Удачи и неудачи

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Удачи и неудачи

Начну совсем издалека. Я уже, кажется, упоминал о том, как при свете крохотной коптилочки, можно сказать — от нечего делать, написал пьесу «Вечно живые»; сначала я ее назвал «Семья Серебрийских». Какой долгий путь она совершила к сцене!

Добавлю, пожалуй, что в то время, когда писал пьесу, среди домашних забот по хозяйству было выменивание водки на пшеницу. Вот как это происходило. Отцу на работе выдавали водку, а я на базаре нашел одного почтенного крестьянина, который всегда эту водку охотно брал и платил не деньгами, а пшеницей. Это был величественный и благообразный старец, лицом и бородой напоминающий апостола Павла. Выражение его лица всегда было спокойным, и только в глазах, в самой их глубине, таилась хитрость, а за хитростью угадывалось хищничество, но эти тайные страсти скрывались глубоко; за вальяжностью поведения, статной осанкой, неторопливостью в движениях их было почти не видно, но, я думаю, они и составляли сущность его натуры. Он даже после первых рыночных знакомств приезжал ко мне домой производить обмен. Приезжал он на лошади, запряженной в розвальни, одетый в хороший, чистый, просторный тулуп; старец, как и положено хитрым людям, вежливо вступал в комнату, не проходил на середину, но останавливался у порога, стоя будто бы в почтительной позе, ждал, когда я достану бутылку из буфета, и, взяв ее, передавал мне мешочек с пшеницей, которую я пересыпал в кастрюлю, вежливо, без наклона головы говорил «спасибочко» и уходил до новой встречи. Эту пшеницу я парил, потом прокручивал в мясорубке, заливал водой, слегка добавлял молока и ставил в горшке в печь. Каша была [устой, сытной, а если удавалось ее сдобрить маслом, то и вкусной. Этой кашей, как основной пищей, мы перебивались долго.

Пьеса писалась легко и сладостно. В Кост роме я ее никому не читал. В первый раз прочитал тому самому Виталию Блоку, с которым познакомился в клубе «Красный луч» и который оказался соседом по жилью. Виталий — человек добрый — тут же мне предложил перепечатать рукописный экземпляр. Александра Федоровна— мама Блока— работала в журнале «Крестьянка» и «пошла навстречу» сыну. Благодаря им я получил напечатанный на машинке экземпляр.

По совету того же Виталия я прочел эту пьесу в «Красном луче» на группе и потом отнес в ЛИТ, где получил отказ. Старичок — работник ЛИТа — сказал: Читал, товарищ Розов, вашу пьесу, плакал, но запрещаем.

Я ушел довольный, так как старичок плакал. А драматургия не была моей профессией. Пьесу запретили, видимо, потому, что там убивали героя. Время было еще военное, и в произведениях литературы и в кино героя, как правило, не убивали, чтобы зрителям не было страшно идти на фронт. Я сунул куда?то экземпляр пьесы и жил себе поживал, то горюя, а то и радуясь.

После неожиданного шума вокруг спектакля Центрального детского театра «В добрый час!» ко мне обратились из Малого театра с предложением:

— Виктор Сергеевич, не встретитесь ли вы с молодежью нашего театра? Может быть, у вас есть какая?нибудь пьеса, прочли бы ее нам?

— Нет, новой пьесы у меня нет.

— Тогда давайте просто устроим беседу. У вас и какой?нибудь старой пьесы нет?

— Нет.

— Жаль.

— Ай! Погодите. У меня где?то валяется одна старая пьеса, если я ее найду, принесу, прочту. Но она очень старая, я ее написал в сорок третьем году. (В это время шел уже 1955 год.)

— Ничего, принесите, почитайте.

Я пошарил дома по углам; жили тогда ещё в одной комнате, а хламу уже накопилось много, и не без труда, но все же отыскал сильно пожелтевшие и даже потрепанные по краям страницы пьесы, напечатанной на машинке Александрой Федоровной. Рукописный же экземпляр, конечно, был давно потерян, может быть, пошел на растопку крохотной, величиной с самовар, железной печурки, которой я отапливал комнату во время войны.

Я вообще не храню рукописи и письма; нет, нет, не выбрасываю в мусоропровод, а сую куда попало, и пригласительные билеты в ЦЦРИ, ВТО, Дом дружбы или еще куда, даже бесчисленные повестки на писательские собрания тоже не рву и не бросаю; но где все это лежит — не знаю. Когда в Москве накапливается порядочная куча, увожу на дачу вместе с журналами, и все это лежит и на чердаке, и во времянке, и в сарае. Толку от бумаги пет, но и сжигать на костре жалко, почему — не знаю. Я с давних времен, с момента приезда в Москву, не выбрасываю ни одной бумажки. Помню, в 1937 году — в юбилейный гибельный год Пушкина — я, беднейший студент, покупал все газеты и журналы, где писалось о поэте, хранил пригласительные билеты на посвященные ему вечера, все, все, связанное с именем Пушкина; а много лет спустя по просьбе знакомого сотрудника Литературного музея отдал их в музей — когда?нибудь кому?нибудь пригодятся. А недавно, к 40–летию Победы, смешно сказать, тот же музей попросил меня дать рукопись главы «Прикосновение к войне», а я не мог найти не только эту главу, но и достаточно пухлую рукопись всей книги. Куда сунул — не помню, но где?то лежит наверняка.

