Глава первая Дети века
Глава первая
Дети века
В маленькой квартире на набережной Малакэ мы оставили разочарованную, отчаявшуюся молодую женщину, которая потерпела в свободной любви такой же крах, как и в супружеской, и пытается в книге выразить свои мятежные чувства. Но она не плачет, о нет! Она слишком полна жизненных сил, чтобы плакать долго. Она сказала себе, что плохо искала; что где-то есть идеальный любовник, способный уважать ее чувствительность и побороть свойственные ей противоречия; что в тот день, когда она встретит его, страсть, предупрежденная сознанием, то есть богом, поведет ее. И она продолжала искать его, пристально вглядываясь в талантливых людей, окружавших ее, подобно султану, рассматривающему своих одалисок в тиши гарема.
Сент-Бёв мог бы ей понравиться, несмотря на свое румяное лицо «преждевременно расплывшегося херувима»; после позорного провала циника она охотно передала бы этому наперснику роль первого любовника. Но Сент-Бёв, сидевший у нее раньше неотлучно, теперь не появлялся. Она не могла объяснить себе его молчания и предпочла бы «откровенную резкость этой высокомерной невозмутимости». Может быть, его отпугивало какое-то позорное пятно в ее репутации, и потому он прекратил свои постоянные посещения? Может быть, ее общество стало неприятным ему? Может быть, отчаяние Лелии поколебало его юношескую веру в жизнь? Может быть, он влюбился в какую-нибудь ревнивую женщину, которая запретила ему бывать у такой опасной женщины, как Санд? «Если это так, вы можете ее успокоить — скажите ей, что мне триста лет, что я, как женщина, подала в отставку до появления на свет ее бабушки и что мужчины меня интересуют, как прошлогодний снег…»
Но именно этому не верили ни Адель Гюго, ни Сент-Бёв. Он заглянул в бездонную пропасть, таящуюся за очарованием Жорж, и отступил в ужасе. В письме он высказался мягче; он восхищался «этой мужской прямотой в сочетании с женской прелестью», но доказывал, что дружба с ней трудна. «Дружба между людьми разного пола возможна, если у них уже позади все житейские перемены и случайности; тогда каждый из них будет просто заканчивать свою жизнь, как старые люди заканчивают свой день, сидя на скамеечке, на закате солнца…» Короче, ему очень хотелось продолжать с ней на расстоянии «серьезную» дружбу, но никак не встречаться наедине. По ее мнению, это было и грустно и смешно: «Ну что ж, мой друг, раз я вам не нравлюсь, вы свободны… Больше я не стану вам надоедать. Вы счастливы? Тем лучше! Я благословляю небо за это и считаю, что вы правильно делаете, избегая меня…» Но на ссору с ним она не пошла. Он был влиятельным критиком, а она была злопамятной только в своих любовных делах, а здесь любовь была ни при чем.
Ее второй постоянный критик, Гюстав Планш, стал после «Индианы» частым гостем на набережной Малакэ. Любовник? Париж это говорил, как Париж говорит это всегда; Казимир был в этом убежден; Жорж упорно отрицала. По правде говоря, Планш, от которого всегда шел запах разгоряченного носильщика, был не очень соблазнителен. Но он представлял собою силу; она сделала из него своего верного рыцаря, и он с гордостью принял это звание. Она часто приезжала в его отвратительную меблированную комнату на улице Корделье и давала ему самые удивительные поручения. Когда Казимир приезжал в Париж, Планш должен был ходить с ним по театрам; когда болела Соланж, Планш шел за доктором; по воскресеньям Планш отводил Мориса вечером в лицей Генриха IV, и он же сопровождал Санд на премьеры Дорваль. Гюстав Жестокий был полностью приручен маленькой госпожой Дюдеван.
Мари Дорваль оставалась ее самой любимой подругой, но она могла участвовать в жизни Жорж очень редко. Виньи дедал все возможное, чтобы его любовница отошла от той, кого он называл «эта чудовищная женщина». Мари, постоянно нуждавшаяся в деньгах для своих трех дочерей, без конца ездила в гастрольные поездки. Тогда отправляли верного Планша к Виньи, чтобы вырвать у него очередной адрес.
