Глава третья Муза республики

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава третья

Муза республики

В начале 1848 года молодой Виктор Бори, в то время постоянный гость Ноана, был в полном смятении при мысли, что в Париже произойдет революция. Жорж в это не верила, и февральская революция поразила ее, как поразила всю Францию. Жорж ненавидела Луи-Филиппа с чисто женской горячностью, но кампания банкетов для избирательной реформы, которая предшествовала и привела к падению режима, казалась ей безобидной и бесполезной. «Это склока между министрами, которых свалили, и министрами, которые хотят подняться наверх, — писала она сыну, и я не думаю, что народ примет участие в ссоре между господином Тьером и господином Гизо… Итак, я настаиваю, чтобы ты не шлялся там, потому что тебя могут изувечить без всякой пользы для правого дела… Дать убить себя из-за Одилона Барро и компании — было бы слишком глупо…» Когда началась суматоха, она удивилась, что Морис не вернулся в Ноан, как она ему советовала. Делакруа написал, что Морис находится в необыкновенном возбуждении: «Что касается Мориса, то он сияет: он только что ушел отсюда, он похож на пьяного; я не думал, что он способен на такое возбуждение». В тревоге она поехала за сыном.

По приезде в Париж у нее создалось впечатление, что наступил великий день и что свершилась победа не просто республики, но республики социальной. У власти были ее друзья, и она отправилась к маленькому Луи Блану в его Люксембургский дворец. Мраморные галереи были усеяны длинными вереницами пролетариев. Луи Блан сиял: «Нужно, чтобы сила народа, — сказал он ей, — показала себя внешне спокойной; спокойствие — это величие силы». Разговаривая с Ламартином, она смотрела на проходящее шествие из окна дома Гизо:

Жорж Санд — Огюстине Бро: Это было красиво, просто трогательно; от церкви Мадлен до Июльской колонны собралось 400 тысяч человек; ни одного жандарма, ни одного полицейского, а между тем такой порядок, такая благопристойность, сосредоточенность, взаимная вежливость, что никому не наступили на ногу, никому не измяли шляпы. Это было удивительно. Народ Парижа — первый народ мира!..

Республика была установлена, и теперь от нее никто бы не отступился, и для защиты ее умерли бы на баррикадах. Правительство, составленное из честных людей, не было, может быть, на высоте задачи, для которой нужен был бы «гений Наполеона или сердце Иисуса». Тем не менее большинство этих людей делало что могло.

Санд никогда не была в близкой дружбе с Ламартином. В 1843 году, на следующий день после произнесения им речи, направленной против государственного строя, она его поздравила. Обрадованный ее письмом, он попросил о встрече. Она еще спала в пять часов вечера, но поднялась, чтобы принять его, и появилась «в полурасстегнутой рабочей блузе. Она велела принести сигары, и они стали беседовать о политике и человечестве. Впервые эти два великих гения говорили с глазу на глаз. До этой встречи можно было думать, что Жорж Санд слегка презирает его…» Когда в феврале 1848 года она вновь увидела его в Париже, он был опьянен своей ролью. «Я только что говорил речь и обнимался со стотысячной толпой», — сказал он ей. Она считала его скорее Верньо, чем Мирабо, больше поэтом, чем человеком действия. Но республике он был еще нужен; он был ее «обаятельным Герольдом». Его голос, сильный и приятный, смягчал слово революция.

Санд наблюдала вождей временного правительства, которых рабочие и буржуа тянули каждый в свою сторону. Рабочая блуза против редингота; картуз против шляпы; социалистическая республика против буржуазной — в этом 1848 год. Санд, в экстазе от победы, была против этого конфликта. Буржуа и рабочие вместе опрокинули «гнусный режим». Они должны протянуть друг другу руки.

