Царевич, или Несказка о черном кольце

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Царевич, или Несказка о черном кольце

C Борисом Васильевичем фон Анрепом Анна Андреевна Ахматова, по ее собственным словам, познакомилась в марте 1915 года в доме их общего друга Николая Владимировича Недоброво («С Анрепом я познакомилась в Великом посту в 1915 в Царском Селе у Недоброво»). Правда, сам Анреп в своих воспоминаниях «О черном кольце» утверждает, что знакомство состоялось почти на год раньше: «Н.В.Недоброво познакомил меня с А.А. в 1914 году, по моем приезде из Парижа, перед моим отъездом на фронт». Август 1914-го, сославшись на Бориса Васильевича Анрепа, называет и Глеб Струве в очерке «Ахматова и Недоброво». Авторитет Струве настолько вне подозрений, что даже такой пунктуальный ахматовед, как В.Черных, приводит в своей «Летописи жизни и творчества А.А.Ахматовой» обе даты: август 1914-го и март 1915-го. С появлением в русском переводе книги снохи Анрепа Аннабел Фарджен «Приключения русского художника»[34] у нас появилась возможность снять досадное противоречие.

Документы, сохранившиеся в семейном архиве, свидетельствуют: вернувшись в августе 1914-го на родину (из Лондона, а не из Парижа), Анреп так спешил принять участие в боевых действиях, что задержался в Петербурге всего на несколько суток, даже не экипировался: кроме пистолета и непромокаемого плаща, ничего не успел купить. С Недоброво, видимо, все-таки пересекся. Вот только как раз в эти дни Николаю Владимировичу было и не до Ахматовой, и не до Анрепа. Война застала его жену в Германии, и он сходил с ума от беспокойства за ее судьбу.

Да и у Ахматовой в том августе («тот август, как желтое пламя…») заботы другие, тоже семейственные и тоже связанные с войной. Гумилев, напоминаю, рвался на фронт, и все эти быстрые недели (с 5 по 24 августа) она не расставалась с мужем и его друзьями. Не могла состояться романтическая встреча и в другие месяцы четырнадцатого года.

Письма, которые Борис Васильевич отправлял в Англию Хелен Мейтленд, матери своих детей и законной (с 1919 г.) супруге, удостоверяют: с конца августа по середину декабря 1914-го он неотлучно находился в действующей армии, в Галиции.

В Петербурге, для свидания с родителями, появился в конце декабря – под Рождество, когда Анны Андреевны в городе уже не было: проводив мужа до Вильны, она уехала к матери в Киев, где и встретила 1915 год.

C мемуарами Б.В.Анрепа вообще произошло нечто странное: они словно загипнотизировали биографов Ахматовой. Наконец-то таинственный герой «Белой стаи» и «Подорожника», о котором в «Ахматовке» очень долго почти ничего не знали,[35] рассекретил себя! Все словно запамятовали, что о событиях пятидесятилетней давности повествует человек, тщетно пытающийся вспомнить то, о чем на протяжении полувека не вспоминал. Сначала за ненадобностью, потом за недосугом.

Больше того. Хотя Анреп в мемуарах и утверждает, что благодаря Глебу Струве регулярно читал почти все, что Ахматова «печатала и что печаталось за границей», это всего лишь кажимость. Аннабел Фарджен прекрасно помнит, что свекор заинтересовался посвященными ему стихами Ахматовой лишь в 1966 году. Имя русской поэтессы мелькало в его рассказах и раньше (Аннабел вышла замуж вскоре после войны, в разгар острого любопытства Европы к победителям Гитлера, тогда же стала брать уроки русского языка), но только мелькало. Даже приезд ее в Лондон в 1965-м заметных следов в семейных преданиях не оставил. На оксфордский триумф Ахматовой Анреп не явился, а при коротком свидании в парижской гостинице летом того же года, кляня себя за «бесчувственность», внутренне отшатнулся от грузной и одышливой старухи. Острый приступ ностальгии настигнет его позднее, в марте 1966-го, – по получении известия о смерти «пиковой дамы».

Анна Андреевна опять предсказала точно: «Когда человек умирает, изменяются его портреты». «Те три года, – свидетельствует Фарджен, – что легли между смертью Ахматовой и его собственной, Борис был одержим идеей определить, какие из ее стихов посвящены ему, а какие – другим возлюбленным или мужьям. Он испытывал танталовы муки, пытаясь найти ответы на эти загадки. Когда однажды он обнаружил стихотворение, написанное как акростих с его именем, это был настоящий триумф».

Борис Васильевич фон Анреп и в старости, и в болезни неразрешимых проблем не признавал. И одержимость идеей фикс – в его характере. И все-таки в данном конкретном случае без усугубляющих проблему сантиментов не обошлось. Американская миллионерша, с которой Анреп сошелся на старости лет, по свидетельству родственников, сильно ревновала его к Ахматовой. От сцен ревности Борис Васильевич обычно зверел, но теперь они его не трогали, он был далеко, в небытовом измерении – в иных годах и краях. Фарджен слегка иронизирует над причудами свекра. Дескать, «как одержимый» пишет «русские стихи», предаваясь «воспоминаниям о призрачной любви полувековой давности». Но и, иронизируя, сочувствует: по неизвестной причине «старику» надобно разгадать загаданную Анной Андреевной загадку, ключик к которой спрятан в ее стихах. Но как же его отыскать? Теперь, когда почти все свидетели отошли в мир иной? Имевшиеся у Бориса Васильевича сборники А.А. («Вечер» и «Четки», оба с дарственной) изданы до знакомства с ним, а «Белую стаю» Ахматова скорее всего не успела ему подарить: книга вышла за месяц до «окончательной разлуки», но осенью 1917-го они виделись редко. В том октябре Анреп был слишком уж обременен массой неотложных семейных дел, крепко повязан секретностью служебных обязанностей,[36] да и уехал внезапно, не простившись – накануне Октябрьского переворота. Точнее, пришел проститься и, не застав Анну, передал привет и целование через Валерию Сергеевну Срезневскую, в квартире которой Ахматова в те месяцы проживала. Словом, прощания навеки, – а именно для таких душераздирающих мгновений Анна Андреевна приберегала символические дары, – не состоялось. Впрочем, даже если «Белая стая» и оказались бы у Бориса Васильевича в руках, это вряд ли б облегчило «танталовы» его «муки». Многие из обращенных к Анрепу стихов А.А. не включила и в «Белую стаю». Даже упоминаемый Аннабел Фарджен акростих, получивший в дальнейшем название «Песенка», впервые напечатан лишь в «Подорожнике» (1921). Нет в «Белой стае» и знаменитого «Эта встреча никем не воспета…», написанного 17 мая 1916-го, когда А.А. ждала вести от уехавшего в Англию Анрепа:

