КАРАКАС
КАРАКАС
Это было изнурительное путешествие, особенно для Пиколино — около восьмисот километров, двадцать часов не-прерывной езды. Несколько часов мы провели в Сьюдад-Боливаре, затем пересекли бурную Ориноко на пароме и поехали вдоль берега, трясясь, как сумасшедшие, и поражаясь выдержке водителя.
На следующий день, в четыре часа пополудни мы прибыли в Каракас. Я сразу как бы утонул в огромном городе — движение, толпы, снующие люди — все поглотило меня.
Париж, 1929-й — Каракас, 1946-й. Семнадцать лет я не видел по-настоящему большого города. А Каракас действительно прекрасный город, с одноэтажной застройкой колониального стиля, сбегающий вниз по долине, замкну той возвышающимися вокруг Авильскими горами. Он расположен на высоте тысячи метров над уровнем моря, весна здесь царит круглый год, климат умеренный.
— Я верю в тебя, Папийон, — сказал мне на ухо доктор Бугра, оказавшийся рядом, когда мы въезжали в этот огромный шумный муравейник.
Толпы были повсюду, их составляли люди всех оттенков кожи, и никаких расовых предрассудков в общении между ними я не заметил. Черные, кирпично-красные и стопроцентно белые жили вместе и, как мне показалось с первого взгляда, счастливо.
С Пиколино, повисшим у меня на руке, мы прошлись в центр города. Большой Шарло дал мне адрес одного бывшего каторжника, который содержал меблированные комнаты — пансион «Маракаибо».
Да, семнадцать лет прошло, и война унесла жизни сотен тысяч мужчин моих лет во многих странах, включая и мою родную Францию. Французов сажали в тюрьмы, убивали и калечили. А ты, Папийон, здесь, в большом городе, живой и невредимый. Тебе тридцать восемь, ты молод и силен. Оглядись, посмотри на людей, они бедно одеты, но громко смеются и радуются жизни. Пение вокруг было не столь изысканным, как на пластинках, но это были песни, шедшие из глубины сердец. Почти все радуются, ибо встречались и такие, кто тащил за собой кое-что похуже шара с цепями — призрак бедности. Их лица выражали растерянность перед этими джунглями большого города.
Четыре часа. Каким он будет ночью, озаренный миллионами электрических звезд? Мне следовало немного потратиться, и я выкрикнул:
— Эй, такси!
Сидя рядом со мной, Пиколино смеялся и пускал слюни, как ребенок. Я вытер ему рот, а он сиянием глаз поблагодарил меня. Пиколино был так возбужден, что весь дрожал. Такой огромный город значил для него больше всех надежд на больницы и докторов. О, надежда! Он держал мою руку, а по улицам шли люди, столько людей, что они скрывали всю мостовую! Шум машин, сирены «скорой помощи», гудки пожарных, крики уличных торговцев и мальчишек, разносивших вечерние газеты, визг тормозов, перезвон трамваев, звонки велосипедов — все сливалось в один сплошной гул и оглушало нас до такой степени, что мы казались себе пьяными. Вместо затравленности и растерянности мы ощущали безмерное счастье.
Ничего необычного не было в том, что именно звуки города поразили нас больше всего. Мы так долго жили в тишине! Это была тишина, которую я знал последние семнадцать лет, тишина тюрьмы, тишина штрафного поселения, которая подчас была тягостнее одиночного заключения, тишина лесов и морей, тишина отдаленных маленьких деревушек, где живут счастливые люди.
И я сказал Пиколино:
— Каракас — это предвкушение Парижа. Здесь тебя подлечат, а я стану на правильный путь, и судьба улыбнется мне, будь уверен.
Он сжал мою руку, и слезы брызнули у него из глаз. Он так по-братски и тепло сжал ее, что я почувствовал какую-то удивительную близость. Поскольку вторая рука его бездействовала, мне пришлось вытереть другу слезы.
Наконец мы добрались до места, где проживал Эмиль С, бывший каторжник. Его не было дома, но как только его жена, венесуэлка, услышала, что мы из Эль-Кальяо, она быстро сообразила, кто мы такие, выделила нам комнату на две койки и приготовила кофе.