Почему же я не храню и в то же время не выбрасываю ни одной бумажки? (Нет, подумал и решил, что написал неправду. В войну растерял многое — я уже печалился об этом и другой главе, — а раза два я получал столь мерзкие анонимные письма, что в порыве чувства брезгливости рвал их и выбрасывал в унитаз. Однако теперь об этом сожалею — ничего не следует делать сгоряча.) Что?то в скапливании написанной бумаги есть от Плюшкина и даже от слуги Хлестакова, Осипа: «…и веревочка в дороге пригодится…» А главное, пожалуй, оттого, что просто жалко — ведь это моя жизнь! Пусть сожгут, когда меня не будет, тогда ничье сердце не опечалится, не дрогнет.

Так вот, я прочитал рукопись пьесы «Семья Серебрийских» в Малом театре молодым актерам и услышал добрые слова. Но о постановке пьесы речи не зашло, да это и не было целью нашей встречи.

Дальше с этой пьесой произошла дьявольская путаница. Ее попросили для прочтения в Театре имени Ермоловой, и, представьте себе, она понравилась Андрею Михайловичу Лобанову — руководителю театра. Но уже не помню, каким образом почти одновременно я дал почитать ее во МХАТ, и — о ужас! — пьеса тоже заинтересовала театр. Меня вызвали во МХАТ. Я сидел в кабинете Михаила Николаевича Кедрова, а рядом — директор театра Алла Константиновна Тарасова, член художественного совета Борис Николаевич Ливанов, завлит Евгений Данилович Сурков, какие?то еще знаменитые и знаменитейшие люди, среди которых я чувствовал себя незаслуженно попавшим на Олимп. Уважение и почтение к окружающим сковывало меня. О пьесе говорилось хорошо и с предположением поставить ее.

А в голове у меня билась мысль: я же отдал ее в Театр имени Ермоловой!

Беседа была закончена, все разошлись, и я признался одному из присутствующих руководителей театра:

— Вы знаете, я уже дал согласие на постановку этой пьесы в другом театре.

— Немедленно откажитесь.

— Но неудобно…

Какие могут быть неудобства, если речь идет о МХАТе…

— Но я дал слово.

— Это не имеет значения.

И вот тут мою голову пронзила мысль: то есть как это данное слово не имеет значения? Очень мне не понравилась эта реплика, а важное лицо добавило:

— Учтите, с МХАТом шутки плохи.

Тут уж я внутренне совсем набычился грозить! Ну, это дудки! Такого обращения с собой не позволю. Фраза эта сыграла в моем решении окончательную роль. Я отдал пьесу А. М. Лобанову.

Были люди, которые считали, что я предпочел МХАТу Театр имени Ермоловой потому, что в нем работала моя жена. Это совершенно не соответствовало действительности, так как моя жена, которая стала прообразом Вероники, не была занята в премьерном спектакле и позже играла только во втором составе.

Но первая постановка «Вечно живых» была в Ленинграде, в Театре имени Комиссаржевской, которым руководил Владислав Станиславович Андрушкевич, поставивший спектакль весьма хорошо. Юная Эмма Попова сыграла Веронику горячо, трепетно, да и Боярский, Иван и Игорь Дмитриевы, Чембург тоже были на высоте. Но особенно сильное впечатление произвел артист Крымов, игравший Володю. Много я видел спектаклей «Вечно живые» с разными исполнителями роли Володи, и хотя среди них были и такие прекрасные, как Игорь Кваша, но Крымов, по — моему, был актером уникальным, может быть, даже гениальным. Как он чувствовал не только свою роль, но и всю атмосферу военных лет! Приведу пример. Вернувшись из госпиталя, попав в квартиру, занимаемую Бороздиными и его матерью, Крымов — Володя всем существом чувствовал предметы комнат, даже стены жилья.

Он уже отвык от них. Позади фронтовая жизнь, леса, ноля, белые стены госпиталя. Вот это как бы первородное прикосновение к мирной жизни им передавалось с поражающей ясностью и тонкостью: вот он садился на стул — а ведь он так давно не сидел на стуле, а только на земле, на койке, в лучшем случае — на табуретке в операционной, — или, как бы разучившись, словно впервые брал в руки нож и вилку, брал любовно, с деликатностью, с воспоминаниями. Ах как я это помню сам! Это возвращение в дорогую, прежнюю мирную жизнь из военного ада!

К сожалению, судьба Крымова была драматичной: его безжалостно сгубило пристрастие к алкоголю — от него он и пропал, умер.

Помню прессу, шум, толки, отзывы и одну запавшую в память фразу:

— Виктор Сергеевич, вы, вероятно, написали эту пьесу давно?

— Да, — ответил я. — А как вы догадались?

— Есть такие мельчайшие приметы военного времени, о которых мы все уже и забыли.