Ты, росой окропляющий травы,

Вестью душу мою оживи, —

Не для страсти, не для забавы,

Для великой земной любви.

Не попало в «Стаю» и еще одно хрестоматийное стихотворение, в герое которого Борис Васильевич легко мог бы узнать если не себя, то свое отражение в одном из ахматовских зеркал:

По твердому гребню сугроба

В твой белый, таинственный дом

Такие притихшие оба

В молчании нежном идем.

И слаще всех песен пропетых

Мне этот исполненный сон,

Качание веток задетых

И шпор твоих легонький звон.

В своих книгах, начиная с «Вечера» и кончая «Бегом времени», Ахматова хронологии из принципа не придерживалась, считая, что в строгой последовательности издавать следует только классиков.[37]

Компонуя книгу, она тасовала стихи, как карточную колоду. Точно так же составлена и «Белая стая». Стихи к Анрепу перемешаны с любовными посланиями и страданиями, касательства к нему не имеющими. Вдобавок анреповский цикл завершает стихотворение, открыто и, видимо, с намеком обращенное не к самому Анрепу, а к его первой, брошенной в России жене Юнии, на крымской даче которой А.А. гостила в декабре 1916 года. Что мог вычитать из этого текста Борис Васильевич в октябре 1917 года? Всего лишь сообщение о том, что сказка о безответной любви, в которой ему предназначалась роль заморского гостя, снята с репертуара, поскольку у автора сей лирико-драматической пьесы началась другая – безлюбовная жизнь:

По-новому, спокойно и сурово,

Живу на диком берегу.

Ни праздного, ни ласкового слова

Уже промолвить не могу.

Разумеется, стихи датированы, и каждая из дат – какое-то воспоминанье, вот только Анрепу, в отличие от Ахматовой, числа, даже умные, ни о чем не говорят. Такие мелочи не задерживались в мужской его памяти и в молодые годы. Борису Васильевичу, к примеру, смутно помнится, что и заветное черное кольцо, и «Вечер»[38] Анна Андреевна подарила ему в один и тот же день, 13 февраля 1916 года, перед его возвращением в Лондон. Но это очередной сбой памяти. Исходя из ситуации, достовернее предположить, что тайный перстень – не последний, а первый подарок, сделанный при первом же свидании после годовой разлуки, в январе 1916-го. «Вечер», купленный и прочитанный Анрепом четыре года назад, для столь торжественного случая, как свидание на людях, во время которого надобно было подать избраннику «тайный знак», не годился. Иное дело – золотое, старинной работы, с чернью и с маленьким бриллиантом кольцо. Тем паче что сделать столь дорогой (и в прямом, и в переносном смысле) подарок надлежало ловко и скрытно, дабы никто из присутствующих в «салоне» Недоброво ничего не заметил. В «Сказке о черном кольце» этот эпизод сдвинут в сторону вымысла и красоты:

И, придя в свою светлицу,

Застонала хищной птицей,

Повалилась на кровать

Сотый раз припоминать:

Как за ужином сидела,

В очи темные глядела,

Как не ела, не пила

У дубового стола,

Как под скатертью узорной

Протянула перстень черный,

Как взглянул в мое лицо,

Встал и вышел на крыльцо.

Анреповский мемуар «О черном кольце» гораздо реалистичнее: «Н.В. открыл рукопись „Юдифи“, сидя за красивым письменным столом чистого итальянского ренессанса… Несмотря на безукоризненное стихосложение и его прекрасное чтение, я слушал, но не слышал… Внезапно что-то упало в мою руку: это было черное кольцо. „Возьмите, – прошептала она, – это вам“. Я хотел что-то сказать. Сердце билось. Я взглянул вопросительно на ее лицо. Она молча смотрела вдаль. Я сжал руку в кулак… Подали чай. А.А. говорила с Л.А. (женой хозяина дома. – А.М.). Я торопился уйти. А.А. осталась».

С кольца вялотекущая исторья, похоже, и стала набирать обороты. Анреп умел ценить широкие, многозначительные, с подтекстом, жесты. «Уезжая, подарил вывезенный из Галиции деревянный крест[39] и оставил на хранение автограф своей поэмы «Физа». В том же году Анна Андреевна получила от него открытку. Пообещавший вернуться в Россию через несколько недель, Анреп уведомлял, что приехать не может. Однако приехал (по Лукницкому – осенью 1916-го) и даже (якобы в письме!) сообщил день и час прибытия в Петроград, чтобы Ахматова его встречала на вокзале.

Считается, что Лукницкий что-то перепутал. Согласно «Летописи», А.А., уехав в июне 1916-го в Крым, вернулась в Россию в середине декабря; следовательно, встречи осенью быть не могло. И даже письма, мол, не было. Иначе Анреп не упомянул бы в воспоминаниях, что писем от Ахматовой не получал и сам ей никогда не писал. На самом деле перепутаны только детали. Свидание состоялось в слякотном декабре, а про день и час прибытия было, видимо, сообщено телеграммой, посланной из российского порта Романов. Поздней осенью 1916 года Анреп был командирован туда, под Архангельск, дабы наблюдать за разгрузкой снаряженного союзниками корабля с грузом селитры, необходимой для производства пороха.

