верстах от границы.
* * *
Кровь польская сказалась в сердце польском!
Не устою на роковой черте!
И, спотыкаясь в месте скользком,
Я падаю, но в ноги красоте!
Кн. Вяземский.
Вид Кобрина мало сказать разочаровывал. Крошечный городок на слиянии двух речек, полдюжины каменных домов и сотня деревянных, лавки ремесленников, солдатские палатки и конюшни полка: из таких ли дыр отправляются на завоевание Европы? Грибоедов представился в штабе полка дежурному офицеру и натолкнулся на ледяной прием. Дежурный, как и все бывшие иркутские драгуны, не переносил московских гусар. Он слишком хорошо помнил их подвиги на победоносном шествии к Казани и не прощал позора, запятнавшего честь их общего теперь мундира. Восстанавливая прибывшего корнета в полковых списках, он дал ему прочесть майский приказ генерала Кологривова, которым тот встретил появление салтыковских волонтеров: генерал уведомлял, что «находится в твердом уповании о соблюдении военными чинами должного порядка и повиновения, в противном же случае с прискорбием, но без пощады обратится он к власти, ему данной, против всякого своевольничания, озорничества, грабежа и неповиновения». Грибоедов поблагодарил за намек, но весь его облик бледного, тонкого, серьезного студента в очках настолько не соответствовал образу буяна и грабителя, что дежурный немного оттаял и послал вестового помочь ему найти квартиру, хотя это название было слишком пышно для той комнаты, которую он в конце концов получил для себя и Амлиха. Все лучшие помещения в городке были уже разобраны офицерами, явившимися в полк прежде него.
На следующий день барабанный бой поднял его с постели еще до пяти часов утра. Так рано он прежде не просыпался, если не считать того, что с отъезда из Владимира он почти не спал, проводя дни и ночи в коляске или на станциях. Офицер, проводивший учение, не пришел в восторг от болезненного вида новоприбывшего и отнесся к нему с известной резкостью. Однако он быстро переменил мнение: Грибоедов показал себя неплохим стрелком и фехтовальщиком и отличным наездником. Когда же командование узнало о конном заводе его дяди, находившемся совсем неподалеку и уцелевшем от французов, Александр оказался на хорошем счету у начальства.
Шатилов и прочие старые знакомые по московскому полку приняли его как родного, радуясь любому новому лицу, тем более такому остроумному, как Грибоедов. Они чувствовали себя очень неуверенно рядом с боевыми офицерами, сражавшимися при Бородине и Малоярославце, и, не имея возможности исправить мнение о себе, поскольку полк оставался в тылу, заглушали горечь, упражняясь во всех гусарских доблестях, кроме военных. Вино и табак они получали от родных и проводили все свободное время (а учения заканчивались к полудню) в кутежах, довольствуясь собственным обществом, потому что драгуны ими пренебрегали, а местные жители ненавидели всех русских.
Юнцы уже успели друг другу наскучить, а Коля Шатилов из записного шутника превратился в предмет общих насмешек. Он не возражал, будучи от природы добр и незлобив, и был согласен на что угодно, лишь бы его допускали в компанию более умных или способных людей, однако стать душой общества нигде не мог. Генисьен продолжал тяжело болеть, лежал в Варшаве в доме какого-то поляка и, узнав о приезде Грибоедова, стал звать его к себе. Александр не мог немедленно получить первый отпуск, да и не особенно этого хотел. Он не собирался ограничиваться общением с необстрелянными сверстниками. Пусть у него было не больше боевых заслуг, чем у них, зато он чувствовал в себе способности и силы, которыми те не обладали.
Кобрин не всегда был заштатным городишком. Еще недавно он был окружен стенами и имел два замка. Потом чума унесла большинство жителей, а Суворов, завоевав Польшу, приказал срыть все укрепления. С эпохи разделов Польши прошло всего двадцать лет, и неудивительно, что в отгремевшую войну она стояла за Наполеона, молодые поляки служили в его войсках и ушли с ним во Францию. Солдат Кутузова здесь встретили не как освободителей, а как завоевателей. После прохода армии на запад сюда явился граф Комаровский и, по личному распоряжению императора, реквизовал едва ли не всех лошадей, передав их Кологривову.
Некоторые, кто посмышленее, переметнулись к русским, но таких было мало: поляки — гордый народ. Хоть и обезлюдела Польша, но оставлять ее в тылу русской армии было опасно. Поэтому резервная армия выполняла двойную задачу: действительно готовила резервы и одновременно держала край под наблюдением, навлекая на себя бессильную ярость населения. Генерал Кологривов свое боевое звание получил в польскую кампанию Суворова, и можно представить, как любили его местные жители!