Жорж Санд — Мари Дорваль: Где ты? Что с тобой?.. Почему ты уехала, противная, не попрощавшись со мной, не оставив мне маршрут твоих поездок, чтобы я могла погнаться за тобой? Меня ужасно огорчило, что ты уехала, не повидавшись со мной. На меня напала хандра. Я вообразила, что ты меня не любишь. Я ревела, как осел… Я дура. Но, право, ты должна прощать это. У меня ость плохие черты в характере, но мое сердце полно лишь любовью к тебе, это я хорошо знаю. Сколько ни смотрю на других, никто не идет в сравнение с тобой. Нет ни одной души, похожей на твою, — столь же открытой, правдивой, сильной, мягкой, доброй, благородной, милой, великой, забавной, чудесной и цельной. Я хочу любить тебя всегда, хочу и плакать и смеяться вместе с тобой. Я хочу приехать к тебе, провести несколько дней с тобой. Где ты? Куда мне ехать? Не надоем ли я тебе? Ба! Не все ли мне равно; я постараюсь быть не такой угрюмой, как всегда. Если ты будешь грустна, и я буду грустной, если ты весела, да здравствует радость! Есть у тебя какие-нибудь поручения? Я привезу тебе весь Париж, если у меня хватит денег. Ну напиши мне хоть строчку, и я приеду. Если ты будешь чем-нибудь занята и я буду мешать тебе, ты меня отправишь работать в другую комнату… Я могу работать где угодно. Мне говорили, чтобы я не доверяла тебе; несомненно, тебе говорили то же самое обо мне; да ну пошлем их всех… и будем верить только друг другу.
Если ты мне быстро ответишь одним только словом: «Приезжай!», я поеду, будь у меня даже холера или любовник…
Мари Дорваль показала это письмо Виньи и для его успокоения притворилась, что смеется над ним. Он написал на полях: «Я запретил Мари отвечать этой Сафо, которая ей надоедает». А Дорваль: «Госпожа Санд обижена тем, что я ей не ответила». Но Жорж слишком восхищалась Мари, чтобы запомнить обиду надолго.
Жорж работала обычным темпом, но жизнь казалась ей пустой, ее сердце молчало. В начале весны 1833 года в «Ревю де Дё Монд», у Луэнтье, в доме 104 на улице Ришелье давали большой обед для сотрудников. Гюстав Планш, критик издательства, привел на этот обед Жорж Санд, и случайно или благодаря хитрости Бюлоза она оказалась соседкой Альфреда де Мюссе. Еще Сент-Бёв в поисках поклонников для Жорж Санд говорил, что хочет представить ей этого молодого поэта с развевающимися светлыми волосами, стройного, красивого как бог. Мюссе было тогда двадцать три года, он был на шесть лет моложе Санд и Сент-Бёва. Сент-Бёв восхищался Мюссе, может быть, потому что Мюссе был таким, каким хотел бы быть Сент-Бёв. «Это была сама весна, весна поэзии, ослепительная в своем блеске, — говорил он, — это был идеальный образ юного гения…» Мюссе заимствовал у Байрона его дендизм. Редингот с бархатными отворотами, доходящими до пояса, одетый набекрень цилиндр, высокий галстук, брюки небесно-голубого цвета в обтяжку делали его элегантность несколько утрированной. Когда Сент-Бёв предложил привести его к Жорж Санд, она отказалась: «Он слишком денди: мы вряд ли подойдем друг другу».
Ее опасения были понятными: в литературном мире о Мюссе говорили плохо. Он блестяще дебютировал в 1830 году, и тотчас же Бюлоз, Сенакль, салон Арсенала с восторгом приняли его. Прекрасные романтические музы цитировали со страстным восхищением некоторые его стихи, красочные и свежие: Желто-голубой драгун, спящий в сене… Но неблагодарный смеялся над своей славой и над своими собратьями. Он писал на них пародии, эпиграммы, давал им прозвища. Сент-Бёва, который так щедро хвалил его, он называл то Мадам Пернель, то Сент-Бевю[17]. Мюссе был ребенком, избалованным женщинами, херувимом, прочитавшим «Опасные связи» и «Манфреда». Он познал любовные утехи раньше любви и не нашел в них счастья. Тогда с какой-то наивной яростью он пристрастился к шампанскому, к опиуму, к проституткам. Как и Байрона, его неудержимо влекло к разврату, в котором женщина возвращается к своей древней роли колдуньи, а мужчина освобождается от деспотизма общества. Обманутый продажными любовницами, он сохранил плохие воспоминания о любви. «Любовь для наших женщин, — говорил он, — это игра в обман, игра в прятки… тайная и подлая комедия». Но в Мюссе рядом с пресытившимся распутником жил нежный и чувствительный паж. Из этого контраста родилась его поэзия. Художник никогда не отказывается от того, что питает его гений. Мюссе слишком хорошо понимал, что именно этот диссонанс придавал прелесть его лучшим стихам, и продолжал свои безрассудства. Сначала в этой игре был оттенок досады и притворства, но «с развратом не шутят», и с юных лет его нервы были расстроены, вдохновение непостоянно, а кошелек пуст.