Прибыв в Романов и убедившись, что все складские помещения забиты военными грузами, которые не вывозятся по причине аварийного состояния железнодорожной линии и малочисленности подвижного состава, Анреп, отправив на имя военного министра телеграмму, выехал в Петроград. Заодно с длинной служебной телеграммой была, видимо, выслана и короткая – Анне.

Рассказал ли ей Анреп о катастрофическом состоянии русской армии, о том разложении, что вверху, что внизу, каким ужаснул его порт Романов, неизвестно, но, похоже, кое-что все-таки рассказал. Патриотично (все еще патриотично!) настроенной Ахматовой это наверняка не понравилось, ей по-прежнему мнится: все поправимо. Без учета вышеизложенного злые ее стихи, написанные в ночь под Новый, 1917 год и обращенные к Анрепу, – необъяснимы.

Цитирую:

Высокомерьем дух твой помрачен,

И оттого ты не познаешь света.

Ты говоришь, что вера наша – сон

И марево – столица эта.

Ты говоришь – моя страна грешна,

А я скажу – твоя страна безбожна.

Пускай на нас еще лежит вина, —

Все искупить и все исправить можно.

Впрочем, в том декабре расстались они ненадолго. В январе 1917-го Анрепа вновь командировали в Архангельск, все по тому же селитровому делу, усугубленному самоубийством военного коменданта порта Романов, и уже 3 февраля 1917 года он вновь появился в Петрограде. Неделю приходил в себя, а когда, перейдя под пулями Неву, вошел к Срезневским, Анна едва узнала в нем прежнего победительного Бориса: «А ты теперь тяжелый и унылый, отрекшийся от славы и мечты…» Как и Гумилев, за два фронтовых года Анреп до омерзения устал от бессмысленности происходящего: не военная кампания, а машина по перемалыванию пушечного мяса. В столь непривычном для него подавленном состоянии духа поддерживать рыцарские отношения с требовательной и капризной дамой трудновато, но еще хлопотнее их не поддерживать. Формально «роман» все еще длится, а по сути – полегоньку выдыхается. В разговорах с Лукницким отношения с Анрепом в год двух революций А.А. охарактеризовала так: «Когда началась революция, он под пулями приходил к ней на Выборгскую сторону – „и не потому, что любил, – просто так приходил. Ему было приятно под пулями пройти“.

Я: "Он не любил вас?"

А.А: "Он… нет, конечно, не любил… Это не любовь была… Но он мог все для меня сделать, – вот так просто"».

Не любил, но мог все для меня сделать – это тот упрощенный вариант, который до фольклорной безупречности отшлифован в «Сказке о черном кольце» (июль 1917-го – февраль 1936-го). В несказке выходило и проще, и сложнее. Причем с самого начала.

Внимательное прочтение написанного Ахматовой в течение 1915 года наводит на мысль, что «заморский гость» пока еще не занимает в жизни ее сердца центрального места и что некоторые из шедевров этого года выросли на лирической грядке, вскопанной для другого посева.

Я, к примеру, не уверена, что знаменитое «Из памяти твоей я выну этот день…», датированное 4 апреля 1915 года, обращено к Анрепу, как, со ссылкой на автора, утверждают комментаторы. Верят на слово и не замечают, что упоминаемые здесь персидская сирень и ласточки не соотносятся с Анрепом, поскольку знакомство, напоминаю, состоялось ранней весной и до 4 апреля 1915 года А.А. с ним не виделась. Следовательно, общих сиреневых воспоминаний у них не было.

Вряд ли до февраля 1916-го написано и «Я не знаю, ты жив или умер…», где есть такая строфа: «Все тебе: и молитва дневная, / И бессонницы млеющий жар, / И стихов моих белая стая, / И очей моих синий пожар». Под стихотворением проставлена, согласно авторской воле, нужная «Белой стае» дата: лето 1915-го, вот только вряд ли она верна.

После «Четок» стихи Анны Ахматовой шли нарасхват, тем паче со столь сильным патриотическим акцентом, а этот текст опубликован спустя полгода, в 1916-м, в коллективном сборнике «Пряник осиротевшим детям». Куда больше, на мой взгляд, соответствуют ее состоянию в марте 1915-го следующие строки:

Перед весной бывают дни такие:

Под плотным снегом отдыхает луг,

Шумят деревья веселосухие,

И теплый ветер нежен и упруг.

И легкости своей дивится тело,

И дома своего не узнаешь,

А песню ту, что прежде надоела,

Как новую, с волнением поешь.

Дух легкости не задержался ни в теле, ни в душе, ни в доме. Сразу после Пасхи, а Пасха в 1915 году пришлась на 22 марта по старому стилю, житейские обстоятельства А.А. переменились к худшему, что никак не способствовало вспышке пылких чувств и синему пожару очей. В апреле Гумилев с угрожающим воспалением почек угодил в госпиталь, а свекровь впервые не смогла выгодно сдать под дачу царскосельский особнячок и еле-еле сводила концы с концами; каждый вечер шли разговоры о том, что дом придется продавать. По причине безденежья июнь и июль Анна безвыездно просидела в Слепневе, лишь в августе вырвалась в Петербург, да и то по трагической надобности: из-за болезни и смерти отца.

В то же сырое лето у нее обострился хронический бронхит, осенью врачи обнаружили еще и затемнение в верхушке левого легкого. Диагноз был настолько тревожным, что Гумилев перед очередным отъездом в действующую армию вынужден был изыскивать средства, чтобы отправить жену в хороший (финский) санаторий.