Кобринское дворянство, числом в три десятка, не составляло исключения. Между поляками и русскими офицерами поддерживался худой мир, отношения побежденных и победителей, но, коль скоро Кологривов не допускал никаких бесчинств, гусары оказались лишенными дамского общества, уж какого ни на есть. Приезд Грибоедова немного сгладил ситуацию. Он твердо верил в свои польские корни, о чем не преминул известить окружающих. К тому же, живя годами в Хмелитах, полупограничном районе, он часто встречал поляков и, при своих языковых способностях, немного говорил по-польски. Проехав Польшу из конца в конец, он весьма расширил познания в языке и стал почитаться местными дворянами почти своим. Его принимали во всех домах, но при этом не могли не приглашать и его друзей; тем самым связи между поляками и русскими немного укрепились. Словом, к собственному удивлению, Александр великолепно чувствовал себя в полку.
Его предусмотрительная мать дала ему множество писем к генералу Кологривову от общих владимирских знакомых, надеясь таким путем привлечь к сыну внимание командующего. Грибоедов возмутился ее выходкой, но нельзя же было не передать писем. Вскоре по прибытии в полк он отпросился в штаб кавалерийской армии, расположенный в Брест-Литовске, надеясь сделать верхом 80 верст в оба конца и успеть к утреннему учению.
Кологривов отсутствовал, инспектируя свои разбросанные по Польше части; Грибоедов встретил в штабе только двух молодых людей: правителя канцелярии Дмитрия Никитича Бегичева и его брата Степана, адъютанта генерала. Последний резко выделялся своим белым кавалергардским мундиром, удивительным среди черных гусар. Пока конь Грибоедова отдыхал, он разговорился с Бегичевыми. Они оказались очень дальними родственниками того генерала Бегичева из петербургского ополчения, что спас Хмелиты от разорения, зато были близкой родней генералу Кологривову по матери. Дмитрий был боевым офицером, сражался при Аустерлице и Фридланде; Степан, хотя и старший, ничем не отличался, кроме счастливой наружности, ровного, благородного характера и полного отсутствия честолюбия. В кавалергардском полку он только числился, а на самом деле всегда состоял при своем родственнике. Несмотря на высокое покровительство, братья пользовались уважением сослуживцев. Нельзя было вообразить людей более несхожих, чем Грибоедов и Бегичевы. Александр был порывист в движениях, с живым изменчивым лицом, с ускользающим близоруким взглядом, по временам блещущим искрами из-под очков, говорил он только по-французски, даже если к нему обращались по-русски, и при первом знакомстве производил бы неблагоприятное впечатление, если бы его речи не выдавали высокую просвещенность и превосходное воспитание. Бегичевы полностью соответствовали своей добродушной, сдержанной наружности. В безлюдье Брест-Литовска они давно не находили интересных собеседников, к тому же способных, как Грибоедов, понять тайную тягу Дмитрия к сочинительству и еще более тайную тягу Степана к проказам. Когда Грибоедову пришлось уезжать, все трое почувствовали большое огорчение.
По возвращении Кологривова Бегичевы, на правах родственников, рекомендовали Грибоедова его особому вниманию; о том же намекали и владимирские письма. Это заставило генерала вызвать к себе корнета, хотя бы из простой вежливости к знакомым. Сверх ожиданий, их встреча привела к совсем иным результатам, чем они оба рассчитывали. Точнее, оба ни на что не рассчитывали, и тем удивительнее было их мгновенное взаимопонимание. Кологривов судил о подчиненных не по званиям и приказывал начальникам корпусов выдвигать офицеров не по старшинству, а по достоинству. Сам он умел распознавать полезные ему способности людей, что в его положении было совершенно необходимо. В напряженной обстановке покоренной Польши малейшего повода хватило бы, чтобы навлечь на него тысячу неприятностей от населения, а он не мог тратить время и силы на успокоение края.
Грибоедов показался ему находкой: имел польское происхождение, знал язык, знал окрестные земли, а кое-кому из поставщиков лошадей был лично известен благодаря дядиному конному заводу. Генерал предложил ему перейти в штаб, где он мог бы взять на себя важнейшую обязанность: обеспечивать дружественные связи с польским дворянством. Грибоедов не испытал восторга, он по-прежнему мечтал о военных подвигах, но его полк твердо стоял в тылу, а Кологривов произвел на него сильное впечатление. Помогать ему во всех его заботах никак не могло быть недостойным офицера, да и мог ли корнет возражать командиру, тем более что сам явился к нему с рекомендательными письмами! 21 июля генерал прикомандировал Грибоедова к своему штабу с расплывчатой формулировкой в приказе: «для производства письменных дел». Что это значило, никто не мог объяснить, и Александра стали для простоты называть адъютантом. К штабным бумагам он никакого отношения не имел — ими занимались Дмитрий Бегичев и начальник экспедиции деловых бумаг корнет Гамбургер. Но дел у Грибоедова было много.
