Глава 4 К изданию сборника рассказов «Наблюдения»

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава 4

К изданию сборника рассказов «Наблюдения»

Короткий летний отпуск, освободивший нас на две или три недели от рабского труда в канцелярии, доставил нам немало приятных ощущений. Быть свободными, иметь возможность наслаждаться окружающим миром, видеть вокруг беззаботных людей – как это было для нас замечательно, и мы радовались со всей силой молодости. Мы вместе гуляли, смотрели на горы и смеялись больше, чем когда-либо. Мы словно вырвались из подземелья на солнечный свет. Никогда в жизни я не был так весел, как во время того отпуска, проведенного с Кафкой. Мы вели себя как счастливые дети, безудержно шутили и испытывали огромную радость жизни. Для меня было большим счастьем находиться рядом с Кафкой и восхищаться его глубокими мыслями, бьющими ключом, – даже его ипохондрия была занимательна и заключала в себе множество идей.

Следует отметить, что мы проводили вместе не только летние отпуска, но и на протяжении многих лет прогуливались с ним по Праге и ее окрестностям. Летом мы каждое воскресенье подолгу гуляли вместе. На Пасху и в Троицын день отдыхали по два-три дня, а в обычные субботние дни мы также часто уезжали, покидая город после полудня. В нашей компании третьим был обычно Феликс Вельтш. Мы гуляли (как я прочитал в своем дневнике, по «неописуемо красивым» местам) по семь-восемь часов в день. Это было нашим спортом. Мы также купались в ручьях и реках. Мы плавали, загорали, закалялись. Однажды молодой Франц Верфель, словно школьник, решил провести отдых подобно дикарю. После этого он страшно загорел. Его стихи, которые мы читали вслух на заросших камышом берегах Сазавы, вселяли в нас энтузиазм.

Я приведу одно из своеобразных писем, в которых Кафка предлагал мне подобные экскурсии:

«Дорогой мой Макс!

Не траться на письмо, чтобы сказать о том, что ты не сможешь быть на станции Франца-Иосифа в 6.05, поскольку ты должен там быть. В 6.05 мы собираемся во Вран. В 7.45 пойдем по направлению к Давлу, где будем есть гуляш. В 12 часов у нас будет второй завтрак (ленч) у Стеховича, с двух до четверти четвертого мы пойдем через лес к речным порогам и будем грести на лодках. В семь мы вернемся на пароходе в Прагу. Не думай об этом, но в четверть шестого ты должен быть на станции. Но при этом ты все-таки можешь послать письмо, в котором напишешь, хотелось бы тебе поехать к Добржиховичу или куда-либо еще».

Мы провели нескончаемые счастливые часы в пражских купальнях, на лодках, плавая по Влтаве. Многие интересные впечатления описаны в моей новелле «Стефан Ротт». Я восхищался тем, как Франц плавал и греб веслами. Он всегда был ловок, и у него было больше смелости, чем у меня. Он любил испытывать судьбу, попадая в опасные ситуации. При этом на его лице появлялась почти жестокая улыбка, которая как бы говорила: «Спаси самого себя». Как мне нравилась эта улыбка, в ней было что-то ободряющее и вызывающее доверие. Франц был необычайно изобретателен в выборе различных видов спорта, или мне это просто казалось. И в этом, как и во всем остальном, он выражал себя с полной самоотдачей.

Наш первый совместный отпуск начался 4 сентября 1909 г., мы провели его в Риве. Кафка, мой брат Отто и я немало часов провели на маленьком пляже, под дорогой Понале, на курорте Мадоннина. Когда я вернулся в Риву после войны, я больше не увидел ни чудесных зеленых садов, ни ящериц, бегавших по песчаным дорожкам, которые вели от забитой автомобилями пыльной дороги к веявшим прохладой минеральным источникам. Незабвенное скромное курортное место за величавыми отвесными скалами! Я посвятил ему столько стихотворений! Мы были гостями в этом тихом южном местечке. Никогда юг не казался нам таким привлекательным. Кафка позднее снова посетил Риву, но тогда он уже жил там один. Это было в 1913 г., после первой большой неудачи в любви. Тогда он поселился в Гартунгенском санатории на другом берегу озера.

В 1909 г. мы отдыхали очень хорошо. И даже встречи и дискуссии с поэтом и певцом природы Далаго, когда он посещал те же купальни, что и мы, не могли нарушить нашего спокойствия. Опыт путешествий моего брата, который был гораздо более сведущ в практических делах, чем я, помог нам выбраться из многих трудных ситуаций. Мой брат, можно сказать, «открыл» для нас Риву за год до описываемых событий, а в тот год нашел легчайший путь для того, чтобы мы могли отдохнуть как можно интересней. На одной фотографии Франц стоит под колоннами замка Тоблино, на другой он сидит вместе с моим братом на мраморной плите возле берега озера.

В идиллию курорта Мадоннины ворвалась газетная статья – мы, конечно, тогда ничего не читали, кроме некоторых итальянских газет, выходящих в Риве, – о первых полетах над Брешией. Мы до этого никогда не видели самолетов и решили, несмотря на скудные средства, поехать в Брешию. Кафка был восприимчивее других к новому, и это доказывает, как не правы те, кто считает, что он жил в башне из слоновой кости и был погружен в мир фантазий, и полагает, будто он занимался лишь религиозными размышлениями. Кафка был совершенно другим, интересовался всем новым, в том числе современными техническими новшествами. Например, вначале он горячо увлекался кинематографом. Он никогда горделиво не замыкался в себе – даже в случае грубых нападок сторонников современных течений он терпеливо пытался найти им объяснение с неиссякаемой любознательностью, продолжая верить в здравый человеческий рассудок. Никогда в самолюбивой обособленности он не отвергал внешнего, земного, организованного мира. Его отталкивало грязное, аморальное – оно просто не интересовало его. У него был удивительный дар считать это скучным. Например, мне так и не удалось убедить его прочитать больше одной или двух строк из Казановы, которого я оценивал гораздо выше, чем он того заслуживал, и считал, что его следует читать.

