СМЕРТЕЛЬНАЯ ИГРА НА СЦЕНЕ ГУЛАГА
СМЕРТЕЛЬНАЯ ИГРА НА СЦЕНЕ ГУЛАГА
АКТ I
Все началось с пирушки или, как сейчас говорят, тусовки. Пить бы господам актерам пореже, больше слушать и меньше говорить, повнимательнее присматриваться друг к другу, как знать, быть может, и не было бы массовых арестов, мучений в колымских и воркутинских лагерях, болезней, смертей и ссылок.
А то ведь соберутся после спектакля, примут по стаканчику — и давай травить политические анекдоты. Кто-то непременно плеснет еще, войдет в образ оппозиционера, пустит пьяную слезу, обнимет ближайшего друга и заявит хорошо поставленным голосом, что Ленин и Троцкий — титаны, а все остальные — пигмеи, правда, среди них есть такие замечательные люди, как Зиновьев, Каменев и Бухарин.
— А Сталин? — поинтересуется ближайший друг.
— Что Сталин?! Его во время революции никто и знать-то не знал!
— А Гитлер, он тоже титан?
— Гитлер? О-о, Гитлер — это великий человек. И вообще фашизм покорит весь мир!
И не догадывается горе-оратор, что, обнимая друга, обнимает официального сотрудника ОГПУ, что уже утром отчет об этом разговоре будет лежать на Лубянке и в голове начальника Управления по Московской области всесильного Реденса родится план беспощадной чистки авгиевых конюшен столичных театров.
Мало кто знает; что всесильность и безнаказанность сына польского сапожника Станислава Реденса основывалась не только на заслугах перед ОГПУ, но и на родственных связях со Сталиным. Они были свояками, то есть женаты на родных сестрах: Сталин — на Надежде Аллилуевой, а Реденс — на Анне Аллилуевой. Забегая вперед, скажу, что эти родственные связи вышли ему боком: в 1938-м по приказу свояка Реденс был арестован и вскоре расстрелян. А его жена уже после войны получила 10 лет за «шпионаж» и из лагеря вернулась лишь после смерти своего могущественного родственника.
Но пока что до этого было далеко.. .Великая страна громыхала великими стройками, оглушала себя песнями и гимнами в честь великого вождя, вот-вот будет принята великая конституция имени великого вождя, а тут—какие-то комедианты возвышают голос и выражают сомнения в богоизбранности Сталина. Надо их проучить, да так, чтобы урок запомнили не только они, но и их потомки!
Так появилось следственное дело № 12690 по обвинению в антисоветской агитации артистов Театра имени Ермоловой Георгия Баумпггейна (Бахтарова) и Евгения Бонфельда (Кравин-ского). В постановлении об избрании меры пресечения и предъявлении обвинения говорится: «Баумштейн Г.Ю. достаточно изобличается в том, что он, являясь антисоветски настроенным, систематически ведет среди окружающих его лиц злостную контрреволюционную, троцкистскую агитацию, направленную против мероприятий партии и правительства, и распространяет провокационные слухи. Мерой пресечения избрать содержание под стражей».
Что касается Бонфельда, то в добавление к контрреволюционной агитации ему предъявили еще более серьезное обвинение: «В среде своих сослуживцев высказывал явно террористические настроения в отношении вождей и руководителей партии и соввласти».
На первом же допросе Баумштейн признал, что в разговорах с сослуживцами восторгался Муссолини и Гитлером, говорил, что они талантливые руководители, выдающиеся личности и сильные люди.
— А с кем вы об этом говорили? — вкрадчиво спросил следователь.
— Разговор на эту тему помню, а вот с кем именно, забыл, — попытался увильнуть Баумштейн.
— Следствие располагает данными, что вы беседовали об этом с артистами вашего театра Николаем Лосевым и Верой Леоненко. Подтверждаете это?
— Да, — сник Баумштейн. — Подтверждаю.
— А какие контрреволюционные разговоры вы вели с Бон-фельдом и Грудневым?