Я помог Пиколино принять душ и уложил его в постель. Когда я уходил, он стал подавать мне отчетливые знаки, означавшие: возвратишься, не так ли?
— Да, Пико. Я только отлучусь на несколько часов в город и вскоре вернусь обратно.
Я в Каракасе! Было около семи, когда я спускался по улице к площади Симона Боливара, самой большой в городе. Вокруг разливался свет — волшебное электричество и неоновые вывески всех цветов
Это была роскошная площадь с огромной бронзовой конной статуей Симона Боливара. Он выглядел сурово, и вся его фигура светилась благородством. Я обошел вокруг этого человека, который освободил Латинскую Америку, и не мог не поприветствовать его на своем плохом испанском, произнося слова тихо, чтобы никто не слышал: «Салют! Какое чудо, что я здесь у твоих ног. Мне, жалкому отщепенцу, боровшемуся все время за свободу, которую олицетворяешь ты».
Пансион находился в четверти мили от площади, и я дважды возвращался туда, пока не застал Эмиля С. Он сказал, что Шарло написал ему о нашем приезде. Мы вышли из дома, чтобы выпить и поговорить спокойно.
— Я здесь уже десять лет, — сказал Эмиль. — Я женат, у меня дочь, а жена — владелица пансиона. Вот почему я не могу поселить тебя здесь бесплатно, но возьму полцены.
Удивительна солидарность двух заключенных, когда один оказывается в затруднительном положении.
— Этот несчастный парень — твой давний друг?
— Ты что, его видел?
— Нет, но моя жена говорила мне. Она решила, что он совсем калека. Он что, помешанный?
— Вовсе нет, и это-то ужасно. Его ум ясен, как у юноши, но язык, рот и правая сторона тела до пояса парализованы. Он уже был таким, когда я увидел его в Эль-Дорадо. Никто не знает, кто он.
— Не могу понять, зачем ты таскаешь этого темного типа с собой. Ты даже не знаешь, можно ли ему доверять. Он же обуза.
— Это так. Последние восемь месяцев я присматривал за ним. В Эль-Кальяо я нашел нескольких женщин, которые взяли на себя эту заботу:
— И что ты собираешься с ним делать?
— Определю его в больницу, если удастся. Или сниму комнату с. душем и туалетом — временно.
— Вид у тебя — не фонтан…
— Да, есть немного, надо побольше уделять себе внимания. Я понимаю все, что они говорят, но сам говорю по-испански плохо, а из-за этого непросто проворачивать дела.
— Да, ты прав. Людей больше, чем рабочих мест. Но как бы там ни было, Пани, не беспокойся, можешь оставаться в моем доме несколько дней, пока не подыщешь себе что-нибудь.
Мне все стало понятно. Эмиль был добрым малым, но от него ничего не зависело. Видно, его женушка составила себе весьма неприязненное мнение о Пиколино, хрюкающем, как животное, с вечно вываливающимся языком. Ее волновало, какое он произведет впечатление на остальных жильцов в столовой.
Назавтра я сам принес ему еду в нашу комнату. Бедный Пиколино, спящий рядом со мной в маленькой железной кровати. Хотя я и заплатил за твое проживание и питание, они не желают оставлять тебя здесь. Ты же знаешь, что люди, у которых все в порядке, не желают видеть немощных. Что ж, это жизнь. Но не дрейфь, приятель. Хоть я и не такой заботливый, как девицы в Эль-Кальяо, я все же всегда буду рядом с тобой чем-то большим, чем просто друг, бывший каторжник, — человеком, готовым сделать все, чтобы ты не умер, как собака.
Эмиль дал несколько адресов, но нигде для меня не оказывалось работы. И дважды я наведывался в госпиталь, пытаясь определить туда Пиколино. Но ничего не получалось — не было коек, и бумаги, свидетельствовавшие, что он из Эль-Дорадо, ничем не могли помочь.
Когда у меня спросили мой адрес, я дал, но липовый. Я не доверял этим глупым типам, этим ничтожествам, которых полным-полно по всему миру и которые держатся так заносчиво.