Брешия была переполнена людьми. Несмотря на то что мы переживали за сохранность наших денег, нам в конце концов пришлось заночевать в комнате, которая показалась убежищем воров. Может быть, меня обманывает память, но мне кажется, в этой комнате была большая дыра в полу. Мы натерпелись в ту ночь страху. Зато на следующий день на залитом ярким солнцем аэродроме мы смеялись над нашими ночными злоключениями. Признаюсь, что, когда мы возвращались обратно, проведя ночь в Десензано, на улице за нами погнались фанаты, которые прятали за спинами сотни изображений святых, и мы, дрожа, отсиживались на лавочках около озера, дожидаясь рассвета. Так мы путешествовали в те дни – не зная первоклассных отелей, в состоянии беззаботного счастья.

Мы отдыхали в интересное время. Рива принадлежала Австрии, Брешия была итальянской. Ходили слухи о том, что в Монте-Брионе, неподалеку от Ривы, есть подземные убежища, но никто не воспринимал этого всерьез. Война казалась некой фантастической идеей, вроде философского камня, и, пересекая границу, мы об этом не задумывались.

Первые полеты произвели на нас огромное впечатление. Я сказал Францу, что ему следует немедленно обобщить впечатления об увиденном и написать статью. Я предложил устроить спортивное соревнование между нами, и ему эта идея понравилась. Я тоже собирался написать статью, и мы условились соревноваться, кто напишет удачнее. Надо сказать, что мы с Кафкой нередко затевали подобного рода игры. Например, во время этой экскурсии на аэродром мы договорились скрывать наши впечатления, и только в конце можно было поговорить об увиденном.

Но за придуманной мной игрой стоял тайный план. В то время Кафка мало занимался творчеством. Он месяцами ничего не писал и часто жаловался мне на то, что его талант, по-видимому, иссякает, что он окончательно покидает его. В самом деле, он иногда месяцами пребывал в состоянии летаргии. В моем дневнике я нашел запись, в которой говорится о его печали. Le coeur triste, l’espritgai[18] – эта характеристика прекрасно ему подходит и объясняет, как, даже в очень подавленном состоянии, за исключением, может быть, ситуаций крайней откровенности, он никогда не казался мрачным. Наоборот, у него, как правило, был ободряющий вид. Но он очень страдал. Я хотел доказать ему, что его боязнь заниматься литературой безосновательна и что нужно лишь проявить желание, сосредоточиться и направить свой дар в рабочее русло.

Мой план удался. Франц с радостью написал статью «Аэропланы Брешии», которая была опубликована в конце сентября 1909 г. в «Богемии». Я передал рукопись Паулю Виглеру, который был в ту пору ее издателем. Позже мне удалось убедить Франца разрешить включить эту статью в мою книгу «О красоте безобразных картин». Я написал к ней следующее вступление:

«А если мы – два друга, если мы были неразлучны во время нашей поездки, даже в своих мыслях, если мы были так близки на чужбине, неужели мы не сможем так же близко сойтись в нашей общей книге по возвращении домой? А если наши вариации на одну и ту же тему не могут быть написаны независимо друг от друга, даже если два автора хранили свои мысли в секрете с комическим и преувеличенным страхом или даже, тайно соперничая, донимали третьего путешественника, моего брата Отто, для получения совета? Что, если эти вариации принадлежат друг другу, дополняют, проясняют, украшают друг друга? И что, если с этим ничего нельзя поделать?» Передо мной лежат гранки двух эссе. Я испытываю гордость, что способствовал первой публикации Кафки на страницах книги. Но, увы, все это осталось лишь в мечтах.

В конце концов книга показалась издателю слишком объемной и, наряду с другими материалами, наши эссе изъяли из окончательного варианта издания.

Статья, подобная этой, не была, конечно, пределом мечтаний, к которому я стремился, она служила лишь единственной цели – побудить Кафку к дальнейшему творчеству. И этого я достиг – несмотря на сильное сопротивление упрямого автора. Временами я стоял над ним, как надсмотрщик, убеждал и стимулировал его – не всегда совсем откровенно, но каждый раз используя различные средства и уловки. Я ни в коем случае не мог позволить его дарованию надломиться вновь. Иногда Кафка благодарил меня за это. Но частенько я чувствовал, как были обременительны мои понукания и что он готов был послать их к черту, о чем было сказано в его дневнике. Я понимал его состояние, но мне было все равно. Для меня было важно помочь моему другу даже против его воли.

Я утверждаю, что только благодаря мне этот дневник появился на свет. Он возник из маленьких заметок, сделанных Францем во время наших совместных путешествий. Осознанная и уже устоявшаяся тенденция Кафки отражать свой жизненный опыт нашла свежее выражение в репортаже о нашей совместной поездке. Позже эта тенденция получила систематическое развитие. Именно этого я так сильно желал.

Дневники имели значение для Кафки не только как автобиографические заметки и выражение его души. Среди содержавшихся там заметок есть фрагменты, послужившие для создания его первой книги «Наблюдения». Очевидно, Кафка сам отобрал фрагменты, которые считал нужными. Мы не можем знать, почему он одни отрывки считал подходящими, а другие решил не брать.