На обеде, устроенном «Ревю де Дё Монд», Санд была приятно удивлена тем, что денди оказался добродушным: «Он не был ни повесой, ни фатом, хотя ему хотелось быть и тем и другим». Он блистал, но заставлял смеяться эту молчаливую красавицу с отсутствующим взглядом, и ей хотелось смеяться. Жорж сама не была остроумна, но умела ценить остроумие других. «Фантазио почувствовал, что он нравится». Что до него, то он улыбался, глядя на маленький кинжал за поясом у своей соседки, но был уже околдован большими глазами, черными и серьезными, блестящими и кроткими, вопросительно смотревшими на него. Глаза огромные, как у индианки, оливковый цвет лица, с бронзовым оттенком. Из стихов Мюссе мы знаем, что он воспевал «андалузку со смуглой грудью», что ему нравилась «девственная грудь, золотистая, как свежая кисть винограда». Эта янтарная кожа возбуждала его тайные желания.
Вернувшись домой, он прочел «Индиану», вычеркнул половину прилагательных, так как в то время обладал лучшим вкусом и стилем, чем Санд, и отправил ей очень учтивое письмо, которое заканчивалось словами: «Примите, мадам, уверение в моем уважении», но которое сопровождалось стихами: «После чтения «Индианы».
Откуда, Санд, взяла ты сцену для романа,
где Нун с любовником в постели Индианы
так наслажденьем упиваются вдвоем?
Кто диктовал тебе ужасную страницу,
где обожание поймать напрасно тщится
своей иллюзии прекраснейший фантом?
В твоей душе печальных ласк сокрыто знанье?
Ты ясно помнишь, что испытывал Раймон?
А эти чувства непонятного страданья,
без счастья страсть и безучастные признанья,
ты помнишь это, Жорж, иль это только сон?
Обращение на «ты», настойчивые вопросы создавали поэтическую близость. Затем последовала переписка в стиле Мариво. Мюссе был очарователен в этой игре; Жорж вновь обрела свою веселость. «Мой мальчуган Альфред», — говорила она вскоре про него. Они вместе строили романтические планы: подняться на башни Собора Парижской богоматери, путешествовать по Италии. Она принимала его, одетая в домашний костюм: желтый шелковый халат нараспашку, турецкие туфли без задка и каблука, испанская сетка для волос; угощала его египетским табалом, садилась на ковер на подушку и курила длинную вишневую трубку из Боснии. Альфред усаживался рядом с ней, кладя руку на турецкие туфли, под предлогом, что он разглядывает их восточный рисунок. Разговор шел в шутливом тоне.
В июле «Лелия» была закончена, и Мюссе получил пробный оттиск. Он восторгался: «В «Лелии» находишь десятки страниц, которые идут прямо к сердцу. Они написаны так же свободно, смело, прекрасно, как страницы «Рене» и «Лары»…» Затем Керубино возвращался к теме любви:
Вы меня узнали хорошо и можете теперь быть уверенной, что эти нелепые слова: «Вы хотите или нет?» — не сорвутся с моих губ… В этом смысле между вами и мной — Балтийское море. Вы можете предложить лишь духовную любовь, я не могу ответить на нее ни одной душе (если допустить, что вы не прогнали бы меня сразу, вздумай я просить вас о любви), но я могу быть, если вы сочтете меня достойным этого, даже не вашим другом — это тоже слишком духовно для меня, — но своего рода приятелем, не имеющим значения, не имеющим никаких прав, в том числе и права ревновать или ссориться, но зато получившим позволение курить ваш табак, мять ваши пеньюары и схватывать насморки, философствуя с вами под всеми каштанами современной Европы…
Ей были нужны для «Лелии» богохульные стихи, их должен был петь Стенио, в пьяном виде, срывающимся голосом. У кого же и просить их, если не у молодого поэта, часто бывавшего в состоянии опьянения, разыгрывавшего перед ней роль сентиментального шута? И Мюссе сочинил Inno ebrioso.