Надо было срочно перевозить Пиколино. Оставаться у Эмиля больше нельзя: жена его ворчала, что должна менять простыни ежедневно. Хоть я и застирывал каждое утро грязные места, насколько это было возможно в умывальнике, — они долго высыхали и были заметны. Пришлось даже купить утюг, чтобы высушивать белье.
Что делать? Я был просто в отчаянии. Было одиннадцать, когда мы вышли из дому, я решил посвятить утро другу и повел его в Кальварио, чудесный сад с тропическими деревьями и цветами на холме прямо в центре Каракаса
Сидя там на лавочке, мы наслаждались прекрасным видом, ели арепас с мясом, запивая их пивом. Затем я зажег две сигареты — для себя и Пико. Ему было тяжело курить, и он слюнявил сигарету. Он чувствовал, что я хочу сказать ему что-то важное, его глаза говорили: «Ну же, не тяни». Наконец я решился.
— Пико, уже три дня я пытаюсь устроить тебя в больницу. Но ничего не получается. Они не хотят этого. Понимаешь?
«Да», — ответили его глаза.
— С другой стороны, мы не можем пойти во французское консульство, не опасаясь, что они обратятся к венесуэльским властям с требованием выдачи преступников. — Он пожал здоровым плечом. — Теперь слушай: тебе нужно подлечиться, а для этого необходим уход. Но денег у меня мало, ты ведь знаешь. Поэтому вот что мы решим, сегодняшний вечер мы проведем вместе, сходим в кино. Завтра утром я отведу тебя па площадь Боливара безо всяких документов. Там ты ляжешь у подножия памятника и не будешь шевелиться. Если кто-то попросит тебя встать или сесть, ты сделаешь вид, что не можешь. Тогда уж точно вызовут полицию, а та — «скорую». Я же последую за машиной, чтобы знать, в какой ты больнице. Через пару дней загляну к тебе, но незаметно. Проходя мимо кровати, оставлю деньги и сигареты. Ну как, ты согласен?
Он положил здоровую руку мне на плечо и посмотрел прямо в глаза. Его лицо выражало какую-то неопределенную смесь печали и благодарности. Горло его сжалось спазмами, он делал нечеловеческие усилия, чтобы выдавить из перекошенного рта хриплые звуки, похожие на слова: «Да, спасибо тебе».
На следующий день все произошло так, как я и предполагал. Меньше чем через четверть часа после того, как Пиколино лег у подножия памятника Боливару, три или четыре старика, сидевшие в тени деревьев, позвали полицейского. А через двадцать минут приехала «скорая помощь», и я последовал за ней в такси.
Спустя два дня я, смешавшись с посетителями, разыскал его. И здесь нам повезло: его поместили между двумя очень слабыми пациентами, и я смог поговорить с ним безо всякого риска. Он просиял от радости, завидев меня, и стал дергаться больше обычного.
— Они хорошо обращаются с тобой?
Он кивнул в знак согласия. Я посмотрел на табличку в изножье: «Параплегия, или малярия с побочными осложнениями. Осмотр каждые два часа». Я оставил ему шесть пачек сигарет, спички и двадцать боливаров мелкими купюрами.
— До встречи, Пико! — Но, увидев его отчаянные молящие глаза, я добавил: — Не беспокойся, приятель, я вернусь к тебе.
Я находился в городе уже около двух недель, и пачка из ста боливаров быстро таяла. К счастью, у меня была приличная одежда, когда я прибыл в Каракас. Я нашел небольшую комнату, дешевую, но достаточно комфортную для меня. С женщинами было хуже. Хотя девушки в столице были прелестны, благопристойны и жизнерадостны, познакомиться с ними оказалось делом неимоверно трудным. Шел 1946 год, и, как правило, женщины одни в кафе не ходили.
У большого города свои тайны. Чтобы самому устроить свою жизнь, нужно их знать. А для этого нужно было сойтись с уличными парнями. Кто они? Таинственное племя с собственным жаргоном, законами, обычаями, пороками.
Они, чтобы прожить 24 часа в сутки, зарабатывают по-своему. А зарабатывать надо по возможности честно, и это проблема не из легких.