В столь удручающих обстоятельствах влюбленно-дружеские отношения с Недоброво были единственным утешением. По-видимому, и Недоброво был твердо уверен в ее привязанности, иначе вряд ли бы стал знакомить с Анрепом в 1915-м и приглашать в гости (опять же на Анрепа!) в 1916-м: подружившийся с Борисом Васильевичем еще в старших классах харьковской гимназии, Николай Владимирович слишком хорошо знал, каким успехом пользовался тот у особ женского пола. Когда именно Недоброво догадался, что же на самом деле происходит между Анной и его лучшим (фактически единственным) другом? По моему разумению, лишь в феврале 1916-го. Можно попробовать и уточнить: в ночь с 10 на 11 февраля. Эта дата (Недоброво 11.2.16), выделена в «Записных книжках» и вставлена в мемуарный фрагмент, в котором Ахматова сравнивает свой Рим 1964 года с Бахчисараем, куда она приезжала в 1916 году:

«Подъезжаем к Риму. Все розовело. Похоже на мой последний незабвенный Крым 1916 года, когда я ехала из Бахчисарая в Севастополь, простившись навсегда с Н.В.Недоброво, а птицы улетали через Черное море».

По-видимому, почти целый год Анне Андреевне удавалось скрывать от «незабвенного и нежного друга» увлечение Борисом Васильевичем, что, впрочем, было не так уж и трудно. Весной 1915-го, через два дня после знакомства с новой Сафо, Анреп вернулся на фронт. А когда приезжал осенью, с Анной Андреевной не виделся, поскольку та была в санатории. Недоброво, писавший ей ежедневно, об этом, конечно же, знал, иначе бы в заснеженном феврале 1916-го не устроил изменщикам злосчастную встречу. Известно также (из дневниковых записей П.Н.Лукницкого), что за четыре дня до отъезда в Лондон, 10 февраля 1916 года, Борис Васильевич закатил прощальный пир, по-анреповски щедро и красиво обставленный, в модном и дорогом ресторане «Pirato».

Предполагаю, что именно в тот прощальный вьюжный вечер в заснеженном том феврале Анна Андреевна, расслабившись, перестала контролировать и взгляды свои, и жесты, что и открыло Николаю Владимировичу глаза. Словом, есть основание считать, что подчеркнутое А.А. число 11.2.16 – не что иное, как дата решительного объяснения с Недоброво. Всей правды Анна Андреевна наверняка не доложила, но и отнекиваться не стала – куда от стихов денешься? Тем паче когда отбоя нет от альманахов, газет и журналов, желающих их немедленно опубликовать.

Недоброво трагически пережил двойную «измену». Порвать с А.А. у него не хватило духу, но отношения с другом, мимоходом, вовсе того не желая, «отбившим» любимую женщину, были немедленно прекращены. Будь Николай Владимирович здрав и благополучен, друзья в конце концов, может быть, и помирились (они и гимназистами не поссорились, влюбившись в одну и ту же девочку). Но Недоброво был болен, и болен давно. Правда, болезнь (ТБЦ) развивалась медленно, и вдруг весной 1916-го, сразу после двадцатидневного пребывания соперника в Петербурге, дала резкое, катастрофическое обострение. Оказалось, что задеты не только легкие, но и почки. Близкие Недоброво убеждены: Николая Владимировича заразила госпожа Гумилева, что, конечно, неправда. Чахотка А.А. никогда не давала открытой заразной формы, иначе ее не приняли бы осенью 1915-го в финский санаторий Хювинккя. Тем не менее Анна Андреевна и спустя полвека продолжала думать, что она и Анреп – убийцы, поскольку виновны в обострении болезни, а значит, и в смерти Николая Владимировича. Что их связывает братоубийство, сказала даже Анрепу при последнем свидании в летнем Париже 1965 года.

Борис Васильевич посчитал навязчивую сию идею симптомом старческого маразма, позабыв, что А.А. и в 1915-м считала их поведение «греховным»: «Ну, теперь иди домой, / Да забудь про нашу встречу, / А за грех твой, милый мой, / Я пред Господом отвечу». В контексте любовного быта той поры, с его, как говаривала Ахматова, «проклятой легкостью», слово грех применительно к невиннейшим знакам внимания, какими русский европеец обвораживал модную поэтессу (цветы-букеты, рестораны-экипажи), и впрямь может показаться нелепым. Если, разумеется, вынести за границы любовного треугольника смерть Недоброво и беспокойную совесть Ахматовой.

Что до Анрепа, то он вины за собой не предполагал и, когда через много лет узнал, что «в последние годы своей жизни Недоброво перестал чувствовать дружеское расположение» к нему «из-за ревности к А.А.А.», был поражен безосновательностью перемены. Как мог Николай Владимирович ревновать, если его «преклонение перед Ахматовой было исключительно литературное и платоническое»?

Но, может быть, Борис Васильевич невольно лжесвидетельствует, утверждая, будто открытое ухаживание за одной из самых знаменитых женщин предреволюционного Петербурга было чисто литературным? Не думаю. Впечатление от сборника «Четки» в его воспоминаниях – «прекрасные, мучительно-трогательные стихи» – выразительнее, чем впечатление от их автора (дамы с четками): «волнующая личность», не более того. Вот только кто поручится, что линия поведения Анрепа при редких встречах с Анной и в 1915-м, и в 1916-м, и в 1917-м во всех ситуациях вполне, до мельчайших деталей, соответствовала установке на литературный роман? Одно дело – общая установка и совсем иное – сложившийся к тридцати двум годам навык. Впрочем, Анреп и в юности действовал как невольный соблазнитель даже тогда, когда это вовсе не входило в его планы. Не по разуму, по инстинкту. Это-то и сбивало с толку и более опытных, нежели Ахматова, его пассий. У Анны Андреевны с опытом подобного рода было негусто. Все прежние ее поклонники вели себя иначе: либо требовательно и страстно влюблялись, либо благоговейно преклонялись. Анреп вроде из благоговеющих, но слишком уж заметно, что в непривычном амплуа платонического обожателя ему и неловко, и жмет. Через полвека Ахматова внесет в одну из последних записных книжек такой текст: «"Она была бы Сафо, если бы не ее православная изнеможденность" (Анреп в письме Н.В.Недоброво). А мне он сказал: "Вам бы, девочка, грибы собирать, не меня мучить"».