В дневнике содержится множество маленьких фрагментов будущих рассказов[19]. Они громоздились друг на друга до тех пор, пока внезапно из скопления предложений вдруг не выскочил, как язык пламени, первый законченный рассказ значительного объема – «Приговор». И кроме того, в течение одной ночи, с 22 на 23 сентября 1912 г., автор нашел наиболее подходящую для себя литературную форму, и мощь писательского гения, уникального в своем жанре, наконец-то обрела полную свободу.

В октябре 1910 г. мы собрались в Париж на отдых. Поехали Кафка, Феликс Вельтш, мой брат и я. Круг наших друзей возрос, он ширился уже несколько лет. Я познакомил Кафку с Феликсом Вельтшем и Оскаром Баумом. Баум – проницательный философ («Достоинство и Свобода» и «Опасности умеренной позиции» – его основные книги, к тому же автор философского трактата «Восприятие и мысль», написанного в соавторстве со мной), писатель, создавший впечатляющую историческую новеллу «Народ, который крепко спал», почувствовал расположение к Кафке. Между нашей четверкой были особо доверительные отношения, и мы никогда не ссорились. Мы постоянно встречались, наши встречи вошли в традицию на многие годы.

Оскар Баум, писатель, так вспоминает свою первую встречу с Кафкой: «Наша первая встреча ясно запечатлелась в моей памяти. Она состоялась благодаря Максу Броду. Он привел ко мне Франца Кафку и прочитал нам в тот осенний день 1904 г. рассказ «Экскурсии в темно-красное», который Кафка тогда только закончил. Нам тогда было чуть больше двадцати. Я помню многое из того, что мы сказали, азартно обмениваясь мнениями, стараясь использовать минимум слов (тогда это было у нас в ходу). Кафка среди прочего произнес: «Когда нет необходимости отклоняться от действия с помощью стилистических уловок, возрастает искушение делать это».

На меня произвел впечатление первый жест Кафки, когда он вошел в мою комнату. Он знал, что находится в присутствии слепого человека. Когда Брод представил его мне, он мне молча поклонился. Это могло показаться бессмысленным, поскольку я не мог его увидеть. Меня коснулись его волосы, наверное, потому, что я слишком энергично поклонился в тот же момент. Это был первый человек в мире, который дал понять, что мой недостаток существовал только для меня – и не с помощью каких-либо скидок или особой внимательности, не посредством тонких изменений поведения. Он вел себя так, как хотел. Он был настолько далек от общепринятых норм, что на каждого человека его манеры производили сильное впечатление. Его строгая холодная сдержанность была превосходна в глубинном выражении простой доброты (эти качества я с первого взгляда определял в незнакомых мне людях) – в теплоте слов, в тоне голоса, в пожатии руки.

Это соответствие каждого его невольного движения, любого произнесенного им слова общим взглядам на жизнь накладывало отпечаток на его поведение и необыкновенно живую внешность, несмотря на незримые баталии, которые постоянно терзали его ум. Когда он читал вслух – а это была его особенная страсть, – ударения каждого слова были полностью соподчинены, любой слог звучал очень отчетливо (хотя язык его работал столь быстро, что мог вызвать головокружение), в гармонии с музыкальным ритмом фразы; он читал с невероятными задержками дыхания и мощным нарастанием крещендо на динамическом уровне. Все это вы могли найти в его прозе, где случайно могли обнаружить, что такой самостоятельный фрагмент, как, например, «Цирковая наездница», состоял из одного превосходно составленного сложного предложения».

Я не хочу, однако, способствовать созданию впечатления, будто Кафка общался лишь с тесным кругом «пражской четверки». Напротив, он был готов общаться с каждым, кто разделял его чувства, или, по крайней мере (до тех пор, пока ему позволяло здоровье), не отвергать такого общения. Среди тех, с кем общался Кафка, были Мартин Бубер, Франц Верфель, Отто Пик, Эрнст Вейс, Вилли Хаас, Рудольф Фукс, позднее – красноречивый Людвиг Хардт, Вольфенштейн и многие другие. Некоторые из них дополнили своими рассказами картину жизни Кафки.

Наш отдых в Париже был омрачен тем, что у Франца развился карбункул. Лечение у французских докторов было неудачным. Через несколько дней он вернулся в Прагу. Кафка был всегда очень чувствителен к нарушениям своего здоровья. Каждый телесный недуг беспокоил его, – например, перхоть, запоры или боли в пальцах ног вызывали у него панику. Он не верил лекарствам и врачам. Он хотел, чтобы природа сама восстанавливала баланс, и презирал все «ненатуральные» средства.

Эта тенденция усилилась в 1911 г., когда он встретил в Варнсдорфе промышленника Снитцера, проповедовавшего «натуральное лечение». Я нашел у себя следующие сделанные мной записи: «Кафка вернулся в Прагу в пятницу, но не пошел повидать меня или Баума». Он был «так слаб и чувствовал себя таким разбитым; его желудок был не в порядке, он никуда не выходил и выглядел очень жалким». В пятницу днем он пришел ко мне и рассказал много удивительных вещей о цветущем городе Варнсдорфе, о «волшебнике», приверженце натуральной медицины, богатом промышленнике, который осмотрел его и стал ему говорить о вреде лекарственных ядов для спинного и головного мозга. Для лечения этот промышленник рекомендовал сон при открытых окнах, солнечные ванны, работу в саду и сказал, что нужно поддерживать связь с Клубом натуральной медицины и подписываться на издаваемый этим обществом журнал. Он выступал против врачей, медицины и инъекций. Он истолковывал Библию с вегетарианской точки зрения: Моисей смог провести евреев через пустыню, поскольку они были вегетарианцами. Манна была вегетарианской диетой, поэтому отступила смерть. Он рассказал также, что в Новом Завете Иисус сказал о хлебе: «Это – моя плоть». У Франца вызывал очень большой интерес «метод естественного здоровья». Его отношение к этому методу и другим подобным течениям было крайне заинтересованным и в то же время смягченным шутками над некоторыми глупостями и причудами, которые сопровождали все эти новшества. В целом он видел в попытках создать нового здорового человека и использовать таинственные и свободные оздоровляющие силы природы нечто чрезвычайно позитивное, находящееся в согласии со многими его чувствами и убеждениями, и широко использовал этот метод на практике. Он спал при открытом окне. Войдя к нему в спальню, можно было почувствовать, как струится свежий воздух. Он всегда легко одевался, даже зимой, подолгу не ел мяса и не пил спиртного. Когда он заболел, то предпочел лечиться в частном доме в Цюрау, в простой сельской местности, а не в санатории, куда он пошел лишь в силу крайней необходимости.