Кологривов занимался не одним только сбором рекрутов и коней и скорейшим обучением их, на нем лежали и все хозяйственные вопросы. Казна отпускала ему средства мало и редко, а император требовал отправлять на фронт каждый месяц десять, а то и двадцать вооруженных эскадронов. Приходилось изворачиваться: солдаты сами изготовляли снаряжение, конский лазарет излечивал больных лошадей, часто поставляемых нерадивыми гражданскими чиновниками, провиант закупался у местного населения по «казенным», то есть насильственно сниженным ценам. Грибоедов сопровождал командующего во время его переговоров с поляками, сперва выступая переводчиком в тех случаях, когда продавец не знал русского языка, а Кологривов из тактических соображений не желал общаться по-французски. Потом ему стали поручать улаживание дел с местным населением, недовольным поборами. Он очень ясно всегда понимал, где можно проявить твердость, а где нельзя, и благодаря его ловкости генерал мог снижать казенные издержки на миллионы рублей без серьезных столкновений с польским населением. Кологривов пекся, конечно, не о казне — та все равно не выделяла денег, но коль скоро они необходимы, ему пришлось бы платить из собственного кармана. Грибоедов избавлял его от дополнительных расходов, проявляя отнюдь не хозяйственную сметку, а врожденное, подавляемое жизнью с матерью умение находить общий язык с различными людьми.
Он проявил себя не только как эконом. В августе 1812 года император счел нужным создать совсем особую структуру в армии: высшую воинскую полицию, в чье ведение передал вопросы боевой и скрытной разведки во враждебных, союзных и нейтральных государствах. Служащие воинской полиции могли быть русскими офицерами или чиновниками, могли набираться из жителей других стран, но от обычных осведомителей отличались тем, что приносили присягу России. В резервной армии воинской полиции не полагалось, поскольку Польша считалась частью Российской империи, и разведку вести здесь вроде бы не было надобности. Однако на деле она оказалась нужна, как нигде. Кологривов обязан был наблюдать за состоянием умов поляков, чтобы вовремя замечать и при необходимости пресекать попытки противодействия и прямой измены. Не сделай он этого — страну могло охватить волнение, а то и восстание, подавление которого стоило бы крови и русским, и полякам.
Разумеется, в его распоряжении находились лица, благожелательные к России, находились многочисленные торговцы, ростовщики и прочие, заинтересованные в сохранении мира и общающиеся по делам с влиятельными людьми, чье настроение чутко улавливали. Их доклады, устные или письменные, стекались в штаб — и вот ими-то и занимался Грибоедов. Он месяц за месяцем улаживал возникавшие конфликты между армией и местным населением, стараясь не задевать гордость польских вельмож и шляхтичей, не разорять страну, но и не наносить ущерб интересам воюющей России. Ему верили обе стороны, и он не обманывал их доверия. Дела, которые ему поручали, были, в сущности, не слишком важными, но, собранные воедино, они могли бы привести к тяжелым последствиям, не прояви он дипломатического такта.
Теперь он поселился в Бресте, рядом с Бегичевыми. Город был хотя побольше Кобрина, но весьма на него похож и такой же скучный. Первым домом почиталось имение графини Оссалинской, богатой польки, лояльной к России, владевшей отличной французской библиотекой, предоставляемой в пользование всякого грамотного кавалериста. Графиня устраивала и балы. Привыкнув в Москве к изобилию барышень, готовых уцепиться за любого кавалера, Александр, вступив в залу, был немало удивлен множеству мужчин, окружавших немногочисленных дам. Красавицы польки напропалую кокетничали, в этом искусстве с ними могли соперничать одни только француженки, далеко уступавшие им в красоте. Завоевать успех в их прелестном обществе было совершенно необходимо для молодого гусара. Даже Чаадаев, при всем своем безразличии к женскому полу, привык в своем полку хвастаться победами, хотя бы выдуманными. А Грибоедов, избавленный от сдерживающего влияния матери и прежнего друга, дал полную волю врожденным склонностям. Он был молод, музыкант, влюбчив, охотно говорил вздор, притом по-французски — чего же еще надобно дамам? Он искал возможности выделиться в толпе офицеров, чтобы потом уже не упускать достигнутого преимущества. Одних музыкальных талантов тут было, безусловно, недостаточно.