Согласитесь: процитированную А.А. фразу нельзя ни придумать, ни истолковать иначе, чем досаду уверенного в своих чарах мужчины, которому отказывает в близости женщина, казалось бы, влюбленная и отнюдь не «неприступная» (Недоброво не скрывал от приятеля, что его «дружба» с Анной Андреевной вовсе не платоническая).

Впрочем, в те два с половиной года, в которые укладывается его якобы литературный роман с А.А., Анрепу, женолюбу и гедонисту, не устающему убеждаться в своей «сексуальной привлекательности», было не до романтических волнений. Даже секс из высших наслаждений жизни перешел в разряд удовлетворения естественных потребностей. Анреп никак не мог развестись с первой женой, а сделать это было необходимо. Его вторая жена, пока незаконная, Хелен Мейтленд, кроме дочери родила своему русскому почти мужу сына, которого он еще не видел. К тому же Хелен, получив в наследство небольшой капитал, не могла распорядиться им до официально оформленного замужества. В результате, пока Борис Васильевич выполнял в далекой России патриотический долг, его английская семья существовала практически на грани бедности. Конечно, Анреп-старший, человек состоятельный, либеральных взглядов и отнюдь не прижимистый, мог бы по такому случаю и раскошелиться. Но Борис не решался признаться суровому и строгому отцу, что преподнес ему «незаконнорожденного внука».

Была и еще одна тонкость. Хотя Анреп сошелся с прелестной островитянкой по взаимной любви, к началу войны страсть успела слегка увянуть. Вынужденная разлука неожиданно для обеих сторон разогрела остывающие чувства. Фронтовые письма Бориса к Хелен на удивление нежны и ничуть не похожи на предвоенные небрежные весточки. Он даже сердится, что жена никак не соберется прислать фотографии детей. Разумеется, семейные обстоятельства не мешали Анрепу заводить неопасные мимолетные связи. Вот только Анна Андреевна на такую роль не годилась, да и вообще была не совсем в его вкусе. Не то чтобы фон Анреп предпочитал красавиц посвежее и без шестых чувств, ни одну из его женщин «прекрасной без извилин» не назовешь. Но его явно не возбуждала любая разновидность «немощности» (это слово он употребляет в посвященных Ахматовой стихах «По немощной я только руки слал…»). Патологический здоровяк, он инстинктивно выбирал здоровье и силу. Взять ту же Хелен. При кажущейся хрупкости у нее хватило мужества и расторопности, чтобы с двумя детьми, на подводе, почти без денег, выбраться из охваченной войной Франции, добраться до Лондона, а там, узнав, что отец ее детей умчался в Россию бить немцев, не растеряться, не пропасть с голода, да еще и писать беглому мужу мечтательные письма с самыми радужными надеждами. Вот окончится война, и они построят на берегу большой русской реки замечательный дом с персиковым деревом под окном его кабинета…

Большой дом над Волгой, с собаками и детьми, мерещится и Анрепу, но его сильно смущает невозможность зарабатывать на родине своим ремеслом. В одном из писем к Хелен Мейтленд (1915 г.) он признается: «Я чувствую себя таким беспомощным в России, не работником, а человеком из общества. И тогда все вокруг кажутся мне такими умными, что сам я в своих глазах становлюсь гораздо менее образованным и совсем тупым. В Англии я чувствую себя гораздо свободнее. Кроме того, положение художника, которое есть у меня в Англии, совершенно не признается в России, здесь требуется совсем другая фигура, которая бы способствовала развитию нашего русского искусства…»

Признание удивительное! Анреп окончил лучшую петербургскую гимназию с серебряной медалью и школу правоведения – тоже с отличием. Эта престижная Школа по традиции открывала выпускникам путь наверх, в высшие эшелоны власти. Борис же Васильевич, отбыв воинскую повинность, предпочел университет, сдав экстерном за двенадцать месяцев четырехгодичный курс. Поступил и в аспирантуру – и вдруг решительно переменил жизненный курс: до двадцати двух годов не бравший в руки ни рисовального карандаша, ни кисти, никогда не заходивший в Эрмитаж, уехал в Париж и всего за пять лет освоил почти забытое в Европе искусство византийской мозаики. Больше того, переместившись в Англию, не прилагая особых усилий, нашел общий язык с английскими интеллектуалами – писателями, художниками.

Словом, к 1915 году наш бонвиван образовал себя настолько, что с полным на то основанием мог не тушеваться в родном Петербурге. И тем не менее тушевался… Внимание Ахматовой, конечно же, ему льстило, поскольку не мог же он не понимать, что автор «Четок», возможно, и есть та самая другая фигура, способствующая развитию русского искусства. Льстила, но одновременно слегка уязвляла, а может, и раздражала. Отсюда и покровительственное «девочка», и снисходительное «грибы». Как-никак, а Анрепу уже тридцать два! Да, он уверяет Хелен, что в Англии у него достаточно прочное положение, но на самом деле положение профессионального художника ему еще предстоит завоевать. Предвоенные английские «триумфы» (выставка живописных и акварельных работ, публикация стихов и рисунков в одном из лондонских художественных журналов, первые опыты монументального дизайна и т. д.) организованы приятелями и ничего общего с общественным признанием не имеют.