В 1910 г. произошла другая важная встреча. В мае того года я сделал запись в своем дневнике: «Кафе «Савой». Театральное общество из Лемберга. Очень важно для Й. Ф.» – я в то время планировал роман. 4 мая: «Приходил с Кафкой в «Савой» этим вечером. Изумительно!» Франц написал заметки о Польской еврейской актерской труппе, игравшей народные драмы на идиш и певшей на этом языке, только в следующем году и посвятил им много страниц в своих записных книжках. Редко даже великие актеры удостаивались такого восхищения и глубокого понимания. Кафка с любовью описывал г-жу Клуг, г-на и г-жу Чиссик, г-на Пила и юного Исаака Лёви.

Я был главным вдохновителем в этом деле. В нашей дружбе было замечательно то, что я многому учился у Кафки, но в некоторых вопросах Кафка слушал меня. Полагаю, что в таких случаях он действовал импульсивно. Например, я активно посещал чтения и представления в кафе «Савой» и подробно изучал еврейский фольклор. И Франц, с тех пор как я впервые привел его туда, полностью проникся той атмосферой. С такой же пылкостью и самоотдачей он относился ко всему остальному. Любопытен случай, когда он был влюблен в одну актрису и очень хотел написать о ней[20]. Франц обращался с актером Лёви как с другом, часто водил его к себе домой, несмотря на неистовый гнев отца, который не принимал ни одного друга сына, и навел этого пылкого юношу на разговор о его жизни, окружении и творческом становлении и, таким образом, узнал об обычаях и духовном кризисе польско-русских евреев. Его дневник ясно говорит о том, что он почерпнул от Лёви. Кафка с рвением взялся за изучение еврейской истории и истории литературы на идиш – по французскому изданию монографии о еврейской литературе[21]. Значительная часть его записей содержит отрывки, вошедшие в его более позднюю книгу, в которую включены дискуссии, множество идей, где говорится о структуре и об особенностях литературы малых народов. В этих записях есть фрагменты, в которых Кафка подробно пишет о развитии чешской литературы. О многосторонности интересов Кафки свидетельствует то, что в его записи включены отрывки из «Разговоров с Гёте» Бидерманна (упомяну о том, что в более поздних дневниках Кафки есть цитаты из «Воспоминаний графини Тюргеймской», которые, как он писал, «были моей радостью до последних дней», из «Воспоминаний генерала Марселлина де Марбо» и из «Немцев в России в 1812 г.». Кафка предпочитал их биографии и автобиографии всему остальному. Дневники Грильпарцера и Геббеля, письма Лафонтена он любил больше всего и знал их лучше, чем художественные произведения этих авторов).

Может быть, почтовая открытка, содержание которой я приведу ниже, даст некоторое представление о том, с каким энтузиазмом Кафка погружался в мир культурных интересов польских евреев, который был для нас таким новым:

«Дорогой Макс!

Мы счастливы! Они издали «Суламифь» Гольдфадена. С удовольствием оставляю тебе место, где бы ты написал о том, что тебе уже удалось прочитать. Надеюсь, что ты мне напишешь об этом».

Франц начал писать своего рода биографию Исаака Лёви на основании предоставленного им материала, попутно анализируя творчество еврейского театра. Начало книги уцелело. Говоря вкратце, там в форме диалога дается хороший обзор различных аспектов еврейской культуры и обрисовывается круг интересов, занимавших в то время Кафку. Он описал еврейский народ более живо и колоритно, чем абстрактные теоретики сионизма. Было время, когда я вступал в контакты с сионистами и способствовал тому, чтобы они оказали влияние на моего друга. Центром сионизма был тогда пражский клуб «Бар-Кохба», а его вдохновителем – замечательный Хуго Бергман. Вначале Кафка отвергал идеи сионизма. Я тоже был со многим не согласен и поначалу стал посещать маленькое и не очень привлекательное кафе «Савой» на Цигенской площади, где обычно показывали низкопробные мелодрамы в знак протеста против сионистского академизма. Я ревностно отстаивал точку зрения, что, несмотря на неудачный юмор и весь вздор, эти представления лучше раскрывали суть иудаизма, чем философские умозаключения западных евреев, которые они старались навязать, по правде говоря, далекому от этого народу.

Я до тех пор не занимался кропотливым сбором сведений о взаимосвязи восточных и западных евреев, о Сионе и диаспоре. По правде сказать, Кафка дольше, чем я, не соглашался с представителями сионистских кругов. Позже я стал убежденным сионистом и тщетно пытался убедить Кафку в необходимости проведения сионистской политики. Мы часто собирались со своими знакомыми и спорили. В моем дневнике от 18 января 1913 г. я нашел записи разговора с Бубером, Верфелем, Кафкой, Пиком и мной, который был посвящен той же теме. В дневнике от 23 августа 1913 г. написано: «После полудня с Кафкой. Купание, дискуссии. Разговоры о чувстве общности. Кафка говорит, что он не способен к солидарности, поскольку его сил хватает только для него одного. Он показывает мне письма Бетховена и Кьёркегора». В декабре есть маленькая заметка о том, что мы поссорились. Но 24 декабря уже было все в порядке. «Кафка говорил о социальном вопросе. В городском парке».