Народ, писала Санд, готов даровать буржуазии все свое доверие. Буржуазия не злоупотребит этим. Она не позволит ввести себя в заблуждение коварными советами, пустыми тревогами, ложными слухами, клеветой на народ. Народ будет справедливым, спокойным, мудрым и добрым, если средний класс покажет ему пример…

В эти первые дни она была тем более оптимистичной, что неожиданно ощутила себя могущественной. Она устроила своих друзей комиссарами республики в Шатору и в Ла Шатре. В Бурже она добилась смещения своего бывшего любовника Мишеля, который, говорила она, изменил демократии из-за страха перед демагогией. Еще прежде, при поддержке Ледрю-Роллена. Санд сделала Мориса мэром Ноана. Полина Виардо благодаря хлопотам Санд удостоилась разрешения написать музыку «для новой «Марсельезы» на слова Дюпона. «Это я руковожу всем этим», — гордо говорила Санд. Жорж имела постоянный пропуск на вход в любое время к членам временного правительства. Ледрю-Роллен, «со свойственной ему горячностью и ветреностью», поручил ей редактировать «Бюллетень Республики». Она становилась музой революции. Деятельность опьяняет художников; они еще не испытали ее опасностей; у них кружится голова. Они верят, что реальный мир так же легко поддается лепке, как и миры фантастические. Пробуждение внезапно и тягостно. Ибо этот прекрасный сон не может длиться долго, это свойственно снам. Богатые боялись: бедные тоже. Народ, хранивший плохое воспоминание о 1830 годе, когда король-гражданин незаконно лишил его республики, не складывал оружия. В марте 1848 года Санд уже писала: «Я видела, как недоверие и скептицизм проникали в сердца богатых; я видела, как честолюбие и обман спрятались за маской согласия». Она боялась рабочих тринадцатого часа, республиканцев завтрашнего дня, тех, которые уже смешивались с манифестантами, чтобы добиться их поражения.

Она поспешила в Ноан, чтобы возвести на трон Мориса и узнать настроение провинции. На деревенской площади был устроен сельский праздник; беррийцы прибыли на лошадях, с ружьями на перевязи через плечо: у них был вид миролюбивых шуанов. Но буржуа в Ла Шатре проявили враждебность. «Я возвратилась сюда, — чтобы по мере моих сил помочь моим друзьям революционизировать Берри, который очень уж неповоротлив… И все же!.. Республика не погибла оттого, что Ла Шатр ее не хочет…» Однако эта неудача ожесточила Санд, и ее поведение сделалось более агрессивным. Она вернулась в Париж и с гордостью решила, что она — мозг и перо режима.

Жорж Санд — Морису, 24 марта 1848 года: Вот я уже и государственный человек, так же занята. Сегодня я написала два правительственных циркуляра: один для Министерства народного просвещепия, другой для Министерства внутренних дел. Меня забавляет то, что это все адресуется мэрам[53] и ты получишь официальным путем распоряжение твоей матери. Ах! Ах! Господин мэр, вы должны слушаться, и для начала вы будите каждое воскресенье читать вашей национальной гвардии «Бюллетень Республики…» Я не знаю, кого и слушать. Меня зовут справа, слева. Я лучшего и не желаю.

Она была возбуждена большим и искренним порывом веры. Ламартин казался ей очень вялым и очень буржуазным.

Жорж Санд — Ламартину, апрель 1848 года: Но почему сомневаетесь вы? Вы ведь можете судить о чудесах, которые всемогущее провидение бережет, чтобы вразумить слабых и угнетенных, с точки зрения великих откровений, озаривших вашу душу, душу поэта и художника?.. Вы думаете, что бог будет ждать века, чтобы воплотить в жизнь ту волшебную картину, которую вы предвидели по его воле? Вы ошиблись в сроках, великий поэт и великий человек!.. Почему вы с теми, кого бог не пожелал просветить, а не с теми, кого он просветил?.. Если только страх может привести их в смятение и победить, присоединяйтесь к угрозам этих пролетариев, с тем чтобы завтра встать на их пути и помешать им выполнить свои угрозы…

Бальзак, который никогда не витал в облаках, деловито оценивал шансы нового режима: «Так как республика не продержится больше трех лет — это самый длинный срок, — нужно постараться не упустить случая…» Будь у него деньги, он воспользовался бы паникой и купил бы, как спекулянты в его романах, ценные бумаги и земли по самой дешевой цене. «Чтобы установить республику, — писал он госпоже Ганской, — нужно все разрушить и все построить заново. Это работа, для которой нет настоящих людей. Таким образом мы возвратимся — я думаю, довольно быстро — к пределам возможного…» О границах этого возможного у Бальзака и его друга и приятельницы Жорж не было общего мнения.