Рассказанная Аннабел Фарджен история приключений русского художника воспринимается как биография баловня судьбы, который сам себя сделал работником. Аннабел Фарджен такой задачи перед собой не ставила. Ее книга слажена по западным лекалам: максимум внимания к любовным авантюрам и успехам героя в высшем лондонском кругу. В том числе и по творческой части. Но это всего лишь парадный фасад (если воспользоваться любимым Анрепом суждением маркиза де Кюстина: «В России одни фасады»). За победительным и блестящим фасадом – десятилетия черной изнурительной работы. Художественные достоинства его грандиозных мозаик отнюдь не бесспорны, а вот мастером в средневековом смысле этого слова Анреп безусловно стал. На качество выделки, похоже, и откликались осторожные англичане, испокон века умевшие ценить добротно сделанные вещи, – и служители культа, и банкиры, и администрация Национальной галереи. Ни больших денег, ни европейской славы мастер Анреп не добился, палат каменных для себя, украшая чужие «пышные дома», не выстроил. Зато от унижающей бедности, душившей первую эмиграцию, и себя, и свой домашний очаг застраховал. Но это все в будущем. А пока (в предвоенные годы и в период Первой мировой войны) островитяне относятся к блудному сыну профессора медицины Василия Константиновича Анрепа, состоятельного помещика, члена Третьей Государственной думы, создателя и первого директора института Пастера, как к русскому «богатырю», как к чудаку, оригиналу, как к экзотической, из ряда вон диковинке. Англичан интригует аристократическое происхождение фон Анрепа (отдаленное родство со шведскими Анрепами, носящими титул графов Эльмптских). Им нравится его русская широта в непривычном сочетании с нерусской энергичностью, им импонирует его победительная сексуальность, магнетически притягивающая особей как мужского, так и женского пола.

Война и революция изменили не только привычки, вкусы и навыки, но и устремления его духа. Из состоятельного землевладельца, человека с пожизненно обеспеченным тылом фон Анреп силою вещей превратился в пролетария творческого труда. Как и Ахматова, он мог бы теперь сказать о себе: «Мне подменили жизнь, в иное русло и по-иному потекла она…» К счастью, перемена не обессилила, а, наоборот, активизировала его недюжинную энергию и почти «марсианскую жажду творить». Анрепу и в ранней юности глагол уметь нравился больше, нежели глагол иметь, и все-таки неизвестно, сумел бы он сделать то, что сделал, если бы судьба не поставила его перед необходимостью в поте лица зарабатывать свой хлеб.

Мастеру Анрепу было за семьдесят, когда ему предложили грандиозный проект – оформительские работы в Вестминстерском соборе. Требовалось покрыть мозаикой стены и сводчатый потолок огромной капеллы Святого Причастия. На эту работу, по плану заказчика, отводилось целых семь лет. Аннабел Фарджен оставила нам портрет восьмидесятилетнего мастера в день ее окончания:

«Он был еще высокий и сильный… Он поднимался под сводчатый потолок капеллы: он лез по лестнице, и свет отражался от его розовой, почти совсем лысой головы. В одной руке он держал маленький изогнутый молоточек, долото и небольшое ведерко с мокрым цементом. Он взобрался по первой длинной лестнице, перешел по лесам ко второй, потом по доскам, скрипевшим и прогибавшимся под его тяжестью, дальше, вверх по третьей лестнице к центру сияющего розового неба. Там, стоя на лесах, высоко, под самым потолком, он, отклоняясь назад, постучал молотком по единственному золотому камешку звезды. Отколол кусочек, мазнул цементом и с силой прижал тот же малюсенький кусочек на старое место, но под другим углом, потом протер его и начал медленно спускаться. Вниз он сошел, пыхтя и задыхаясь. Но, посмотрев на потолок, где мерцал золотой квадратик, улыбнулся со словами: "Надо было поменять угол, чтобы камешек отражал свет"».

Вестминстерские мозаики – и самый почетный в творческой жизни Анрепа, и самый выгодный, в денежном отношении, заказ. Вот только по иронии судьбы в деньгах в ту пору он уже не нуждался. В начале пятидесятых годов Бориса Васильевича накрепко привязала к себе баснословно богатая дама, немолодая, но все еще стильная. Поскольку иных занятий у мадам не было, то смыслом ее существования стала забота об удобствах Анрепа.

Борис Васильевич заботы ценил, но роскошь его утомляла. Во дворцах заботливой миллионерши этот странный человек чувствовал себя словно в западне и с великим облегчением, встав раньше слуг, почти убегал в свой собор. А когда работы были закончены, затосковал. Тоска и прежде настигала его, как только рядом не оказывалось мозаики, которая целиком занимала бы и его ум, и его руки. После Вестминстера мастером овладела иная тоска – безвыходная. И он стал стремительно стареть. Парижская встреча с Ахматовой застала Анрепа именно в этот период. И нам остается только вообразить, что бы почувствовала Анна Андреевна, окажись она в Лондоне не в 1965-м, а чуть ранее, в год окончания работ в Вестминстере, то есть в 1963-м, когда у нее была возможность увидеть своими глазами, как восьмидесятилетний Борис поднимается под купол капеллы Святого Причастия. Для того, чтобы изменить угол золотой звездочки!

Что касается меня, то в этом почти ритуальном (в знак окончанья жатвы) восхождении Анрепа под купол мне видится что-то общее с восхождением Ахматовой по каменной лестнице славы в старинном сицилийском дворце, где осенью 1964 года состоялась, как мы все помним, церемония вручения Великой Княгине Русской Поэзии престижной премии Этна-Таормино:

«В тот день все спустились вниз, на площадь, сели в давно ожидавшие нас автомобили и поехали в здание парламента – палаццо Урсино – средневековый замок с глухими стенами и круглыми угловыми башнями. Машина въехала через низкие каменные ворота внутрь прямоугольного замкнутого двора и остановилась около крутой высокой каменной лестницы. Когда я узнала, что никакого другого входа нет, я замерла. Акума меня одернула и, впившись в мою руку, начала подниматься с решительностью, которую проявляют люди, готовые к любому рискованному шагу» (из воспоминаний Ирины Пуниной «Анна Ахматова на Сицилии»).

Словом, даже вынужденно упрощенный мозаичный силуэт Бориса Васильевича Анрепа, как его ни обрезай, не укладывается в ту узкую малоформатную рамку, в какую Анна Андреевна вставила его портрет, созданный ею в 1924 году, в семилетнюю годовщину их последнего, накануне Октябрьской революции, свидания: «Веселый человек с зелеными глазами, любимец девушек, наездник и игрок». Поскольку эти стихи из-за оценки, какая дается здесь «прославленному Октябрю», в доперестроечных изданиях Ахматовой отсутствуют, цитирую их без изъятий:

Я именем твоим не оскверняю уст.