А в Москве шли репетиции в Театре имени Ермоловой. Андрей Михайлович был уже тяжело болен, скажу точнее смертельно болен; нередко во время репетиции он делал перерыв, уходил в свой кабинет, пил крепчайший чай, тяжело дышал. Болезнь грызла его жестоко, он худел буквально не по дням, а по часам, но ни разу не пожаловался на свой недуг, нес в себе болезнь покорно и продолжал работу. Спектакль не имел успеха, и из всех исполнителей был по — настоящему хорош только актер Корчагин, игравший Бороздина. Все было довольно вяло, — видимо, болезнь Андрея Михайловича перешла и в спектакль.

Сценка вечеринки у Монастырской была какой?то нэповской, а не современной, не военных лет; позднее я догадался: Лобанов был уже в возрасте, и нэп он чувствовал лучше, чем паше время, хотя такие спектакли, как «Старые друзья» или «Далеко от Сталинграда» поставил очень хорошо.

Лобанов был выдающимся режиссером, и, думаю, не будь он болен, моя пьеса в его руках прозвучала бы сильнее. Но я же веду рассказ только об удивительном, а в том, что написал сейчас, ничего удивительного не было — оно началось потом.

В Москве появился театр — студия молодых актеров со спектаклем «Вечно живые», поставленным руководителем этой студии, молодым артистом Центрального детского театра Олегом Ефремовым… Продолжать об этом не стану, напишу в другой главе.

Случай— спутник удач, в равной мере как и неудач. Случай — это трубный звук судьбы. Все идет хорошо, как говорится, «по плану», но вмешивается господин Случай — и к чертовой матери летит все предполагаемое. Потом люди аналитического ума стараются этот случай объявить закономерностью, порой делают это весьма убедительно, но если бы они могли свои умозаключения делать до случая, то… Увы, подобное невозможно, а может быть, и не «увы», а то и случаев бы не было! Однако не подумайте, что я отвергаю закономерность— о ней тоже приведу примеры, она также бывает «увы» и не «увы», — но пока о случаях. Сейчас уже о совсем невероятном.

Как я уже писал, Надежда Федоровна Петровская, та соседка, которая жила в Зачмоне в первой от входной двери комнате, жарила для своих кошек рыбу, а я варил мясной суп, стоя у керосинки, но в другом конце коридора. Вижу, с улицы вошел импозантный человек в элегантной шляпе, дорогом костюме, в тщательно начищенных ботинках; переступив порог, он замер, окинул несколько растерянным взглядом наш трущобный коридор и произнес, ни к кому не обращаясь:

— Я, кажется, не туда попал.

Надежда Федоровна, переворачивая ножиком рыбу, спросила:

— А вам кого нужно?

— Извините, — отозвался элегантный мужчина, — мне нужен драматург Розов.

— Вон он что?то варит, — указывая в мою сторону, сказала Надежда Федоровна, — кажется, суп.

Элегантный мужчина, почти не веря своим глазам, робко двинулся по коридору в мою сторону и, подойдя, спросил:

— Вы Виктор Сергеевич Розов?

— Да, — признался я.

— Меня зовут Михаил Константинович Калатозов, я кинорежиссер.

— А! — вырвалось у меня. — Проходите, пожалуйста.

Я убавил слегка керосинку, чтобы не выкипел суп, открыл дверь в свою комнату — келью, и мы вошли.

А теперь еще чуть — чуть назад. Мы с женой были в Ленинграде (кажется, именно по поводу премьеры в Театре имени Комиссаржевской), я уходил куда?то из гостиницы, и когда вернулся, Надя мне сказала: «Звонил из Москвы кинорежиссер, он хочет встретиться с тобой, я записала его телефон. Его фамилия Калатозов, зовут Михаил Константинович. Я сказала, что ты скоро вернешься в Москву и позвонишь». Приехав в Москву, я сразу позвонил; Калатозов сказал, что хочет повидать меня, и спросил мой адрес. Я назвал адрес Зачмона, и мы договорились о времени встречи. Милый Михаил Константинович думал, что я живу не в отдельной квартире, оттого так его поразил вид нашего коридора- общежития.

— Я хочу поставить фильм по вашей пьесе «Вечно живые», не согласитесь ли вы написать сценарий?

— Вы видели спектакль?

— Нет, спектакль я не видел, я прочел вашу пьесу в журнале «Театр».

— Но журнал еще не вышел.

— Я читал в гранках. — И, улыбнувшись, Калатозов добавил: — Они были сырыми.

Мне это понравилось.

— Я никогда не писал сценариев, не умею, не знаю, как это делается.

— Попробуйте, я уверен — получится.

— Знаете, — сказал я, — буду писать так, будто сижу в зале кинотеатра и передо мной на экране идет лента.

Михаил Константинович улыбнулся и сказал:

— Вот именно так и нужно писать.

(Сейчас, когда я пишу эти строки, зазвонил телефон, и именно тот Виталий Блок сказал: «Виктор Сергеевич, по радио передают “Вечно живые” в записи “Современника”». Я ответил, что работаю, что Надя включила приемник. Она убирается в комнатах и слушает, а до меня доносятся реплики очень старой записи спектакля. 1985 год, 13 июля.)

Я еще раз повторю: случайности в нашей работе можно назвать закономерностью. На месте эллинов я бы изображал бога Аполлона, мчащего свою колесницу к солнцу с завязанными глазами.