—Никаких... Хотя припоминаю,—спохватился Баумштейн, поймав грозный взгляд следователя, — что однажды в их присутствии называл Троцкого самой популярной личностью. Разумеется, наряду с Лениным, — торопливо добавил он.
— Может быть, вы припомните и то, что восхваляли Каменева и Зиновьева, утверждая, что они не имеют никакого отношения к убийству Кирова?
— Нет, про Каменева и Зиновьева я ничего такого не говорил.
— Говорили, говорили. Нам это известно. А что вы заявили в связи с освобождением из тюрьмы и приездом в СССР болгарских коммунистов Димитрова, Попова и Танева?
—Я заявил... Я сказал, что Германия с этим делом прошляпила. У нас их за такие дела, как поджог рейхстага, не то чтобы не выпустили, а давно бы расстреляли.
Потом следователь взялся за Бонфельда. Доказать, что он затевал террористический акт против руководителей партии и правительства не удалось, зато следователь смог вытянуть признание в том, что он восторгался идеями германского фашизма и с пониманием относился к аресту вождя немецких коммунистов Эрнста Тельмана.
— Тельман — враг немецких фашистов, — заявил Бон-фельд. — А враг есть враг: если не сдается, его уничтожают. По крайней мере, так поступают в Советском Союзе. Так что фашисты поступили с Тельманом очень мягко, у нас его бы расстреляли.
Потом были допросы свидетелей, которые, конечно же, все подтвердили. Запросил следователь и характеристики с места работы. Как вы понимаете, перепуганное руководство театра ничего хорошего об арестованных артистах сказать не могло.
Вскоре дело было передано на рассмотрение печально известного Особого совещания, которое вынесло беспрецедентно мягкий по тем временам приговор: три года ссылки в одну из областей Казахстана.
В театре облегченно вздохнули: ссылка — это не лагерь. К тому же и Баумпггейну и Бонфельду разрешили работать по специальности. Но радость была преждевременной: не прошло и года, как за Театр имени Ермоловой взялись всерьез. На этот раз приговоры были куда более суровыми — по восемь—десять лет лагерей.
Забегая вперед, скажу, что лагерные мучения выдержали не все, несколько замечательных актеров погибло на пересылках, в тюрьмах, карцерах и бараках.
АКТ II
Как известно, в архивах Лубянки ничего не пропадает, а в кабинетах ничего не забывают. Было бы желание, а поднять любое дело — раз плюнуть, и еще проще — зацепиться за показания кого-то из арестованных и уже осужденных.
Желание было, причем нестерпимо острое! Дело в том, что целый год для лейтенанта Шупейко прошел досадно бесплодно — ни одного группового дела и ни одного расстрельного приговора. А отличиться хотелось, очень хотелось, нельзя же всю жизнь ходить в лейтенантах!
Шупейко нырнул в архив и наткнулся на дело Баумштей-на. Показания Бонфельда и осужденных практически в то же время артистов Дрожжина и Войдато его не заинтересовали: друг друга оговаривают, а ни одного нового имени не называют. Иное дело—Баумпггейн! В его показаниях упоминаются Лосев, Груднев и Вера Леоненко.
Судя по протоколам, из Груднева получится прекрасный свидетель: уж очень безропотно дает компромат на своих друзей. Леоненко уже несколько лет вне театра, следовательно, ничего, кроме старых сплетен, из нее не вытянуть. Значит, остается Лосев... Кто он, этот Лосев?
Шупейко запросил его анкету — и пришел в неописуемый восторг. Это же то, что надо! Сын крупного фабриканта и домовладельца, выпускник Коммерческой академии и Московского университета, поручик царской армии, несколько лет провел в германском плену, мог бы служить в Красной Армии, но, сославшись на нездоровье, отказался и подался в актеры. Решено, Лосева надо брать!