Если взор подниму я средь оргии грубой,
если алою пеной покроются губы,
Ты прильнуть к ним приди.
Пусть желанья мои не находят покоя
На плечах этих женщин, пришедших за мною,
на их пылкой груди.
В оскудевшей крови моей пусть сладострастье
зажигает опять ощущение счастья,
словно юный я жрец.
Сам я головы женщин цветами усею,
пусть в руке моей локоны вьются, как змеи,
сотней мягких колец.
Пусть, зубами в дрожащее тело вонзаясь,
я услышу крик ужаса, пусть, задыхаясь,
о пощаде кричат.
Пусть в последнем усилии стоны сольются,
пусть меня в этот миг, когда вопли взовьются,
крылья смерти умчат.
Если ж бог мне откажет в сей смерти счастливой,
полной блеска и славы, такой горделивой,
и агонии срок
будет вечно в бессильном желании длиться,
удовольствий умерших будет только куриться,
потухать огонек,
если нас повелитель ревнивый погубит,
пусть вина его щедрого только пригубит
тело, ждущее мрак,
мы сольемся опять в поцелуе прощальном,
пусть и бог при конце нашей страсти печальном
будет проклят. Пусть так!
Какое-то время он еще писал Санд в духе шекспировских комедий, но потом, 19 июля 1833 года, по почте пришло сентиментальное признание:
Мой дорогой Жорж, я должен вам сказать нечто глупое и смешное… Вы будете смеяться надо мной, будете думать, что до сих пор во всех ваших разговорах с вами я был не кем иным, как болтуном, вы меня выставите за дверь и подумаете, что я лгу. Я влюблен в вас. Я влюбился в первый же день, как пришел к вам. Я думал, что излечусь от этого, если буду видеться с вами запросто. В вашем характере есть многое, что могло вылечить меня от этого; я пытался убедить себя в этом, насколько мог; но мне слишком дорого обходятся те минуты, которые я провожу с вами… Теперь, Жорж, вы скажете: «Еще один будет надоедать», как вы обычно говорите… Я знаю ваше мнение обо мне и ни на что не надеюсь, признаваясь вам в этом. Я только потеряю друга… Но верьте мне, я страдаю, мне не хватает сил…
Она колебалась некоторое время. Это важно отметить, потому что слишком часто из нее делали роковую женщину, какую-то людоедку в погоне за свежим человеческим мясом. В данном случае все было не так. Ее развлекало общество молодого человека, которого она находила гениальным и прелестным, но слухи о его распутстве ее пугали. «Я люблю всех женщин и всех их презираю», — говорил он ей. А она мечтала о глубокой и верной любви. Если она была неверной, то единственно потому, что ее разочаровали и привели в отчаяние, думала она. Мюссе догадался о ее мыслях и в новом письме ответил ей на них:
Помните, вы мне однажды сказали, что кто-то вас спросил, кто я: Октав или Келио, — и вы ответили: «Я думаю, и тот и другой». Я был безумен, показав вам только одного из них, Жорж… Любите тех, кто умеет любить; я умею только страдать… Прощайте, Жорж, я люблю вас, как ребенок…
Как ребенок… Знал ли он, написав эти слова, что он нашел самый верный путь к ее сердцу? «Как ребенок, — повторяла она, сжимая письмо в непослушных, дрожащих руках. — Он любит меня, как ребенок! Боже мой, что он сказал… Понимает ли он, какую боль причиняет мне?» Они встретились; он плакал; она сдалась. «Если бы не твоя молодость и не моя слабость при виде твоих слез, мы остались бы братом и сестрой…» Мюссе вскоре переехал на набережную Малакэ. И в этот раз она опять захотела вести общее хозяйство, стать для любимого человека заботливой хозяйкой, сестрой милосердия и особенно матерью не меньше, чем любовницей.