Как и у всех других, у меня были собственные способы, как прожить, скорее смехотворные, чем безнравственные. Например, однажды я встретил колумбийца, которого знал по Эль-Дорадо.
— Что ты здесь делаешь?
И он рассказал, как зарабатывает деньги, играя в лотерею на чудесный «кадиллак».
— Ну и как, улыбнулась тебе судьба, выиграл «кадиллак»?
Он рассмеялся моей непонятливости и объяснил, в чем заключается его работа.
— «Кадиллак» принадлежит директору крупного банка. Он водит его сам, добирается до работы ровно к девяти и паркует машину, как добропорядочный гражданин, в ста или ста пятидесяти метрах от банка. Нас всегда двое. Мы сменяем друг друга по очереди, поэтому нас не узнают. Так вот, один сопровождает этого борова до дверей банка, где тот протирает свой зад. Если случится помеха, напарник предупредит свистом, здесь нельзя ошибиться. Итак, пока он находится в банке, а остается он там примерно до часу дня, мы ставим на машину изящную белую табличку, где написано: «Распродажа: билеты, по которым вы можете выиграть „кадиллак“. Выигрышные номера идентичны номерам каракасской лотереи. Розыгрыш в следующем месяце».
— Послушай, но это же плутовство. Вы продаете билеты на машину, которая вам не принадлежит. И что же эти остолопы не понимают, что им втирают очки?
— Люди всегда разные, но никому почему-то не приходит в голову, что раз на билетах нет штампа — это надувательство. А если кто проявляет излишний интерес, мы даем тому бесплатно билет или два, и он уходит, надеясь уж точно выиграть «кадиллак». Если хочешь немного заработать, приходи и присоединяйся к нам, и я познакомлю тебя с напарниками.
— Не стыдно тебе воровать у бедных?
— Вот уж неправда. Билеты стоят десять боливаров, поэтому их могут приобрести только зажиточные люди. А от этого никому никакого вреда.
И что вы думаете, я согласился! Конечно, занятие не совсем порядочное, но каждому нужно есть, спать, покупать одежду, если не модную, то по крайней мере новую и чистую. К тому же мне нужно было сохранить каким-то образом свой неприкосновенный запас — несколько алмазов, привезенных из Эль-Дорадо, и две банкноты по пять сотен боливаров. Я держал их на всякий случай в патроне, упрятанном в том же месте, где я прятал его в заключении, — в прямой кишке. Это я делал потому, что гостиница, в которой я обитал, находилась в такой части города, где ограбления были весьма часты. Как бы там ни было, четырнадцать лет я держал эту гильзу в прямой кишке, и годом больше — годом меньше, не имело значения.
Продажа лотерейных билетов шла больше двух недель и продолжалась бы еще дольше, если бы однажды один очень нетерпеливый покупатель, имея на руках уже два билета, не стал рассматривать каждую деталь этого роскошного «кадиллака», который он так надеялся выиграть. Но вдруг он выпрямился и закричал:
— Но разве эта машина не принадлежит уже доктору Фулано, директору банка?
Не моргнув глазом, колумбиец ответил хладнокровно:
— Именно так. Он попросил нас выставить его машину на лотерею. Он считает, что лотерея даст ему больше денег, чем просто продажа.
— А-а… — протянул покупатель.
— Но не проговоритесь ему об этом, — доверительно продолжал колумбиец. — Мы дали ему обещание никому не рассказывать об этом, потому что ему будет неудобно, если об этом кто-то узнает.
— И все же мне непонятно. Это совсем не похоже на людей его круга.
Как только он отошел достаточно далеко, двигаясь в направлении к банку, мы тут же сложили вывеску и убрали ее подальше. Колумбиец с ней скрылся, а я пошел к дверям банка, чтобы предупредить нашего приятеля, что мы уносим ноги. В глубине души я хохотал и не хотел уходить от этой несчастной двери, чтобы не пропустить последствий накладки. Вышло так, как я и ожидал. Через три минуты вышел директор вместе с проницательным покупателем. Он дико размахивал руками, что выдавало его состояние.