Ничто греховное мой сон не посещает,

Лишь память о тебе, как тот библейский куст,

Семь страшных лет мне путь мой освещает.

И как приворожить меня прохожий мог,

Веселый человек с зелеными глазами,

Любимец девушек, наездник и игрок.

……………………………………………

Тому прошло семь лет. Прославленный Октябрь,

Как листья желтые, сметал людские жизни.

А друга моего последний мчал корабль

От страшных берегов пылающей отчизны.

Стихотворение не окончено и, как и многие крамольные тексты, запрятано в темный угол «подвала памяти». Отчасти, видимо, из-за Николая Николаевича Пунина, о романе с которым речь впереди. Отчасти, вероятно, потому, что образ Октября, сметающего, как желтые листья, человеческие жизни, был невольным заимствованием из отчаянных «Кобыльих кораблей» Сергея Есенина (в этой поэме Есенин осмелился назвать Великий Октябрь «злым»: «Злой октябрь осыпает перстни с коричневых рук берез…»)

Не исключено также, что стихи оборваны на середине еще и потому, что и спустя семь лет А.А. не умеет (или не хочет?) подробно объяснить, почему же память о прохожем, о чужом человеке подобна несгорающему библейскому кусту. Даже в адском пламени злого Октября не сгорающему. Она и позднее якобы не удосужилась впрямую ответить на этот вопрос. Ни новым подругам, ни молодым друзьям «последнего призыва». Элен Файнштейн, английская поэтесса, автор книги об Анне Ахматовой, сетует, что ни Евгений Рейн, ни Анатолий Найман не смогли растолковать ей «природу этой привязанности». Дескать, что-то вроде трубадурской «дальней любви», вечно желанной и никогда недостижимой. «Остается только гадать, – продолжает Элен Файнштейн, – что же такое сделал Анреп, чего Ахматова не смогла забыть…»

На самом же деле Ахматова, конечно же, позаботилась о том, чтобы мы, читатели, могли не только гадать, но и угадывать. Затем и оставила почти на виду, словно связку ключиков к очередной шкатулке с двойным дном, несколько проговорок в излюбленном ею жанре: когда «ничто не сказано в лоб», когда «сложнейшие и глубочайшие вещи изложены не на десятках страниц, а в двух стихах», а то и в двух-трех словах. Иначе, думаю, и быть не могло. Без истолкования – с учетом сложнейших вещей, – казалось бы, обыкновенной любовной истории поэтическая биография Ахматовой будет неполной, а в самых важных ее книгах – в «Белой стае» и «Подорожнике», не говоря уж о «Поэме без героя», – останется слишком много темнот. Анна Ахматова, хотя и не уставала напоминать коллегам, что стихов без тайны не бывает, в рассуждении читателя придерживалась другого мнения:

Не должен быть очень несчастным

И главное скрытным. О нет! —

Чтоб быть современнику ясным,

Весь настежь распахнут поэт.

Противоречие? Нестыковка? Нет и еще раз нет. Как и в отношениях влюбленных, в отношениях читателя стиха со стихом Анны Ахматовой есть некая «заветная черта», которую – «не перейти». Зато все остальное пространство стиха организовано так, чтобы все здесь было ясным – и современнику, и читателям в потомстве. Разумеется, быть ясным по-ахматовски не значит быть простым той общедоступной простотой, что хуже воровства. Ясность ее речи подобна не ясному дню, а ясному месяцу в окружении ясочек-звезд. Чтобы при столь специфическом освещении разглядеть еле видные путеводные знаки, с помощью которых проясняется казавшийся темным (а то и зашифрованным) текст, интеллектуальных усилий не требуется. Требуются лишь терпеливое внимание да желание прислушиваться к авторским подсказкам. Четко артикулированным, хотя и произносимым еле слышным голосом ахматовской Музы.[40] Взять хотя бы финальное двустишие последней строфы стихотворения «Я именем твоим не оскверняю уст…»: «А друга моего последний мчал корабль / От страшных берегов пылающей отчизны». Эти две строки – пример поразительного умения изложить сложнейшие вещи в нескольких словах.

Семь лет назад, в июле 1917-го, Ахматова высокомерно оскорбила Бориса Анрепа, назвав отступником и обвинив в том, что «за остров зеленый отдал, отдал родную страну, наши песни и наши иконы и над озером тихим сосну», хотя Анреп в первых же числах августа 1914-го покинул «остров зеленый», дабы сражаться за честь и свободу родной страны. Он и после Октябрьского переворота в течение многих лет не принимал британское подданство, надеясь, что большевики не удержат власть и можно будет вернуться. Больше того. Единственный из офицеров Южной армии, кавалерийский капитан Б.В.Анреп, пользуясь передышками между боями, с риском для жизни, по ночам со своей отчаянной казачьей командой собирал иконы и предметы культа в разрушенных галицийских церквах, да еще и сумел переправить собранное в Петербург. Об этой стороне фронтовых будней Анрепа А.А. могла бы и догадаться: подаренный ей Борисом большой деревянный крест того же происхождения, что и вывезенные им из Галиции иконы. Но, видимо, не догадывалась, во всяком случае в июле 1917-го не догадывалась. Война была делом мужским, а Анреп, как человек светский, откровенных разговоров с дамами о делах не затевал. После отъезда Анрепа-отца в Лондон спасенные его сыном реликвии оказались в запасниках Русского музея, о чем в 1924-м Анне Андреевне наверняка уже было известно. Причем из первых рук: в двадцатых годах Николай Николаевич Пунин заведовал там отделом древнерусского искусства. В результате «отступнику» даровали прощение и он снова был возвращен в друзья.