Водворение нового фаворита не обошлось без драм в кругу друзей. Гюстав Планш и парижские беррийцы, верные псы, привыкшие сидеть у ног Жорж, подняли вой против пришельца и уверяли, что эта открытая связь с изнеженным франтом, светским человеком, фатом повредит литературному будущему Жорж. Планша выгнали, так как его неопрятность шокировала изысканного Мюссе. И тут появилась «Лелия». Санд посвятила книгу: «Господину Г. Делатуш», с надеждой вновь завоевать отшельника из Онэй; он протестовал против посвящения (возмущенный, без сомнения, в той же мере орфографией, как и дерзостью автора), и она уничтожила его имя в последующих изданиях. Даря Мюссе первый том, она написала: «Господину моему мальчугану Альфреду. Жорж», а на втором: «Господину виконту Альфреду де Мюссе в знак совершенного почтения от его преданного слуги Жорж Санд».
Книга вызвала в прессе бурю. Лицемеры почувствовали, что у них на руках все козыри. Некий журналист Капо де Фёйид требовал «пылающий уголь», чтобы очистить свои уста от этих низких и бесстыдных мыслей… «В тот день, когда вы откроете книгу «Лелия», — продолжал он, — закройтесь в своем кабинете (чтобы никого не заразить). Если у вас есть дочь и вы хотите, чтобы душа ее осталась чистой и наивной, отошлите ее из дому, пусть она играет в саду со своими подругами».
Бедняга Планш по-рыцарски бросил вызов оскорбителю. 15 августа 1833 года он опубликовал в «Ревю де Дё Монд» смелое восхваление «Лелии» и ее автора. «Есть натуры, отмеченные судьбой, которые не могут обойтись без постоянной борьбы… Что бы ни случилось, они приносят людям, как будто в искупление своих ошибок, все мучения, всю тоску бессонных ночей. Только тот, кто ничего не пережил, решится осудить их…» Он добавил, что женщины поймут «Лелию»:
Они отметят внимательной рукой те места, где найдут напоминание и изображение своей прошлой жизни, картину своих страданий. Они прослезятся и преклонятся перед бессилием, громко заявляющем о себе и раскрывающем свои страдания. Сначала их удивит смелость признания; некоторые из них покраснеют при мысли, что их разгадали, и будут почти раздражены такой нескромностью, но, придя в себя, они увидят в «Лелии» скорее защиту, чем обвинение…
После чего он послал своих секундантов к Капо де Фёйид. Париж Биксиу, Блонде и Натана забавлялся этой дуэлью. На каком основании господин Гюстав Планш выступает в качестве наемного убийцы со стороны господина (или госпожи) Жорж Санд? Или это способ заявить о своих правах в тот момент, когда он их теряет? Бедный малый защищался от нападок:
Густав Планш — Сент-Бёву: Если бы я испытывал к Жорж Санд нечто иное… чем сильную дружбу, то мое вчерашнее поведение было бы неприличным: я бы выглядел грубым и невоспитанным человеком, который хочет воспользоваться каким-то своим правом. У меня нет этого права, я просто смешон, но свет не обязан знать правды и вряд ли думает об этом…
Альфред де Мюссе был крайне возмущен: «Я хотел драться, но меня опередили». С этого дня его отвращение к Планшу превратилось в ненависть:
Из чистоплотности мы порешим: давайте,
пускай спокойно жалит этот гад,
вы ядовитую змею уничтожайте,
клопа же не давите невпопад.
А Сент-Бёв осторожно ожидал, пока уляжется буря. Санд настойчиво требовала от него, чтобы он дал статью в «Ле Насьональ»:
Жорж Санд — Сент-Бёву, 25 августа 1833 года: Друг мой, вы знаете, что меня грубо оскорбили, — я отношусь к этому равнодушно. Но я далеко не безучастна к усердию и поспешности, с какими встают на мою защиту друзья…
Затем она ему официально сообщала о своей новой связи:
Я влюбилась, и на этот раз очень серьезно, в Альфреда де Мюссе. Это не каприз, это большое чувство, о котором я вам расскажу подробно в другом письме. Не в моей власти обещать этой любви тот долгий срок, который для человека, столь восприимчивого к чувствам, как вы, сделал бы ее священной. Я любила — один раз в течение шести лет, другой — в течение трех лет, а теперь я не знаю, что будет. Не раз случалось мне переживать мимолетные желания, но я не истратила на них столько сердца, как я боялась — говорю сейчас, точно чувствуя это. И, не грустя ни о чем, не отрекаясь ни от чего, я нахожу на этот раз чистоту, верность и нежность, которые меня опьяняют. Это — любовь юноши и дружба товарища. Это — что-то, о чем я не имела понятия, что не надеялась даже найти, особенно в нем. Сначала я отрицала эту любовь, отвергала ее, отказывалась от нее, а потом сдалась, и я счастлива, что сделала это. Я сдалась скорее из жалости, чем из любви, и любовь, которой я не знала, открылась мне, любовь без всяких мучений, на которые я готова была согласиться. Я счастлива, благодарите бога за меня… Теперь, когда я вам сказала, что у меня на сердце, я вам расскажу, как я поведу себя.