«Ай да Пушкин, ай да сукин сын!» — крикнул Александр Сергеевич и даже заплясал от радости, когда окончил и перечел своего «Бориса Годунова». Не ожидал, что получится так замечательно. А Пушкин знал цену своему дарованию и написал: «Я памятник себе воздвиг нерукотворный…» Но даже у гения бывали неудачи: замыслит, размахнется, начнет, а потом бросит. Остаются нам на память начальные строки или отрывки. Что же говорить о нас, грешных, пусть наши удачи неизмеримо меньшие, а неудачи заметнее, но все же…

Я, наверно, в сотый раз напишу о том. что мне в жизни везло чрезвычайно. История создания фильма «Летят журавли» — тому пример. Меня часто спрашивали и дома, и за рубежом, почему я так назвал фильм и что это означает. Я честно признавался: не знаю. Пришло в голову, понравилось — вот и все. Что?то в поднебесном журавлином полете есть от вечности. Но это я уже объясняю сейчас, а тогда просто мелькало как символ чего?то.

Калатозову название сразу понравилось, но на «Мосфильме» не у твердили. Я думаю, оттого, что ведущие редакторы или руководители часто мыслят только логически, и если что?то логически необъяснимо, то, значит, вообще непригодно. В нашем деле логическое — далеко не самый первый компонент. Фильм снимался под названием «За твою жизнь». Мне не нравилось это название — будто заголовок статьи в газете, — но Михаил Константинович успокаивал меня, говоря, что он добьется полюбившегося нам названия. И ведь добился! Каким образом, не знаю. У него был большой опыт общения с руководством. Недаром он одно время исполнял обязанности начальника Комитета по делам кинематографии. Об этой своей деятельности Михаил Константинович рассказывал чрезвычайно интересно и с юмором. Особенно мне запомнилась история о той метаморфозе, которая произошла с ним, когда он вступил в должность.

— Знаете, Виктор Сергеевич, — говорил он, — со мной как будто что?то случилось, нашло какое?то помрачение ума. Я сам человек чаще всего неуверенный, когда работаю, все время в сомнениях, а тут вдруг показалось, что я все понимаю — какой сценарий надо ставить, какого выбрать режиссера, художника, актеров, — ну все понимал, распоряжался уверенно. И только когда меня сняли с этой работы, я стал приходить в себя и никак не мог понять, что же это со мной происходило, откуда на меня снизошла эта самоуверенность.

Мы долго смеялись над этим рассказом, сидя в небольшой, но чистенькой и уютной квартире Калатозова на Кутузовском проспекте. Как часто я бывал там, когда работал над сценарием! Напишу сцену, звоню Михаилу Константиновичу, говорю, читаю, советуюсь. Сидели подолгу. Калатозов непременно уговорит обедать. У него была женщина — домоуправительница, чрезвычайно умело готовившая кавказские блюда. Ел он всегда с удовольствием. Видимо, Калатозов был гурман.

А квартирка заставлена всяческой радиоаппаратурой — это была большая его страсть. Похоже, что Михаил Константинович коллекционировал ее. На этой почве он дружил с Николаем Федоровичем Погодиным, и они, как дети, что?то меняли, вновь покупали, снова меняли и т. д.

Хорошие были эти дни работы! Мы отклонялись от сценария и подолгу говорили о жизни, об истории войны, о Толстом и романе «Война и мир». Много времени спустя, когда фильм уже прошел на Каннском фестивале, я, к своему удивлению, прочел в статье французского критика Жоржа Садуля о нашем фильме косвенное и частичное сравнение с «Войной и миром». Меня это поразило— какие же, значит, существуют флюиды в воздухе! Когда?то на Кутузовском проспекте мы размышляли об этом романе, а Садуль каким?то двадцать пятым чувством во время просмотра «Журавлей» уловил это.

Калатозов был чрезвычайно внимателен. Ни разу он от меня ничего не потребовал, ни на чем даже не настаивал, только размышления, только осторожные вопросы, а ведь был уже знаменитым режиссером — и «Соль Сванетии», и «Верные друзья». Кстати, именно эту комедию я сравнительно незадолго до встречи с Михаилом Константиновичем видел и получил отличную порцию смеха и уж никак не думал, что с режиссером фильма познакомлюсь. Я все еще числился начинающим автором и конечно же, испытывал пиетет перед маститым художником.

И хотя сценарий я писал по своей собственной пьесе, мне не хотелось повторяться. И я сказал:

— Михаил Константинович, я не хочу писать то, что уже есть в пьесе, а напишу лучше то, что происходило как бы между картинами и действиями: сюжет тот же, персонажи те же, но сцены новые.

Ну, в самом деле, зачем писать снова то же самое, когда в молодой голове еще много мыслей, когда жар минувшей войны определяет температуру твоего духа…

Калатозову это пришлось по вкусу. Я рассказывал, как мы уходили на фронт, как меня провожала Надя — ведь такие события помнишь с мельчайшими подробностями, — как мы, добровольцы Народного ополчения, совершенно не по — военному толпились во дворе школы на Звенигородской улице. (Эта сцена потом и была снята во дворе школы, только в Армянском переулке.) И одновременно фантазировал проводы Бориса до деталей, даже брошенное под ноги печенье написал.

Меня иногда спрашивают, что в сценарии написано мною, а что привнесено режиссером и оператором. Да разве разделишь!