К следующему балу он придумал способ отличиться: вместе со Степаном Бегичевым въехал в залу на конях, прямо по парадной лестнице на второй этаж. Появление всадников вызвало веселый переполох, хотя Кологривов был им мало доволен, находя кавалерийское мастерство более полезным в другом месте. Он сделал друзьям выговор за их выходку и начал думать, что Грибоедов дурно влияет на Степана, хотя тот старше. Он решительно не понимал, как этот молодой человек, при его гибком уме и строгом воспитании, может быть таким отчаянным повесой. Александр уже приобрел среди приятелей лестную репутацию «пасынка здравого рассудка». Поэзию он забросил и вел разгульную жизнь, раз уж не пришлось ему побывать в боях. Иногда он позволял себе такие выходки, что у Андрея Семеновича волосы вставали дыбом.
Однажды он пришел с Бегичевым на службу в соседний католический монастырь. Степан остался внизу, а Грибоедов забрался на хоры, к органисту, выгнал его и сам уселся за инструмент. Органист, конечно, не осмелился протестовать. Некоторое время Александр играл положенные духовные мелодии со всем своим великим мастерством — и вдруг в самый торжественный момент службы в величественном органном звучании под сводами костела грянула русская плясовая «Камаринская»! Другого бы генерал за это на гауптвахту отправил, но Грибоедову все сошло с рук. Ведь не спьяну он это затеял, не с мальчишеским дурачеством: мало ли русских народных песен или других мотивов, способных возмутить верующих? нет, он выбрал именно Камаринскую, имевшую довольно ощутимый антипольский дух, ибо в давние времена в Камаринскую волость Речи Посполитой стекались беглые крепостные из России, о которых и пелось: «Ах ты, сукин сын, камаринский мужик!» Католическое духовенство порой навлекало недовольство русского начальства, и Грибоедов счел полезным погрозить ему кулаком в такой шутовской форме, что, однако, позволило бы избежать более серьезных столкновений с ксендзами. Затея оправдала себя, и Кологривов предоставил своему адъютанту делать все, что заблагорассудится.
Александр весело предавался развлечениям. Шампанское, музыка и женщины на несколько лет заключили для него почти все, чем красна жизнь. Степан разделял эти вкусы, да и все равно местные прелестницы не оставили бы без внимания красавца кавалергарда. Он только не был так изобретателен в веселых проказах, так остроумен и насмешлив, как его молодой друг. Беседы Степана всегда отличались серьезностью, он много читал и размышлял и умел верно и точно судить о людях и вещах, говорил то афористически сжато, то долго и умно — и за это получил прозвание Вовенарга, в честь французского мыслителя семнадцатого века. После нагоняя, полученного от Кологривова, он немного присмирел, заслужив от Грибоедова иронический титул «Ваше Флегмородие». Но в глубине души Александр признавал нравственное превосходство Степана, чувствовал в нем силу здравого рассудка и характера. Эти добрые качества вполне отвечали его собственным: ведь не весь свой век он собирался повесничать да числиться у Кологривова по письменным делам.
Война между тем шла к концу. После октябрьской «битвы народов» под Лейпцигом стало ясно, что нужда в кавалерийских резервах скоро отпадет. Русская армия вступала во Францию, Кологривов продолжал на всякий случай готовить эскадроны, помимо сотни, уже отправленной на фронт, но император их не требовал, и в Польше скопились многие тысячи русских солдат. Часть резервов отправили под командованием генерала Ермолова в арьергард русской армии, но они так и не вступили в бой. Теперь дел у Грибоедова почти не было, вечерние его развлечения оставляли ему свободным весь день, и он решительно не мог найти себе применения.
Случай помог ему, хотя сперва он не почувствовал благодетельной заботы Провидения. В начале 1814 года он получил известие о смерти Генисьена. Оно расстроило его: привязанность к нему чахоточного мальчика немного раздражала, но он почувствовал некоторую вину, что так и не выбрался навестить его в Варшаве. Александр попытался заглушить мрачные раздумья о бренности всего сущего движением. Это тотчас произвело свое действие: во время какой-то лихой скачки по обледенелой земле конь споткнулся, он перелетел через его голову и сильно ударился грудью. Кости остались целы, но внутренние боли и власть старшего медика армии кавалера Петрова надолго уложили Александра в постель. Теперь ему оставалось только знакомое с детства развлечение — книги, однако они мало радовали: он был бы не прочь познакомиться с новинками литературы, но журналы в Брест не доходили, а перечитывать давно известных авторов было скучно. Он открыл для себя великую польскую литературу. Неподалеку жили родные польского поэта и драматурга Юлиана Немцевича, завоевывавшего славу среди сограждан. Грибоедов часто слышал о молодом поляке, но не интересовался им. Заболев, он послал к графине Оссалинской за сочинениями Немцевича, прочел и стихи Адама Мицкевича и сумел понять и полюбить польскую поэзию.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.