Они никого не обнаружили возле «кадиллака», и в полнейшем замешательстве возвратились обратно, остановившись в кафе, чтобы что-то выпить. Поскольку покупатель разговаривал не со мной, я тоже вошел в бар, чтобы послушать, о чем они будут говорить.
— Боже мой, какая наглость! Доктор Фулано, ну разве это не нахальство?
Но владелец «кадиллака», обладавший, как и все коренные каракасцы, своеобразным чувством юмора, рассмеялся и заметил:
— Если бы я проходил мимо, они бы и мне предложили лотерейный билет, и я, человек рассеянный, непременно купил бы его. Ну не забавно ли? Колумбийцы исчезли. Я все же заработал пятнадцать сотен боливаров — достаточно, чтобы протянуть месяц.
А время шло, и нужно было найти какое-то постоянное занятие. Это было время, когда сторонники Петена и те, кто сотрудничал с немцами, стали проникать в Венесуэлу из Франции, скрываясь от правосудия в своей собственной стране. Я не видел особых различий между коллаборационистами и петеновцами и считал их всех экс-нацистами. А потому не желал иметь с ними ничего общего.
Прошел месяц, но ничего особенного не произошло. В Эль-Кальяо я и думать не думал о том, что так трудно будет найти себя. Я был вынужден разносить кофе конторским служащим, который специально для этого и готовился. Но мой хозяин был такой говорливый и глупый, что меня от этого тошнило.
— Видите ли, сеньор директор, ваши работники выходят, чтобы выпить кофе (устоявшийся обычай среди венесуэльских служащих) и теряют много времени, особенно когда на улице дождь; а это влияет на ваши доходы. Если бы кофе приносили в контору, вы бы сберегли ваши денежки.
Может быть, он поддался бы, но я не стал настаивать, тем более что кто-то из боссов возразил:
— В Венесуэле, как тебе известно, мы воспринимаем жизнь проще, даже в бизнесе. Вот почему нашим людям не возбраняется в рабочее время пойти и выпить кофе.
И вот, когда я с глупым видом расхаживал по улице с кофейником, я наткнулся на боксера Пауло, старого знакомого с Монмартра.
— Постой, приятель, ты, должно быть, Пауло из…
— А ты, вероятно, Папийон?
Он схватил меня за руку и потащил в кафе.
— Что ты делаешь с этим дурацким кофейником?
— Продаю кофе, что еще я могу с ним делать? С удовольствием бросил бы это занятие. — И я рассказал ему, что произошло со мной. — А как у тебя дела?
— Давай-ка, кстати, выпьем кофе. И я тебе кое-что расскажу.
Мы заплатили и поднялись, я потянулся за своим кофейником.
— Оставь его, он тебе больше не понадобится, даю слово.
— Нет, ты серьезно?
— Я знаю, что говорю, дружище.
Я оставил ненавистную посудину на столе, и мы вышли.
Часом позже, когда мы вдоволь насытились воспоминаниями о Монмартре в моей комнате, Пауло перешел к самому главному. У него было большое дело в одной соседней с Венесуэлой стране. И он знал, что может на меня положиться. Если я соглашусь, он возьмет меня в качестве напарника.
— Эта работа — не бей лежачего. Я говорю тебе на полном серьезе — у тебя будет столько денег, что потребуется утюг, чтобы их разглаживать — столько они займут места.
— И где же эта необыкновенная работа?
— Ты узнаешь, когда попадешь туда. Заранее не могу ничего говорить.
— Сколько там нас будет?
— Четверо. Один уже на месте. За другим я приехал сюда. Кстати, ты его знаешь. Это твой друг Гастон.
— Да, я его знаю, но потерял с ним связь.
— А я нет, — сказал Пауло, смеясь.
Соображал я всегда быстро. Итак, здесь у меня немного шансов. Кофейник меня больше не устраивал. Пауло же я узнал как трезвого, разумно мыслящего человека, и если, по его мнению, нас должно быть четверо, значит, это дело серьезное. Наверняка, стоящая работа. Итак, за дело, Папи.
— Я согласен. Иду ва-банк!
На следующий день мы выехали.