Затем Кафка постепенно приблизился к моей точке зрения, и в знаменательные дни 1918-го и 1919 гг., когда были созданы Еврейский национальный комитет и еврейская школа, он был на моей стороне и разделял мои интересы. Он был для меня поддержкой. В конце концов, серьезно изучая иврит, он оставил меня позади.

Но я отвлекся. Вернемся в то время, когда бедная еврейская труппа дала нам мощный импульс, который способствовал нашему дальнейшему развитию. Кафка неустанно интересовался бытовыми вопросами артистов еврейской труппы, которые постоянно нуждались. Согласно его дневнику, он составил список всех сионистских клубов в Богемии, чтобы их по возможности посетить. Он даже сделал копии этих списков. Это говорит о том, как много неизрасходованной энергии дремало в нем до тех пор, пока его не искалечила необходимость зарабатывать на жизнь, несбывшиеся планы о семье и многое другое. 12 февраля 1912 г. Кафка организовал поэтический вечер для Лёви в банкетном зале Еврейского общества. На него легли заботы по техническому оснащению и подготовке вечера. Он взялся за дело со вздохом, но не без гордости. Речь, которой Кафка открыл вечер, сохранилась в записях моей жены. Она начинается такими словами: «Перед тем как польские евреи начнут свои выступления, я хочу сказать вам, дамы и господа, что вы поймете идиш гораздо лучше, чем можете ожидать. Я вовсе не волнуюсь по поводу того, какое впечатление произведет на каждого из вас этот вечер, но хотел бы, чтобы актеры играли свободно, как они того заслуживают. Но это не удастся, если кто-то из вас…»

Несомненно, русский друг из «Приговора» оставил свой след в душе актера Лёви. Как волнуют сердце эти дневниковые записи: «Мы сострадаем актерам, которые так прекрасно играют и ничего не зарабатывают и к тому же даже не получают благодарности и похвал. Можно лишь жалеть об их печальной судьбе». По пути из Праги, после того как распалась труппа, Лёви заехал в Будапешт. Среди бумаг Кафки я нашел письмо Лёви из Вены. Оно очень своеобразно с точки зрения грамматики и орфографии: «Как это я потерял Ваше письмо?.. Я свернул с обычной дороги, и у меня больше нет ни друзей, ни родных, ни семьи… и самый дорогой из них, д-р Кафка, также потерян… Мне никогда не снилась такая потеря… В конце концов, только Вы были так добры ко мне… Лишь Вы один проникали в мою душу, только Вы меня понимали. И, к глубочайшему моему прискорбию, я вас потерял. Вы, конечно, не должны мне отвечать, я не заслуживаю вашей доброты. Пожалуйста, не думайте, что я сумасшедший, я – нормальный, холодный, как смерть». В другом письме есть мрачные строки: «Чего я могу ожидать? Следующей дозы морфия». Кафка написал ответ на это письмо:

«Дорогой Лёви!

Я очень рад тому, что вы обо мне вспомнили; не думайте, что я о вас забыл, потому что долго тянул с ответом. Я очень смущен, но у меня было много работы, от которой я не мог оторваться.

Во всяком случае, для вас есть хорошие новости. Я взял на себя обязательство и полагаю, что смогу сделать для вас что-то хорошее и нужное, если, конечно, этому не помешают обстоятельства изменчивого мира.

То, что вы в затруднении и не можете найти выхода, очень печально. То, что вы так долго находитесь в Венгрии, странно, но, вероятно, у вас есть на то основания. Полагаю, что нам было бы лучше вместе гулять вечерами по окрестностям Праги. Во всяком случае, я не теряю надежды, что у вас все будет хорошо. Вы легко отчаиваетесь, но и легко делаетесь счастливым. Только следите за здоровьем, готовясь к лучшим дням. Если вам плохо, не делайте себе хуже, причиняя ущерб своему здоровью.

Я хотел бы узнать побольше о вас и ваших друзьях.

Не собираетесь ли вы сейчас в Карлсбад? С моими наилучшими пожеланиями.

Франц К.».

Не знаю, получил ли Лёви это письмо и что с ним стало. Сомневаюсь, что он еще жив.

1911 год. Конец августа. Отдых, веселье! Мы в Цюрихе, затем в Флюэлене, у озера Лугано. Мы постоянно купались. Стояли чудесные солнечные дни. Наша дружба в то время становилась все крепче. Рабочий год наконец-то окончился, и мы вознеслись на головокружительную высоту, испытывая моменты приятного волнения. Вот что я нашел в своих записях от 13 марта: «Кафка разбудил меня звонком, потому что свет в его комнате сначала померк, а потом окончательно погас». Я выразил свои дружеские чувства, переложив на музыку его стихотворение «Душечка, как ты танцуешь». Я сочинил простую мелодию, сопровождаемую вариациями на фортепьяно. Позволю себе заметить, что Кафка, имевший дар музыкальной речи, не имел таланта к самой музыке. Я часто замечал, что многие авторы, чьи стихи или проза отличаются хорошей музыкальной ритмичностью, не обладают блестящими способностями для ориентации в мире музыкальных звуков. Кафка не играл на музыкальных инструментах. Он как-то признался мне, что не может сказать, в чем состоит разница между «Веселой вдовой» и «Тристаном и Изольдой». В этих словах – значительная доля правды. Они говорят о том, что он никогда не стремился познать высокую музыку. Но вместе с тем у него было природное чувство ритма и звуковой гармонии. Я часто слышал, как он пел самому себе балладу Лёви «Граф Эберштейн», которую любил больше всего.