Приближались всеобщие выборы. Санд делала все, что было в ее власти, чтобы привлечь народ «к нужному голосованию», то есть к голосованию за кандидатов, поддерживающих правительство и революцию. Но вся провинция, кроме нескольких промышленных городов, оказалась такой же консервативной, как Ла Шатр. Однако Жорж не допускала мысли о своем поражении. Она пошла даже на то, чтобы установить различие, и при том опасное, между большинством и единогласием:

Идеал выражения всеобщего суверенитета — это не большинство голосов, зто единогласие. Придет день, когда с человеческого разума спадет пелена и сознание избавится от нерешительности, — тогда на собраниях ни один голос не поднимется против правды… Да, в любую эпоху истории бывают решающие часы, когда провидение решается на испытание и даст свою санкцию подлинным чаяниям при электризующем одобрении масс. Бывают часы, когда единогласие предстает перед лицом неба и когда большинство не идет в счет перед ним…

В «Бюллетене» № 16, который стяжал печальную известность, она угрожала:

Выборы, если они не дают торжествовать социальной правде, если они выражают интересы только одной касты, предавшей доверчивое прямодушие народа, эти выборы, которые должны были быть спасением республики, станут ее гибелью — в этом нет сомнений. Тогда для народа, строившего баррикады, остался бы лишь один путь спасения: во второй раз продемонстрировать свою волю и отложить решения псевдонародного представительства. Захочет ли Франция заставить Париж прибегнуть к этому крайнему, достойному сожаления средству?.. Избави бог!..

Это был призыв к мятежу. Госпожа Санд не боялась его. Ей казалось, что правительство, пресса, вся Франция разделены на республиканцев чисто политических, около которых сплотились монархисты, и на республиканцев-социалистов, среди которых была она сама. Военное счастье, только оно одно, думала она, могло склонить решение этих двух блоков в ту или иную сторону. Выборы не внушали ей никакого доверия, потому что они были направлены против «коммунистов», но коммунистов фантастических, которые потребовали бы аграрного законодательства, хищений, воровства.

Если под коммунизмом вы подразумеваете заговор, подготовленный для захвата диктатуры, как об этом говорили 16 апреля, то мы вовсе не коммунисты… Но если под коммунизмом вы подразумеваете волю и желание, чтобы оскорбительное неравенство, чрезмерное богатство, чрезмерная бедность благодаря всем законным средствам, признанным общественным сознанием, исчезли с сегодняшнего дня, уступили место началу истинного равенства, — да, тогда мы — коммунисты, и мы осмеливаемся вам об этом сказать, вам, кто нас спрашивает честно, потому что мы думаем, что вы такие же коммунисты, как и мы…

Между тем крайняя левая (Бланки, Кабе, Распайль, быть может, Луи Блан, «большое честолюбие в маленьком теле») готовила удар к воскресенью 16 апреля. Это привело к серьезному поражению: вся национальная гвардия, вся буржуазия и огромная часть предместий кричала: «Да здравствует республика! Смерть коммунистам!»

Жорж Санд — Морису, 17 апреля 1848 года: Так как ты ничего не поймешь из газет, хочу тебе рассказать, как все это произошло. Но храни мое сообщение в тайне. За восемь дней было три или, вернее, четыре заговора. Сначала Ледрю-Роллен, Луи Блан, Флокон, Коссидьер и Альбер хотели принудить Марраса, Гарньо-Паже, Карно, Бетнона, в общем всю партию умеренных, выйти из временного правительства. Они сохранили бы Ламартина и Араго, которые сидят между двух стульев и, предпочитая власть убеждениям (которых у них нет), присоединились бы к ним и к народу. Этот заговор был хорошо организован… Он мог бы спасти республику, немедленно провозгласив уменьшение налогов с бедных, приняв меры, которые, не разоряя состояния, добытые честным путем, могли бы вытащить Францию из финансового кризиса; переменить форму избирательного права, которая плоха и сделает выборы местными, узкими; наконец, оказать народу все добро, возможное в данный момент, вернуть народ республике, так как буржуазии удалось во всех провинциях внушить отвращение к ней, и обеспечить нам Национальное собрание, которое нам бы не пришлось насиловать…

Итак, с этого момента, в предвидении неудачных выборов, прогрессивные умы правительства начали устраивать заговоры против своего собственного режима. Успех контрманифестации укрепил умеренное крыло. Многие читатели «Бюллетеня» № 16 объявили «поджигательский» текст Жорж Санд ответственным за эти беспорядки. Спрашивали: кто разрешил ей публиковать его в официальной газете. Разумеется, ни Ледрю-Роллен, ни Жюль Фавр (генеральный секретарь «Бюллетеня») не признали своей ответственности в том, что заказали эту статью, и действительно, в соответствии с самыми прочными административными традициями, ни один из них не прочел статью перед тем, как отдать ее в печать.