Еле слышные ахматовские подсказки позволят предложить гипотетический ответ и на заданный Элен Файнштейн и зависший в безответности вопрос – что же такое сделал Анреп, что Ахматова не смогла его забыть? Ничего судьбоносного он, разумеется, не сделал. Не обидел, не предал, не обманывал, уверяя, что любит. Всего лишь ухаживал, как тогда выражались, причем делал это красиво, с размахом. Даже в угрюмом феврале 1917-го сумел раздобыть дефицитные билеты на генеральную репетицию лермонтовского «Маскарада», поставленного Вс. Мейерхольдом. Непредвиденных сюрпризов культпоход в Александринку не обещал, кроме тщеславного удовольствия оказаться в числе избранных. Анна Андреевна кинулась к портнихе за новым платьем… А вот на выходе, в час театрального разъезда, зрителей уже поджидала Судьба («На пороге стоит – Судьба»). По пушкинскому закону, закону странных сближений, число, проставленное в билетах на культовый спектакль, вошло в историю России как день Февральской революции, а в творческую биографию Ахматовой как начало (исток) «Поэмы без героя», с которой она не расстанется до конца жизни. Об этом не прямо, а по обыкновению в двух-трех словах сказано в прозе о поэме: «Определить, когда она („Поэма без героя“) начала звучать во мне, невозможно. То ли это случилось, когда я стояла с моим спутником на Невском (после генеральной репетиции „Маскарада“ 25 февраля 1917 г.), а конница неслась по мостовой…»

В этом крошечном отрывке – множество скрытых, но отнюдь не утаенных смыслов. Мейерхольд затеял «Маскарад» еще в 1912-м, в надежде, что управится за два года и покажет пьесу осенью 1914-го, в дни празднования столетия со дня рождения Лермонтова. Война скомкала и юбилей, и театральные планы, и финансы. Однако ни режиссер (Всеволод Мейерхольд), ни художник (Александр Головин) и не подумали в связи с форс-мажорными обстоятельствами упростить и удешевить постановку. Получилось, по воспоминаниям современников, нечто феноменальное, нечто такое, чего на русской сцене не бывало и уже никогда не будет. Февраль отменил и этот праздник. То же самое, кстати, произойдет с Лермонтовым и летом 1941 года. Подготовленные к столетию гибели поэта издания пролежат без движения до окончания войны. Декорации, костюмы и весь архив Головина пропадут при переправке в Москву из осажденного Ленинграда. Выставка, которую в течение нескольких лет готовили объединенными силами музейщиков всей страны, будет открыта всего один день, затем снята и упакована столь небрежно, что повторить ее уже не удастся.

150-летие рождения (осень 1964 г.) вновь совпадет с поворотным моментом в истории России – «падением» Никиты Хрущева. Об этих мистических совпадениях ныне рассказывают, не таясь, экскурсоводы лермонтовских музеев. Иногда поминают и 19 августа 1991-го, но почему-то то ли не знают, то ли запамятовали, что на скрещенье лермонтовских юбилеев и российских социальных катастроф впервые обратила внимание Анна Ахматова. Давно, еще в феврале 1917 года, после того как история «страны рабов, страны господ» вторично вломилась в посмертную судьбу Поэта.

О том, что «Поэма без героя» берет начало в ареале головинско-мейерхольдовского «Маскарада», свидетельствует и первая ее часть – «Петербургская повесть». Зеркала здесь расставлены по той же системе, что и у Мейерхольда, – для восполнения объема! Арапчата, появляющиеся во дворе Фонтанного Дома в новогоднюю ночь, – оттуда же:

Видишь, там, за вьюгой крупчатой,

Мейерхольдовы арапчата

Затевают опять возню.

Цитируя фрагмент, связующий «Поэму без героя» с мейерхольдовским «Маскарадом», я с умыслом оборвала его на середине. В полном виде он выглядит так: «Определить, когда она („Поэма без героя“) начала звучать во мне, невозможно. То ли это случилось, когда я стояла с моим спутником на Невском (после генеральной репетиции „Маскарада“ 25 февраля 1917 г.), а конница неслась по мостовой, то ли когда я стояла уже без моего спутника на Литейном мосту, в то время, когда его неожиданно развели среди бела дня (случай беспрецедентный), чтобы пропустить к Смольному миноносцы для поддержки большевиков (25 октября 1917 г.). Как знать?»

Существует и другой вариант того же сюжета, тоже авторский: «25 октября я жила на Выборгской стороне у своей подруги Срезневской. Я шла оттуда на Литейный, и в тот момент, когда я очутилась на мосту, случилось нечто беспримерное: среди бела дня развели мост. Остановились трамваи, ломовики, извозчики и пешеходы. Все недоумевали».

Комментаторы, правда, утверждают, что 25 октября 1917 года Литейный мост не разводили. Но даже если неурочный развод произошел в какой-то другой смежный день, в памяти А.А. начало «Поэмы без героя», конец юности и ужас русских революций, Февральской и Октябрьской, слились неразделимо:

На разведенном мосту

В день, ставший праздником ныне,

Кончилась юность моя.

Разлом судьбы на до и после всего по воле «величайшего романиста мира Случая» (Оноре де Бальзак) свершается в два захода: первый (25 февраля) в присутствии Анрепа, второй (25 октября) в присутствии его отсутствия. О том, что в этот роковой для России день она стояла на разведенном мосту уже без спутника, Ахматова упоминает как бы между прочим, но это особый фирменный прием, назначение которого намекнуть, подсказать, что отсутствующий спутник упомянут не всуе.

В последний свой приезд, в октябре 1917-го, Борис Васильевич уже не водил Анну Андреевну по ресторанам и не тратился на лихачей. Они либо бродили по одичавшим улицам, либо коротали вечера в семейном кругу. Тогда он наконец-то и познакомил А.А. со своими домочадцами. Огромный собственный дом Анрепов находился на Лиговском проспекте. По этому проспекту и далее по Литейному мосту Борис Васильевич провожал Анну к Срезневским, на Выборгскую сторону.

После его отъезда, а он уехал, напоминаю, накануне переворота – последним кораблем, ей, видимо, захотелось перечесть по шагам его маршрут – пройти тем же путем, каким Анреп возвращался от Срезневских, не застав ее дома. И не смогла этого сделать…

Данный текст является ознакомительным фрагментом.