Так появилось дело № 6330 по обвинению Лосева Николая Константиновича. В справке на арест Шупейко не моргнув тазом настрочил, что в Театре имени Ермоловой вскрыта и ликвидируется контрреволюционная фашистско-террористическая группа, одним из активных участников которой является Николай Лосев.
В то же день—первый допрос, на котором Николай Константинович виновным себя ни в чем не признал и заявил-, что никакой фашистско-террористической группы в театре не было и нет.
Второй допрос был более результативным. Судя по дрожащей подписи под протоколом допроса и дичайшим признаниям, с ним основательно поработали мастера заплечных дел.
—Я признаю, что с первых же дней утверждения советской власти враждебно относился к политике партии и правительства, а также к руководству ВКП (б) и государства, — под диктовку следователя откровенничал Лосев.—Это сблизило меня с группой контрреволюционных элементов из числа артистов театра. Признаю, что не раз озлобленно отзывался о руководителях партии и правительства, и делал это в различных оскорбительных выражениях. Кроме того, я выражал надежду на реставрацию в СССР капиталистических порядков и восхвалял фашистского вождя Гитлера.
— И с кем вы вели такого рода беседы? — вкрадчиво полюбопытствовал Шупейко.
— С одним из самых активных участников нашей группы Унковским. А также с его женой Урусовой, — вздохнув, добавил Лосев.
—Что еще вы можете сказать об Урусовой?—почувствовав, что в деле появляется новый фигурант, тут же ухватился за эту оговорку следователь.
Не знаю, какой ценой досталась Лосеву следующая фраза, об этом можно только догадываться, но, судя по его изломанной подписи, эти слова из него выбили и тут же внесли в протокол допроса.
— Евдокия Урусова давно является врагом советской власти, коммунистической партии и всего советского народа. Она всегда принимала участие в наших контрреволюционных беседах и полностью их одобряла.
Шупейко не просто радовался, он торжествовал! Ведь теперь, на основании показаний Лосева, он может арестовать еще двоих, а, поработав с ними, быть может, троих или четверых. Так что групповое дело будет! А потом — громкий процесс, который, конечно же, заметят и отметят в самых высоких кабинетах не только Лубянки, но и Кремля.
Эх, лейтенант, вспомнить бы тебе вовремя старую русскую поговорку «Не хвались, едучи на рать!», наверняка судьба твоих подследственных, да и твоя собственная, сложилась бы иначе. Но лейтенанта понесло! В течение нескольких дней он арестовывает артистов Унковского, Макшеева, Эверта, Демич-Демидовича, Чернышева, Радунскую и Урусову.
Дальше, как говорится, дело техники: допросы строились так подло и коварно, что все оговаривали всех и в итоге складывалось впечатление, будто в театре действительно существует тесно спаянная антисоветская группа. Скажем, Борис Эверт заявлял, что Николай Чернышев в своей ненависти к советской власти дошел до такой степени, что «выражал одобрение тем террористическим актам, которые организовывались и осуществлялись троцкистами, зиновьевцами и изменниками других названий».
В свою очередь, Чернышева довели до такого состояния, что он пошел еще дальше.
— Были среди нас и такие элементы, — каялся он, — которые прямо заявляли, что при первой же возможности сами совершили бы убийство кого-либо из наиболее ненавистных им руководителей партии и правительства.
— Кого именно? — тут же уточнил Шупейко.
— Сталина, Кагановича, Ворошилова и Ежова, — рубанул Чернышев.
— Не припомните ли вы имена тех людей, которые делали эти террористические заявления?
— Это были Унковский и Демич-Демидович, — то ли сводя старые счеты, то ли не понимая, на что он их обрекает, отчеканил Чернышев.
— Вы забыли сказать, что готовность к убийству руководителей партии и правительства в одной из бесед выражали и вы сами, — пригвоздил его к стене следователь.
— Что вы, что вы! — испугался Чернышев. — Это я так, ляпнул, чтобы поддержать беседу. Я и муху-то убить не могу. А чтобы человека... Нет-нет, для этого я не обладаю необходимыми волевыми качествами, — обреченно закончил он.