Планш считался моим любовником; пускай. Он не любовник мне. Теперь же для меня очень важно, чтобы все знали, что он не мой любовник, так же как мне совершенно безразлично, если будут думать, что он был моим любовником. Вы понимаете, что для меня немыслимо быть в тесной дружбе с двумя мужчинами, про которых говорили бы, что они мои любовники; это не подходит ни к одному из нас троих! Я решилась расстаться с Планшем; это было для меня очень трудно, но неизбежно. Мы поговорили с ним очень откровенно и нежно и простились, подав друг другу руку, продолжая любить друг друга в глубине сердца, обещая друг другу вечное уважение… Я не знаю, понравится ли вам мое слишком смелое поведение:.. Может быть, вы сочтете, что женщина должна скрывать свои привязанности. Но я прошу вас понять, что я нахожусь в совершенно исключительном положении и что отныне я вынуждена выставлять напоказ мою личную жизнь…
Три недели спустя она вновь обращается к этой немного медлительной преданности: «Вы напишете о «Лелии» в «Ле Насьональ», не правда ли? Я не потеряла еще надежды…» Он извинился: «Я обещаю вам, Лелия, что в течение двух дней воскрешу в памяти ваш роман. Но буду повторять себе, что вы уже больше не та разуверившаяся и отчаявшаяся женщина, какой были прежде…» Она его успокоила: «Я счастлива, очень счастлива, мой друг. С каждым днем я все больше привязываюсь к Нему… Его близость так же приятна мне, как было дорого его предпочтение…» Она помолодела на десять лет; рядом с этим ребенком (она с наслаждением повторяла это слово, вкладывая в него какой-то греховный смысл) она вновь обретала веселье своих первых дней с Сандо. Опять в квартире на набережной Малакэ звучали смех и песни. Альфред наполнил ее альбом портретами и карикатурами. Он делал остроумные рисунки и сочинял легкие стихи:
Жорж в комнатке своей сидит
между цветочными горшками
и папироскою дымит.
Глаза ее полны слезами.
Слезы были тут лишь для рифмы, а может быть, она смеялась до слез. Альфред придумывал тысячу шалостей. Как-то вечером он, переодетый служанкой — в короткой юбке, с крестиком на шее, — стал подавать на стол кушанья и опрокинул графин на голову философа Лерминье. Жорж всегда любила такие проделки. Для того чтобы сбросить с себя природную грусть и развлечься, она нуждалась в грубом веселье. Эта студенческая жизнь ее очаровывала. «Начало всегда приятно, — сказал Гёте, — именно на пороге надо останавливаться». Это верно в отношении любовных связей. Каждый открывает другого. Каждый выставляет напоказ сокровища своего ума. Первые недели в этой квартире, из окон которой виднелся самый прекрасный в мире пейзаж, были длительным очарованием. «Свободная жизнь, очаровательная близость, покой, рождающиеся надежды. О боже! На что жалуются люди? Что может быть прекраснее любви?»
Stranqe bedfellows[18]. Жорж, деловитая и пунктуальная, считала необходимым сдать работу в условленный срок и спрыгивала с постели среди ночи, чтобы сесть за свой роман, в то время как Альфред спал как сурок. Когда он просыпался, она читала ему нотации, как некогда читала Сандо; она была педагогом в той же мере, а может быть и больше, чем возлюбленной. Он, смеясь, жаловался на это. «Я работал целый день, — говорил он, — вечером я сочинил десять стихов и выпил бутылку водки; она выпила литр молока и написала половину тома». Но все же в первые дни он благодарил ее за то, что она вырвала его из этого медленного самоубийства, каким была его жизнь, в то время как Жорж предавалась радости, вернув избранной душе все ее величие. Однако некоторые друзья предостерегали Альфреда; они напоминали ему о несчастьях Сандо: «Вспомни тот опасный путь у мели Кийбеф при входе в Сену; там над волнами видны черные флаги на мачтах затонувших кораблей. В жизни этой женщины есть черный флаг; он подает сигнал — опасность!..» Но Мюссе принадлежал к числу тех любовников, которые ищут опасности и охотнее отдают свое сердце той, которая обещает его растерзать.