Ну, например, вертящиеся березы в сцене смерти Бориса целиком придуманы Урусевским и Калатозовым. Когда они мне до съемок объясняли эту сцену, я ничего не мог понять и признался в этом. «Не понимаю. Конечно же, снимайте так, как вам видится». А когда в маленьком просмотровом зальчике «Мосфильма» увидел воочию этот эпизод, то от волнения вскочил со стула. И в то же время то, что убитый Борис падает в грязную лужу — а это было написано мной, — отснято очень точно. Падение героя в грязную лужу в то время тоже казалось новшеством, так как в других фильмах герои умирали романтично. Калатозову понравилась и другая моя выдумка — показать предсмертное видение Бориса не как воспоминание прошлого, а как мечту возможного, если бы он остался жить, — его свадьбу с Вероникой. И сквозь это счастливое видение где?то там, за кадром, повторяющийся крик Степана: «Помогите, помогите, помогите!» Новые сцены захватывали нас. Выпавшая мне на долю встреча с изумительными мастерами — Калатозовым, Урусевским, актерами Самойловой, Баталовым, Меркурьевым, да и всеми остальными, которые были как на подбор, — конечно же, огромное счастье.

Запомнился просмотр фильма в клубе Министерства госбезопасности. При выходе из клуба критик Александр Васильевич Караганов (он тогда тоже еще был молодым, много и хорошо писал о спектаклях, о кинофильмах) сказал: «Это что?то новое; теперь молодые кинематографисты начнут сходить с ума, их куда- то понесет».

А мой дорогой друг по казанскому госпиталю Алексей Яковлевич Тарараев выразился так: «Это варварский фильм». Я несколько опешил, не ожидая такой реплики, но он пояснил: «Надо иметь железные нервы, чтобы пережить подобное».

Да, это было тогда, потом мы видели фильмы и пожестче, и пострашнее, и кровь, и грязь, и растерзанные тела, хотя ужаса войны не передаст никто — невозможно!

Любопытно — много лет тому назад я был в ФРГ, и в Гамбургском университете устроили просмотр «Журавлей» для студентов. Меня пригласили, чтобы потом обменяться впечатлениями. Не без некоторого напряжения я шел на этот просмотр. Как же! Фильм будет смотреть молодежь побежденной страны, принесшей нам неслыханные страдания. Народу было уйма. Фильм шел в гробовой тишине. После просмотра был обмен мнениями, в зале чувствовалась какая?то неконтактность. Германия еще сильно переживала комплекс вины, особенно молодежь. И одна реплика юноши мне запомнилась: «Все?таки ваш фильм мне не понравился». — «Почему?» — спросил я. — «Очень романтизирует войну».

Представьте себе, я думаю, что этот юноша был пран. Видимо, о кинофильме «Горячий снег» он так не сказал бы.

Когда «Летят журавли» были отсняты, фильм послали на отзыв начальству. Вестей не было долго — месяц. Потом узнали: мнения были различные; премьера в Москве состоялась не в «Ударнике», не в кинотеатре «Мир», а в более скромном кинотеатре — «Москва» на площади Маяковского. Премьера была неторжественной.

…Когда я стал поправляться после тяжкой болезни, чтобы хоть чем?то заняться, стал клеить альбом из газетных вырезок — рецензий о «Журавлях». И получилось любопытно: первым было вклеено выступление министра культуры тех лет П. Л. Михайлова, где он отозвался о картине весьма нелестно, а последним — указ о награждении всех нас премией и значком «Ударник кинематографии», подписанный тем же министром культуры за тот же фильм! Но, конечно, этот указ был издан после долгого проката фильма по экранам страны, по миру, после получения «Золотой пальмовой ветви» на Каннском фестивале. Я не был на этом фестивале, но Калатозов и Таня Самойлова рассказывали подробно. Во время фестиваля корреспонденты, фотографы, кинооператоры разных стран роем вились вокруг мировых звезд и совсем не обращали внимания на членов нашей делегации. Но когда пошел фильм, то зал замер, а через несколько минут начались аплодисменты, все громче и громче… послышались рыдания… Таня рассказывала, что, когда зажегся свет в зале, у многих акт рис ресничная тушь текла по щекам. И сразу репортеры, фотографы и кинооператоры бросились на нашу группу. Гвалт стоял невероятный. Самойлову объявили лучшей актрисой года, Урусевского отметили специальным призом, и все вместе, как я говорил, получили главную награду фестиваля — «Золотую пальмовую ветвь». Где она хранится — не знаю, лично я в глаза ее не видел; должно быть, где?то в архивах, так как киномузея у нас нет.

От Тарараева я получил телеграмму: «Поздравляю мировым признанием». Эту телеграмму я тоже вклеил в альбом.

Читая все это, мне могут сказать: «Ну, голуба, ты и расхвастался!» Нет, честное слово, нет, я просто пишу о чудесах. Вы подумайте: начало — в голодной, холодной Костроме «от нечего делать»; и вдруг— все это где?то на берегу Средиземного моря во Франции, в маленьком городке Канны, на фестивале! И ко всему этому прекрасному шуму я относился и отношусь спокойно: очень славно, конечно, но ничего это не меняет в моей жизни, в моем мироощущении. Тем более что я собираюсь писать и о неудаче.