Жорж Санд пыталась объяснить в других газетах, что она равным образом осуждает манифестацию и контрманифестацию, «Касту и секту», как она говорила. Каста, то есть так называемый господствующий класс; секта, то есть маленькая группа фанатиков, — проповедующих насилие. Но в действительности она поощряла секту, и общественное мнение было очень сильно настроено против нее. 20 апреля, в день праздника братства, она получила реванш.

Жорж Санд — Морису, 21 апреля 1848 года: Миллион душ… Этот праздник был прекраснейшим днем истории… Он значит больше, чем все интриги 16-го. Он доказывает, что народ не интересуют наши разногласия, наши оттенки убеждений, но он живо чувствует великие события и желает их…

23 апреля состоялись выборы, и избранное собрание было умеренно-агрессивным. Массы, с которыми впервые советовались, оказались еще более консервативными, чем граждане, имевшие уже избирательный стаж. Париж, издав указ о всеобщем избирательном праве, лишил себя в пользу провинции права управлять. Парижский мятеж мог оспаривать законность власти, установленной при отсутствии всеобщего голосования, ни никак не власти, поддержанной большинством голосов в стране. Бурбонский дворец побеждал ратушу. Французы приняли революцию политическую, но не социальную. «Мы понимали, что выборы будут скверными, — высказалась «Ла Реформ», — нужно сознаться, действительность превзошла наши ожидания».

Санд имела еще доступ к министрам. 10 мая, в то время как собрание приступило к выборам директоров, «Ледрю-Роллен лежал на лужайке палаты депутатов вместе с госпожой Санд; часовой не позволял никому приближаться… Немного позднее к ним присоединился Ламартин…» Толстый Ледрю, оппортунист, извлекший из выборов урок, решил присоединиться к Ламартину и к умеренным. Луи Блан был исключен из правительства. 15 мая рабочие Парижа выполнили то, что госпожа Санд советовала им в «Бюллетене» № 16. Во главе с двумя ветеранами парижских мятежей — Барбесом и Бланки — они захватили Бурбонский дворец, объявили собрание распущенным и провозгласили социалистическое правительство. Но законное правительство приказало бить сбор; национальная гвардия из богатых кварталов освободила собрание; Барбес и рабочий Альбер были арестованы. «Демократы взяли верх одновременно над ретроградами и демагогами». Такое чувство было у друзей Ламартина; обидный эпитет не мог нравиться ни друзьям Луи Блана, ни Жорж Санд.

Она не допускала, что сила была проверена на опыте, и думала, что народ еще покажет свою волю. Монктон Милнс, член британского парламента (будущий лорд Хаутон), проезжая через Париж, дал здесь в начале мая завтрак, на котором среди приглашенных присутствовали Санд, Огюст Минье, Алексис де Токвиль, Карлотта Марлиани и Проспер Мериме. «У одной из дам, — писал Мериме, — были удивительно красивые глаза, она часто опускала их. Она сидела напротив меня, и мне казалось, что ее лицо мне знакомо. В конце концов я спросил ее имя у моего соседа. Это была госпожа Санд. Она мне показалась бесконечно красивее, чем прежде. Как вы понимаете, мы с ней не разговаривали, но все время поглядывали друг на друга. После обеда я угостил сигарой полковника Д., который подошел к госпоже Санд и предложил ей эту сигару от себя, и она ее мило приняла. А я держался от нее, как говорят моряки, на почтительном расстоянии. «А long spoon to eat with the devil»[54]. Токвиль, у которого не было личных воспоминаний, связанных с писательницей, интересовался Санд как «политическим деятелем». Он был сильно предубежден против нее, но его пленила открытая и естественная простота ее манер и языка.