Я часто водил Кафку на концерты и обращал внимание на то, что его восприятие носило чисто визуальный характер. «Когда я слушаю музыку, вокруг меня словно вырастает стена, – пишет он в своем дневнике после концерта Брамса. – Единственное ощущение, которое возникает у меня во время прослушивания музыки, – это чувство свободы». Затем приводится описание певцов, публики, и нет ни одного слова о музыке. Франц был наиболее восприимчив к постановкам и декламации. Сколько вечеров мы провели с ним в театрах и кабаре и сколько – в барах с прелестными девушками! Мнение, что Кафка был аскетом или отшельником, в корне неверно. Он вовсе не мало требовал от жизни, скорее, наоборот, он требовал слишком много – всего или ничего, – и в результате этого в последние годы жизни он избегал любовных отношений, считая эротическую сторону жизни слишком серьезной. Он никогда не рассказывал грязных историй, и в его присутствии никто их не рассказывал. Надо сказать, что он никогда против этого не протестовал, просто не было случая, чтобы кто-нибудь при нем говорил о подобном. Но в его молодые годы этот строгий образ мысли еще не выражался так отчетливо. Я помню его страсть к буфетчице по имени Ханси. Он как-то сказал ей, что благодаря ее размерам на нее мог бы сесть верхом кавалерийский полк. Франц был очень несчастен, когда продолжалось это увлечение. На фотографии, где он снят вместе с Ханси, Франц выглядит так, будто ему хочется немедленно убежать. В моем дневнике есть запись: «Бар «Трокадеро». Он [Франц] выражает любовь к Германии тем, что предпочитает немецкие почтовые марки. Но он так робок. Когда он говорит: «Я заплачу за тебя», то улыбается так, словно иронизирует».

Во многих его письмах упоминаются подобные связи с женщинами. Эти двусмысленные и «нечистые» связи (это было его мнение, и большинство из этих связей были таковыми только в его воображении) оставили значительный след в трех его великих романах. Упоминания о них есть и в других рукописях. Я хочу процитировать здесь одну открытку и три письма, которые свидетельствуют о его тоске и неудовлетворенности, которые он испытывал по поводу женщин.

«Мой дорогой Макс!

Я сижу на крытой веранде. Кажется, накрапывает дождь. Я поднял ноги, чтобы защитить их от соприкосновения с холодным кирпичным полом, положил их на перекладину стола и оставил открытыми только руки, которые пишут. Я пишу тебе, чтобы сказать, что я очень счастлив и был бы рад, если бы и ты сюда приехал, поскольку в лесу подо мхом можно годами хранить разные вещи и думать о них беспрестанно. До встречи, я скоро вернусь.

Твой Франц».

6/9/1908

«Дорогой Макс!

Спасибо тебе. Я уверен, что ты простишь меня за то, что я не поблагодарил тебя ранее, когда узнаешь, что в воскресенье утром и в первую половину дня я пытался поработать, но напрасно, ужасающе напрасно (конечно, из-за моего физического состояния), и остаток дня провел со своим дедушкой, время от времени сокрушаясь по поводу бесполезно летящих часов. Признаюсь тебе, что вечером я пребывал на софе рядом с кроватью моей дорогой X., в то время как она вертелась под красным одеялом и переворачивала с боку на бок свое мальчишеское тело. Вечером собираюсь пойти на выставку, ночью в бар, думаю вернуться домой в половине пятого. Я посмотрел твою книгу, за которую снова тебя благодарю. Я немного почитал ее.

Твой Франц».

«Дорогой мой Макс!

Сейчас полдвенадцатого ночи, и это неподходящее время для того, чтобы писать письма, даже в такую жару. Этой ночью так жарко, что даже мотыльки не летят на свет лампы. После светлых счастливых дней, проведенных в Богемском лесу, – когда бабочки летали так высоко, как ласточки у нас дома, – я провел четыре дня в Праге. Меня не покидало чувство безнадежности. Никого не было рядом со мной, и я не находился ни с кем рядом, но второе – это только следствие первого. Только от твоей книги, которую я читаю очень внимательно, мне становится легче. Я чувствую себя несчастным очень долгое время и не нахожу этому никакого объяснения. Пока я читаю твою книгу, я крепко прижимаю ее к себе, несмотря на то что она все-таки не предназначена для облегчения моей печали. Если я не делаю этого, у меня возникает острое желание выйти на улицу и найти кого-нибудь, кто просто дружески похлопал бы меня по плечу. Вчера я ходил в отель с проституткой. Она была в достаточно зрелом возрасте, чтобы предаваться меланхолии, но была печальна, и ее не удивило, что кто-то обращается с проституткой не так нежно, как с любовницей. Я не принес ей никакого утешения, потому что она ничем не облегчила мое состояние».

«Дорогой Макс!

Пишу тебе не потому, что в этом существует неотложная необходимость, а потому, что очень быстро нашел ответ на твой вопрос, который ты задал мне вчера по дороге домой (не совсем «вчера», потому что сейчас четверть второго ночи). Ты сказал, что она любит меня. Почему ты так считаешь? Это шутка или серьезное прозрение? Она любит меня, но ей не приходит в голову спросить меня, с кем я был в гостях у Стеховича, что я делал все эти дни, почему не поехал вместе с ней на пикник в выходные и т. д. Вероятно, когда мы были в баре, она не нашла для этого времени, но когда мы отправились на прогулку, возможностей было предостаточно, и любой ответ порадовал бы ее. Но для всего можно придумать благовидный предлог, хотя в следующем случае нельзя даже попытаться это сделать. В Д. я ужасно боялся встретиться с В. и сказал ей об этом. Тотчас же и она стала бояться наткнуться на улице на В. Это сделало нас простыми геометрическими фигурами. Ее отношение ко мне полно доброжелательности, но абсолютно не похоже на любовь, которая проходит свой особый путь, развиваясь от низшей стадии до высшей. Ее чувства – нечто совсем иное. Больше я не хочу вникать в это дело, потому что оно для меня ясно.