Постигла она меня вскоре за «Журавлями». Должен сказать, в ту же пору я написал пьесу «В поисках радости», и премьера в Центральном детском театре по времени почти совпала с выпуском на жран «Журавлей». И сверх того — я из своей зачмоновской комнатки переехал в трехкомнатную квартиру и перевозку всего имущества совершил за несколько часов, пока Надя была на репетиции: сам грузил вещи, сам таскал их на третий этаж и т. д. Я всегда любил фокусы. Заехал за Надей к концу репетиции в театр, сказал: «Ну, поехали домой».

И мы отправились в другую сторону. Надя удивленно спросила: «Куда мы едем?» Я говорю: «Домой». И привез ее к метро «Аэропорт» в новую квартиру. Приятно удивлять людей — большое удовольствие! Однако при всем при том со всеми этими хлопотами в новой квартире я, видно, сильно переработался — и меня хватил инфаркт. (Но болезнь нельзя назвать неудачей, я о ней упоминаю только, так сказать, в скобках.)

Когда я стал поправляться и мог уже переехать за город, Калатозов и Урусевский навестили меня и заодно привезли сценарий «Неотправленного письма», над которым в то время начали работать. Меня попросили прочесть сценарий и высказать свое мнение. Сценарий был написан по повести Валерия Осипова, напечатанной в журнале «Юность», где я был членом редколлегии. Повесть мне очень нравилась, и я даже не без удовольствия согласился прочесть сценарий. И вот тут?то попал впросак — сценарий мне показался слабым, не имеющим крупных мыслей. Тут же с ходу попытался что?то сочинить. «По — моему, — говорил я, — надо ставить фильм о том, как природа цепко держит свои секреты и как человек вырывает эти ее сокровенные тайны зачастую ценою жизни». Говорил о Фарадее, которого поразила молния, когда он разгадывал ее загадки, о том, как погибли экспедиции генерала Нобиле и Скотта, пытавшихся заглянуть на Северный и Южный полюсы земли, и т. д.

Эта моя идея понравилась и режиссеру, и оператору, и они попросили меня чуть — чуть поработать над сценарием. Я сказал, что мне неудобно влезать в чужую работу, но и Калатозов и Урусевский уверили меня, что авторы не обидятся, что разговор с ними они берут на себя… Словом, я сдался и влез в чужую работу практически без спросу. Слава Богу, я догадался сказан., что ни одной копейки брать не буду (правда, потом мне заплатили какие- то деньги, разумеется, сверх суммы, на которую был заключен договор с настоящими авторами сценария Осиповым и Колуновым). Работать было трудно и стеснительно. Подобной работы в моей практике не было. Перед тем как группа уехала в тайгу снимать фильм, очень хорошо помню, как мы сидели на лавочке в Москве у дома на Черняховской улице с Михаилом Константиновичем и я высказывал свои опасения. Говорил буквально следующее: «Берегитесь. Я слышал, тайга — колдовская, таинственная, как бы она не поглотила вас. Вы увлечетесь ею, влюбитесь в нее и начнете снимать не содержание, не сюжет, а тайгу».

Группа уехала в самую глушь. Я слышал, они пробирались в такие дебри, куда въехать можно было только на танках. Въехали. И, видимо, действительно почувствовали себя околдованными. Когда группа вернулась в Москву и фильм был готов, меня позвали на «Мосфильм» в маленький просмотровый зал. Погас свет, пошла лента, и через десять— пятнадцать минут я скис. Досмотрел фильм до конца и от досады не мог говорить, а просто пошел прочь. Уже внизу, у вешалки, Калатозов догнал меня.

— Скажите что?нибудь, — попросил он.

Мы сели с ним где?то в уголке вестибюля. Her, не где?то, а я точно помню— где, и разговор наш был долгим. Он говорил о том, что они сняли только деревья, пожары, чащобу, бурные разливы рек, а никакого смысла, даже самого элементарною, в картине нет. Подошел и Сергей Павлович, и я спросил его:

— Вот, например, куда идут участники экспедиции, пробираясь через кустарники, вброд через реку? Куда они тянут лодку? Идут, идут, идут, но куда?

Я был ошеломлен ответом:

— Разве это важно — куда?

— Позвольте, — возразил я, — одно дело, если человек идет кого?то убить, другое — отправился на свадьбу, третье — на похороны, четвертое — украсть курицу.

И я пошел на неслыханное дело: стал переписывать текст по губам актеров, пытаясь придать хотя бы элементарный смысл происходящему в картине, и все равно получилось слабо. И это при том, что силы были наимощнейшие: Татьяна Самойлова, как я писал, получившая высший приз на Каннском фестивале за лучшую женскую роль; Иннокентий Смоктуновский, гениально сыгравший князя Мышкина в Большом драматическом театре в Ленинграде и обративший на себя восторженное внимание теле и кинозрителей в других ролях; Евгений Урбанский — актер редчайшего обаяния и естественности. Калатозов, Урусевский, Самойлова, Урбанский, Смоктуновский… и ничего не вышло. Операторская работа превратилась в самоцель и разрушила фильм. Каждый кадр был прекрасен, как блистательная фотография, и только.