То, что она говорила, меня очень поразило. Я впервые общался непосредственно и дружески с человеком, который мог и хотел рассказать мне о том, что происходило в лагере наших противников. Партии никогда не знают одна другую; они приближаются друг к другу, нападают, схватываются, но друг друга не видят. Госпожа Санд в деталях и с исключительной живостью обрисовала мне положение парижских рабочих, их организацию, их количество, вооружение, приготовления, мысли, страсти, ужасные решения. Я подумал, что все это сильно преувеличено, но это было не так: последующие события это доказали. Казалось, что она испугана за себя этим народным триумфом и очень сочувствует нам, предвидя угрожающую нам судьбу. «Постарайтесь добиться от своих друзей, мсье, — сказала она мне, — чтобы они не выталкивали народ на улицу, беспокоя или раздражая его; так же, как и я хотела бы внушить моим единомышленникам терпение, потому, что если битва завяжется, верьте, вы все там погибнете…»

Эта удивительная вера в триумф своих идей в момент, когда они были в такой сильной опасности, была следствием избытка жизни в ней. Чувствуя себя сильной, она верила, что социальная республика была такой же сильной. В своих статьях она выражала сочувствие социалистам-республиканцам и враждебность к безотлагательному коммунизму, «который представляет собой даже отрицание коммунизма, так как он хотел бы действовать путем насилия и уничтожения евангельского и коммунистического принципа братства». Она считала момент таким серьезным, что даже не присутствовала в Берри 6 мая 1843 года на свадьбе своей любимой Титин.

О чем могла думать молодая девушка, давно влюбленная в своего кузена, когда он, Морис, как мэр Ноана, соединил ее с Бертольди в браке по рассудку. Можно себе представить печаль, с какой Огюстина должна была покинуть дом, где она пережила столько надежд и имела такой громадный успех в домашних спектаклях. Конечно, иногда ей приходилось там и страдать, но зато ее там дивно забавляли. Выйти замуж за этого старого холостяка, за этот «страшный банковый билет» и разделить жизнь с заурядным чиновником — это значило, по ее мнению, примириться со скучной, обывательской жизнью.

15 мая разразилась буря, предсказанная Токвилю Жорж Санд. Поводом послужила манифестация в пользу угнетенной, «распятой» Польши. Осторожный министр Ламартин отказался втянуть Францию в безнадежную кампанию, и польская эмиграция неистово спорила с ним. Такова была явная причина демонстрации. В действительности она должна была показать могущество народа и заставить провести новые выборы. Многие демонстранты наивно верили лозунгам и кричали: «Да здравствует Польша! Да здравствует республика!» Мало-помалу стало слышно: «Да здравствует Луи Блан!» И Бланки увлек толпу на штурм Национального собрания. Ламартину, Ледрю-Роллену, даже Барбесу не давали говорить. Бланки и Луи Блан провозгласили демократическую и социальную республику. Они требовали немедленного отправления армии в Польшу. В это время услышали, что бьют сбор. Национальная гвардия шла на помощь собранию. Все было проиграно. Паника овладела толпой. Кричали: «Смерть Барбесу!» Он был арестован. Это был конец.

Где же была Жорж Санд 15 мая? На улице Де Бургонь, в толпе. Она увидела в окне нижнего этажа незнакомую даму, которая обратилась с краткой речью к народу: ей устроили овацию. Жорж Санд спросила, кто эта героиня. Ей ответили — Жорж Санд! Морис рассказал, что это была шутка каких-то зевак. Он же сам вместе с беррийцем Адольфом Дюплом отправился разыскивать пушку военной школы, но нашел только пивные кружки. «День памятный, вызывающий смех», — писал он. Очевидно, Санд не принимала в нем активного участия. Однако газеты все же не сняли с нее ответственности за сказанное в «Бюллетене» № 16, а именно, что народ имеет право защищать республику, пусть даже против Национального собрания. На это Санд ответила, что «Бюллетень» появился задолго до 15 мая и не мог быть прямым поводом, и это было правдой.

Вечером 15 мая она пришла к выводу, что дело социальной республики погибло; теперь у нее было только одно желание: возвратиться в Ноан. Все же она ждала два дня, потому что говорили, что ее собираются арестовать. Ей не хотелось, чтобы ее заподозрили в бегстве. В ожидании обыска она сожгла все свои бумаги и свой «Интимный дневник». Но никто не собирался ее беспокоить, и вечером 17-го она спокойно уехала.

Я хотела быть под рукой у правосудия, если бы оно вздумало свести со мной счеты. Опасение моих друзей было маловероятным, и мне ничего бы не стоило разыграть опасную особу и сбежать, в то время как никто не оказывал мне чести думать обо мне — разве что несколько господ из национальной гвардии, которые негодовали по поводу того, что позабыли о таком опасном заговорщике.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.