Мне хочется спать, и я в самом деле заслужил сон.

Твой Франц».

Конечно, у нас часто было слишком много дел, чтобы говорить друг с другом о наших первых опытах с женщинами, и Франц лишь изредка вспоминал о своих отношениях с французской гувернанткой, которые были незадолго до того, как он о них рассказывал. Кроме того, он рассказывал о женщине, которую встретил однажды в Цукмантеле. Я нашел открытку из Цукмантеля, на которой рукой Франца был написан мой адрес. Он написал о том, как, гуляя по лесу, увидел совершенно незнакомую женщину. «В этом лесу можно стать счастливым. Так пойдем же туда!» Подпись совершенно неразборчива. Позднее, в 1913 г., в Риве, у Франца был любовный эпизод, о котором он хранил молчание. В его дневнике есть запись за 1916 г.: «У меня не было связей с женщинами с тех пор, пока я не побывал в Цукмантеле. И вот в Риве я встретил швейцарскую девушку. Если у меня первой была женщина, а я был неопытен, то эта была ребенком, и я вконец запутался».

В Лугано мы счастливо жили на открытом воздухе. Франц очень любил быть на природе, это вселяло в него радость. Мы проводили дни в Бельведерском отеле на озере Лугано и в купальнях возле озера. Мы подолгу гуляли, а вечера проводили на террасе отеля. Обычно мы ревностно хранили наши дневники, но во время того отдыха у нас не было секретов друг от друга. У нас был план совместного написания новеллы «Ричард и Сэмюэл». Мы любили записывать наши впечатления в дневники. Например, когда мы плыли на пароходе по озеру Люцерно, нам было жаль находившихся там туристов, которые могли запечатлеть красоты окружающей природы только с помощью фотоаппаратов и у которых, по всей видимости, не было и мысли о том, чтобы прибегнуть к высокому искусству – написать о путешествии в дневнике.

У нас был и другой план, который возник во время короткого, но имевшего огромное значение путешествия, согласно которому нам предстояло посетить Милан, а затем оттуда направиться в Стрезу и Париж. Этот план граничил с безумием, но мы вдвоем разработали его с решимостью и за обсуждением много шутили. У нас возникла идея создать новый тип путеводителя. Предполагалось, что серия путеводителей будет называться «Дешево». Были такие названия: «Дешево через Швейцарию», «Дешево в Париже» и т. д. Франц по-детски радовался, составляя эти «путеводители», описывал в тончайших деталях, каким образом нам можно будет стать миллионерами и избавиться от рутинной конторской работы. Я с полной серьезностью написал и представил издателям план «реформы путеводителей». Переговоры всегда застопоривались из-за того, что издателям казалось, будто мы не желаем открывать некий секрет без огромной предоплаты.

Франц виртуозно балансировал между серьезным и комическим. Часто было невозможно понять, говорит ли он серьезно или шутит: он даже сам не всегда это осознавал, просто отдавался своему воображению. Мы представляли себе, что плакаты с рекламой нашего путеводителя уже висят на стенах парижского метро или возле других известных достопримечательностей. «Дешево» призывало к тому, чтобы туристы пользовались только одним отелем в каждом городе, только одним транспортным средством, что дало бы хорошую экономию денег. Кафка писал: «Отправляться согласно плану легче, поскольку он способствует точности». В «Дешево» есть отдельная глава, в которой даны ответы на следующие вопросы: что делать в дождливый день; какие покупать сувениры; какую носить одежду; как достать дешевые билеты на концерты; где и как можно получить контрамарки в театр; в картинных галереях смотреть только самые известные картины, но очень тщательно их изучать. Мы также составили забавный разговорник, разработанный по принципу: «Невозможно изучить иностранный язык по-настоящему. Поэтому мы предпочитаем преподать его вам наиболее скорым методом. Это не создаст вам трудностей и будет вполне доступно вашему пониманию. Это – своего рода эсперанто, плохой французский или плохой английский, изобретенный нами. В заключение мы добавили диалекты и язык жестов для местного использования». Все наши планы, которые мы строили так весело и дружно и над слабостью которых мы посмеивались, не лишены были, конечно, и скрытой иронии, прямо относящейся к нашим недостаткам – неспособности к изучению языков и вынужденной экономии, в которую ввергали нас стесненные обстоятельства.

Признаюсь, что легкая тень набегала на те дни, которые до сих пор так ярко сверкают в моей памяти. В своем дневнике я писал: «Что за мысль, будто Платон несколько раз пытался использовать свое учение на практике! Что на самом деле происходило внутри его и вокруг него? Разум, который связывается с именем Платона, никак не подходит к этой, несомненно, безумной реальности. И разве не должны были его современники смотреть на подобного человека, который, в конце концов, ошибался в столь многих вопросах, как на глупца и зануду? Последующие поколения не сильно пострадали от его крайностей, и поэтому его «идеальный мир» ярко светит далеко вперед, но мы забываем, что эти крайности и этот «идеальный мир» являются еще и составными частями друг друга. И чтобы быть абсолютно честным, разве не казался мне Кафка время от времени глупцом и занудой? Например, в Лугано, когда он отказался принять слабительное, следуя принципам «естественной медицины», и мучил меня целыми днями, оглашая воздух жалобными стонами? В то же время Кафка был исключением среди гениев, он был необычайно внимателен и чуток к людям. Он помогал человеку до тех пор, пока сам не переставал чувствовать в своей душе возникший диссонанс, – в соответствии со своим гениально-творческим пониманием. Но в то же время в нем можно было отметить и отсутствие некоторых необходимых качеств, например должной пунктуальности. Это, правда, было едва заметно».