Главный просчет заключался в том, что в фильме не было характеров людей, и хотя они все погибали один за другим в пожарах, наводнениях, лесоповалах, зритель оставался равнодушным к их гибели. Почему? Да потому что не успел их полюбить. В пьесе, как и в киносценарии, да и как в рассказе, повести или романе, мы сначала должны полюбить героев, а уж потом само собой начинаем сопереживать, сочувствовать их бедам, плакать над их несчастьями и рыдать при их гибели — это закон.

Удачно заметил актер Иннокентий Смоктуновский на выступлении, связанном именно с показом фильма «Неотправленное письмо»:

— Мы по — разному реагируем на один и тот же факт: представьте себе, что автомашина сбила какого?то человека, а теперь вообразите, что та же машина сбила человека, вам близкого и дорогого.

И хотя фильм по операторскому мастерству, можно сказать, образцовый, он вяло прошел по экранам. Однако это не разрушило нашу дружбу. Главная неудача и даже беда была впереди, она произошла в один день, можно сказать, в несколько минут.

Я почти совсем окреп, во всяком случае для того, чтобы начать самостоятельную работу. В прежней большой дружбе с Калатозовым и Урусевским я писал для них сценарий под названием «А, Б, В, Г, Д…». Все шло и увлеченно, и даже радостно. Был отпечатан режиссерский сценарий, и…

В тот день Калатозов был у меня дома, за обедом оживленно рассказывал о выбранной им для первых съемок натуре где?то под Москвой, куда они завтра едут снимать фильм. Мы распрощались дружески и сердечно, и я не знал, что это был мой последний разговор с ним. Я уехал на дачу. Вечером этого же дня вижу — идет по дорожке к крыльцу Лев Романович Шейнин. Мы были с ним в хороших отношениях, но не в таких, чтобы без дела и запросто ходить друг к другу в гости. «Значит, какое?то дело», — подумал я. Лев Романович начал очень деликатно, но прямо. Он сообщил, что фильм по моему сценарию снимать не будут: Калатозов и Урусевский чуть ли не завтра едут на Кубу снимать фильм по сценарию, который пишет для них и уже почти написал Евгений Евтушенко.

Оттого что я никак не мог соединить дневной разговор с Михаилом Константиновичем у меня дома в Москве с сообщением Льва Романовича вечером того же дня здесь, на даче, мне чуть ли не сделалось плохо. Нет, в уме моем не было мысли о сценарии, о его судьбе, черт с ним, со сценарием! Мне не хватало воздуха совсем по другим причинам. Сердце начало стучать со страшной частотой и силой в грудь и в спину, и все мое усилие воли было направлено на то, чтобы Шейнин не увидел моего волнения, а главное, если бы и увидел, то не отнес его за счет того, что я волнуюсь из?за отвергнутого сценария. Да, Лев Романович понял мое смятение и, видимо, оттого простодушно добавил: «Деньги «Мосфильм» вам выплачивает полностью по договору. — И, слегка замявшись, тихо произнес: — Вы, Виктор Сергеевич, с кем?нибудь находились в денежных отношениях?» Я не сразу понял смысл этой деликатной фразы, но сообразил все же довольно быстро. «Нет», — ответил я. Лев Романович приятно изумился: «Это редкость».

По опыту работы он знал, что кинорежиссеры порой без всяких оснований примазываются к авторским гонорарам сценаристов. Мне везло, за всю свою жизнь я не вступал ни в какие денежные дележи с режиссурой, да мне этого никто никогда и не предлагал. Видимо, я всегда встречался с порядочными людьми.

Я забыл сказать, что Лев Романович Шейнин занимал в это время должность главного редактора «Мосфильма». Шейнин ушел. Я лег на кровать, чтоб уснуть, но сердце билось в грудной клетке (вот уж подходит здесь слово «клетка») до самого утра и не дало сомкнуть глаз. «Предательство, предательство», — твердил я. И именно его?то я еле переносил с душевной и физической мукой. В голове метались, кипели злые мысли: «Ну да, Куба… как же, это сейчас так злободневно! Куба! И Евтушенко! Взошедшая звезда большой величины и яркости! Выгодная конъюнктура сама в руки плывет! Верняк, попадание в десятку! Хоть с завязанными глазами!» Плохо, очень плохо я тогда думал, а главное — чувствовал в отношении своих недавних дорогих друзей. И тогда же решил: никогда с ними не буду разговаривать и даже здороваться. Глупо это или не глупо, я и сейчас не пойму. Когда ни Калатозова, ни Урусевского уже нет на свете, в памяти моей они светлы, как останутся они чисты в истории искусства нашего кинематографа. Я пишу об этом драматическом для меня случае только потому, что он был одним из ужасных событий в моей жизни, а я пишу только о невероятном.

К сожалению, фильм «Я — Куба» прошел скромно. Причин тому несколько. И одна из причин — крайне нехорошая статья в газете «Комсомольская правда» о Евгении Александровиче Евтушенко иод бойким заголовком «Куда ведет хлестаковщина», статья совершенно несправедливая, но сделавшая свое неблагородное дело. Возможно, были и другие причины.

Позднее распалась творческая дружба и между Калатозовым и Урусевским. Сергей Павлович стал снимать фильмы самостоятельно и как режиссер, и как оператор. Толк был небольшой. Ах, как часто и сейчас, например, театральные актеры стремятся непременно стать и режиссерами. Удачи по этому случаю редки. Актер есть актер, режиссер — режиссер.