В сентябре он предложил своей любовнице поехать в Фонтенбло и провести несколько дней в лесу, среди утесов Франшар. Она согласилась: ей нравилось соединение природы и любви. Она не боялась ни усталости, ни темноты; она ходила по лесу в мужском костюме, шагая по песку «решительной походкой, в которой очаровательно сочетались женское изящество и детская отвага… Идя впереди, как солдат, она распевала во все горло…»
На обратном пути она опиралась на руку своего спутника, и тогда начинались нежные разговоры вполголоса. Это пребывание было сначала очень счастливым — недаром Мюссе в печальный период своей жизни всегда вспоминал «женщину из Франшара», — но одна ночная сцена испортила все. На кладбище при лунном свете у Альфреда случился припадок галлюцинации. Он увидел, что по вереску двигался бледный призрак, в изорванной одежде, с растрепанными ветром волосами. «Я испугался и бросился ничком на землю, так как этот человек… был я». На следующий день он шутил по этому поводу и нарисовал шарж; под своим собственным карикатурным изображением он написал: «Упавший в лесу и во мнении своей любовницы», а под карикатурой Жорж: «Сердце столь же растерзано, как и платье». Рисунок ее огорчил; она не видела ничего смешного в этом испугавшем ее припадке.
Утверждали, что Санд преувеличивала болезнь Мюссе. Но, помимо его собственного описания галлюцинаций в «Декабрьской ночи», мы имеем еще одно неопровержимое свидетельство: мы говорим о Луизе Алан-Депрео, красавице актрисе, которая через шестнадцать лет после Жорж Санд была любовницей Мюссе. Ее рассказ о припадках Мюссе точно совпадает с впечатлением Жорж: существо изысканное, типа шекспировских героев, вдруг превращается в душевнобольного:
Госпожа Алан-Депрео — госпоже Самсон-Туссен, 17 июля 1849 года: После первых дней, прошедших в том, что мы вглядывались друг в друга, в самих себя, старались понять, узнать друг друга, между нами произошла вдруг ужасная сцена, в которой было еще и много любви, но смешанной с такими вещами, которые вынести было выше моих сил. Когда он вернулся к себе, у него начался припадок горячки. Это бывает у него, когда он в возбужденном состоянии; причина в его давних пагубных привычках. В таких случаях у него возникает галлюцинация, и он разговаривает с призраками… Никогда еще я не видела более потрясающих контрастов, чем эти два существа, заключенные в одном человеке. Одно существо — доброе, кроткое, нежное, восторженное, очень умное и благоразумное, наивное (удивительная вещь: наивное, как ребенок), добродушное, простое, невзыскательное, скромное, мягкосердечное, экзальтированное, способное плакать из-за пустяков, — словом, большой художник… Но переверните страницу — вы увидите все наоборот: вы имеете дело с человеком, которым владеет какой-то демон, с человеком слабым, вспыльчивым, заносчивым, деспотичным, сумасшедшим, жестоким, ничтожным, оскорбительно недоверчивым, слепо упрямым, себялюбивым и эгоистичным насколько возможно, поносящим все и доходящим до крайности как в дурном, так и в хорошем. Когда он уже оседлал этого дьявольского коня, нужно, чтобы он скакал до тех пор, пока не сломит себе шею. Отсутствие чувства меры как в прекрасном, так и в отвратительном — вот его натура. В последнем случае это состояние заканчивается заболеванием, и оно возвращает его в разумное состояние; тогда лишь он начинает чувствовать свою вину…
Вот перед каким двойственным человеком оказалась Санд. Ее привязало к нему именно то его очарование, в которое она фатально влюблялась, — слабость. Он понимал это и выставлял напоказ трогательную болезненность своего гения, причем был неистощим во вспышках искренности и умиления, а потом, когда его слабость одерживала победу, у него сразу же появлялись силы для того, чтобы причинять ей страдание. Но также и страдать самому, потому что этому мазохисту нужны были страдания не только для творчества, но и для наслаждений. Однако при своем могучем здоровье Санд выносила это и нянчилась с ним, как с ребенком. Она называла его: «Мое дорогое дитя», он называл ее: «Мой большой Жорж, мой Жоржо». И на этот раз в этой чете мужчиной была Санд.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.