На следующий, 1912 г., отправившись в Веймар, мы были очень хорошо подготовлены к посещению города, в котором столько лет жил Гёте. Мы испытывали к нему особую любовь и годами изучали его творчество. Нужно было слышать, с каким благоговением Кафка говорил о Гёте, словно ребенок о своем предке, жившем в более счастливые, светлые дни и бывшем в прямом контакте с божественным.

И снова я вынужден отметить некоторые неприятные моменты. Кафка иногда подчеркивал, что он бывал поражен, насколько некоторые авторы бездумно цитируют Гёте. Цитаты Гёте, кроме всего прочего, ослепительно выделяются на фоне прозы любого писателя. О необычном отношении Кафки к Гёте свидетельствуют следующие записи из его дневника: «Гёте своей мощной прозой, возможно, замедляет процесс развития немецкого языка. Даже если он не создавал прозаических произведений в переходный период, желание писать возвращалось к нему с новой силой и оборачивалось стремлением употреблять архаические формы речи, которые можно найти в его прозе, но которые в целом не имеют с ним ничего общего и не мешают наслаждаться целостной картиной его произведений».

Отношение Кафки к немецким классикам можно выразить цитатой из Дильтея: «У него было это живое движение души, которое при постоянно изменяющихся жизненных обстоятельствах снова и снова удивляет, показывая нам все новые стороны жизни, что характерно лишь для истинных поэтов».

Мы с почтительной признательностью посетили Веймар в первый и в последний раз. Чтобы дополнить картину, я приведу отрывок из моего «Королевства любви». Там я описал, как мы, двое жалких чиновников, смогли потратить на Веймар не целый месяц, а лишь чуть больше недели.

«В летний отпуск они вместе отправились в путешествие в Веймар и всего лишь на один месяц. В первый раз они имели возможность поклониться пламенной силе гения Гёте в его родном городе, в то же время оба они находились под воздействием модного в то время пренебрежительного отношения к его величию. В этом случае они не нуждались во взаимном влиянии – единственным результатом, возможно, было то, что они лишь усиливали чувства друг друга. Более того, у друзей не возникло желания изучить Веймар, и они жили там словно на летнем курорте, каждый день купались в городском бассейне. По вечерам они съедали по целому блюду отменной клубники в ресторане на Городской площади. Кроме всего прочего, они намеревались хорошо отдохнуть.

Но все, что касалось Гарты, принимало особые формы – не в соответствии с желаниями самого Гарты, а исходя из его натуры – честной и правильной (что шло не от головы, а от сердца). Можно было наблюдать, как расцветало крошечное нежное чувство между ним и милой дочерью смотрителя дома Гёте. Назвать это любовью было бы слишком поспешно: это была стыдливая, дразнящая, возможно, немного болезненная радость видеть друг друга. В результате Гарта и Кристоф вместе с ним попросили у смотрителя комнату, которая находилась рядом с мемориальными комнатами Гёте. Из нее был выход в сад, и можно было ходить по комнатам Гёте в те часы, когда не было наплыва туристов. Они представляли себе, что принадлежат семье Гёте – пусть и на далеком расстоянии, сквозь глубину древности. Как призрак бродило эхо музыки Гёте во время их радостных встреч с дочерью смотрителя в наполненном благоуханием роз саду, чьи древние стены были увиты зеленым плющом. И повсюду ощущался дух Гёте, везде незримо присутствовал этот царственный старик.

Остальные достопримечательности Веймара – даже те, которые были связаны с Гёте, – они осмотрели очень поверхностно. Жизненный опыт Гарты всегда был полон пробелов. Единственное явление он понимал до конца, с проникновением в самую глубину, – человеческую любовь. Других вещей он не мог полностью постичь. Это могло бы обернуться стереотипной гордостью: активная жизнь не требовала записей впечатлений. Но Гарта считал это не своим достижением, но лишь своей личной слабостью, недостатком, состоящим в том, что он не имел достаточных способностей для полного проникновения в суть вещей, и когда он встречал человека, обладающего даром постижения действительности, или полагал, что тот при желании способен это сделать, то восхищался им без всякой меры. Исходя из многих признаков, можно было предположить, что Гарта считал Кристофа первоклассным представителем этого рода – возможно, не совсем корректно. Как бы то ни было, они оказывали друг на друга чрезвычайно благоприятное воздействие. Поэтому они были немного травмированы, когда им надо было разлучиться после совместного пребывания в Веймаре. Кристоф отправился домой, Ричард – на оздоровительные процедуры в горы Харца. Они немного проехали вместе на поезде. На узловой станции, где их пути расходились, Кристоф с неожиданным наплывом чувств обнял своего друга и легко поцеловал его – только один раз – в щеку. Когда друзья вместе вновь оказались дома, они не разлучались ни на один день и не могли наговориться. Много дней они провели в старом плавательном бассейне Праги «Зивил», лежа на раскаленных досках под осенними каштанами, или около Влтавы, которая становилась все холоднее. Свои проблемы по поводу работы, семьи, впечатления о первых встречах с девушками – все это они поверяли друг другу».

Путешествие в Веймар было примечательно еще и тем, что наш путь проходил через Лейпциг, где я познакомил Франца с Эрнстом Роволтом и Куртом Вольфом, работавшими в издательском доме. Я долго лелеял мечту увидеть книги моего друга напечатанными.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.