Мне говорили, что во всей истории нашего распада было виновато третье лицо, но так как никаких доказательств я тому не знал и не знаю, то и писать об этом с твердостью не могу. К сожалению, искусство театра и кинематографа коллективное, и судьба фильма или спектакля зависит от факторов, лежащих вне самой сферы искусства. Человеческие взаимоотношения иногда затмевают смысл дела. Здесь не злая воля, здесь затмение. Допустим, главный режиссер театра видит только одну актрису — свою жену, менее всего или очень отдаленно пригодную на амплуа молодой героини. Повторяю, это не злая воля, это ослепление. Он любит ее, а любовь, как известно, ослепляет и преображает объект любви. Прочтите еще раз «Зальцбургскую ветку» Стендаля. Да и у Пушкина замечено: «Одной любви музыка уступает…» Несколько раз я попадал в ловушку по этому поводу. Смотрю, бывало, в каком?нибудь городе свою пьесу, а главную роль девочки исполняет весьма увесистая тетя. Спросишь главного режиссера — постановщика спектакля: «Неужели у вас не было молодой актрисы?» Режиссер пытается что?то долго объяснять, петляет. А потом стороной узнаю, что эта актриса — его жена. Попадал и даже в курьезные положения. Сгоряча скажешь что?нибудь весьма нелестное, вроде: «Она уже старуха и даже шепелявит», а режиссер на тебя смотрит, и ты чувствуешь: «Ай- яй — яй, попался!» Я теперь сначала осторожненько узнаю, кто есть кто, и если молоденькую играет пожилая и малоодаренная, тут уж и узнавать нечего, все ясно.

Итак, сценарию «А, Б, В, Г, Д…» не суждено было осуществиться. Неудача!

Но я хотел бы закончить и эту главу тоже оптимистически, тем более что все время твержу: «Я счастливый человек». Года через два ко мне обратился Ленинградский театр имени Ленинского комсомола с просьбой переделать сценарий «А, Б, В, Г, Д…» в пьесу. Я это сделал и назвал пьесу «В дороге». Главный режиссер Павел Осипович Хомский, с которым я был знаком еще в пору его работы в рижском ТЮЗе, удачно поставил пьесу и, так сказать, дал ей жизнь.

Вскоре Театр имени Моссовета также обратил свое внимание в сторону этого моего гибрида. Ставила пьесу Ирина Сергеевна Анисимова — Вульф.

Пути Господни неисповедимы! Еще в пору подготовки к съемке сценария «А, Б, В, Г, Д…» Калатозов приехал ко мне на дачу вместе с молоденьким актером, даже еще не актером, а только студентом Школы — студии МХАТа, и представил мне его как будущего исполнителя главной роли. Мы сидели на террасе, и я разглядывал этого стройного, даже поджарого черноволосого и черноглазого, весьма красивого юношу, слушал его чуть — чуть шепелявую речь и прикидывал в уме, подходит или не подходит он к роли. Должен честно сознаться, я почти никогда ни в театре, ни в кино не суюсь в распределение ролей. Опасаюсь. Это дело режиссера. А после того как осрамился именно с Калатозовым на пробах актеров к фильму «Летят журавли», где мне в пробных кадрах не понравилась Татьяна Самойлова, я уж совсем, как говорится, рта не раскрываю.

Черноглазый паренек произвел славное впечатление, хотя о дефекте его речи я Калатозову шепнул. Каково же было мое удивление, когда через несколько лет на эту же роль в пьесе «В дороге» был назначен этот, но уже окончивший студию и поступивший работать в Театр имени Моссовета артист Геннадий Бортников. Ирина Сергеевна была прямо?таки влюблена в него! Нет, не как пожилая женщина в молодого мужчину, а как художник в свою модель, как мать в свое дитя. Она прощала ему все выходки, терпела капризы, и глаза ее сияли, когда она следила за его работой во время репетиций.

Я не знаю биографии Ирины Сергеевны, но слышал, что род ее идет от тех самых Вульфов, с которыми так сердечно дружил Пушкин. Видимо, это правда, так как в Ирине Сергеевне, во всем ее облике и повадках, было что?то благородное, достойное, чего нельзя приобрести просто воспитанием в первом и даже втором поколении. Чувствовалась порода. Художник она была и тонкий, и точный. В театре все с ее мнением считались почти наравне с мнением самого руководителя театра Юрия Александровича Завадского. Рисунок спектакля Ирина Сергеевна делала прозрачным, светящимся.

Спектакль «В дороге» тоже получился славным. И главным его событием было открытие юного актера Геннадия Бортникова. Зритель сразу полюбил его. И, как это ни удивительно, в этом же спектакле тоже впервые в жизни дебютировал ныне известный актер театра и кино Валерий Золотухин. Он играл небольшую роль Пальчикова. Играл чисто, звонко, и его эпизод всегда покрывали аплодисменты зрительного зала.

Ну до чего же мне везет!

Итак, сценарий «А, Б, В, Г, Д…», превратившись в пьесу «В дороге», воскрес. Меня выгнали в дверь — я влетел в окно

Данный текст является ознакомительным фрагментом.