К разговору с Унковским следователь готовился загодя. Что ни говорите, этот человек не безродный актеришка, а внук известного всей России адмирала, командира воспетого Гончаровым фрегата «Паллада».
«Не знаю, какое влияние оказал на него дед, — размышлял Шупейко,—но представление о дворянской чести, человеческом достоинстве и корпоративности у потомка адмирала наверняка сохранилось. Исходя из этого, надо строить стратегию допроса. Кулаками из него ничего не выбьешь: сочтет себя мучеником и с улыбкой пойдет на эшафот. А вот если его прижать к стене, да не своими руками, а руками друзей, он придет в недоумение, оскорбится и, в конце концов, расколется. Так что лупцевать его будем донесеньицами, фактиками и показаньицами»,—придя в восторг от собственной находчивости, потер руки Шупейко.
Когда Михаила Унковского привели в кабинет, Шупейко даже привстал — настолько поразил его этот красивый, гордый и сильный человек. Для проформы следователь спросил, признает ли себя Унковский виновным в контрреволюционной деятельности, и, получив отрицательный ответ, зачитал показания арестованных коллег, а заодно и тех, кто проходил в качестве свидетелей.
Господи, чего только на него не наговорили! И советскую власть он не любит, и роли советских героев играть отказывается, и Гитлером восхищается, не говоря уже о том, что богемствует, пьет, на квартире устраивает оргии, молодых актрис склоняет к сожительству, а свою жену использует для получения ролей и продвижения.
Но окончательно Унковского доконало то, что даже его двоюродный брат, тоже работавший в театре, наплел такого, что
Михаил Семенович вспыхнул и, видимо, решив: «Раз вы так, то и от меня пощады не ждите!», заговорил именно так, как нужно было следователю.
— Я понял, что благодаря показаниям моих сослуживцев, следствие располагает достаточным количеством изобличающих меня улик, — начал он, — поэтому решил быть предельно искренним. Да, я признаю, что враждебно относился к советскому строю — ведь из-за Октябрьской революции наша семья лишилась не только поместья, но и конного завода. Да, я стал сторонником фашистской идеологии, так как именно с фашизмом связывал падение советской власти. Да, я одобрял террор, диверсии, вредительство и шпионаж, направленные против Советского Союза и его руководителей, хотя сам никаких террористических актов совершать не собирался.
— Назовите лиц, которые разделяли ваши контрреволюционные взгляды, — потребовал следователь.
—Это Чернышев, Лосев и Эверт,—без тени сомнения рубанул Унковский. — Считаю необходимым добавить, что Лосев и Чернышев в своих контрреволюционных и фашистских взглядах идут значительно дальше меня. И тот и другой являются вполне законченными контрреволюционерами, и они готовы на все.
Шупейко торжествовал, его метод сработал! Загнать в угол остальных было делом техники, а он этой техникой владел в совершенстве. Вскоре следственные дела Лосева, Макшеева, Унковского, Демич-Демидовича, Чернышева, Эверта, а несколько позже и Урусовой были завершены и направлены на рассмотрение Особого совещания. Правда, материалы на Урусову затребовала еще более грозная «тройка», но это сути дела не меняло.
Вот только с Верой Радунской вышла промашка. Замах был грандиозный: ее арестовали «по подозрению в шпионаже в пользу одного иностранного государства», а свести концы с концами никак не удавалось. Как ни крутили, а выходило, что Радунская не шпионка, а, как бы это сказать помягче, любвеобильная подруга нескольких иностранных дипломатов.
Впрочем, не только дипломатов. Но граждане СССР Шупейко не интересовали. Когда на одном из допросов ее попросили назвать имена людей, с которыми она находилась в интимных отношениях, список получился таким длинным, что посмотреть на советскую Мессалину сбежались следователи из соседних кабинетов.
И все же из этого списка были извлечены имена атташе японского посольства Коно, сотрудника американского посольства Севеджа и немца Бируляйтера. Вокруг этих имен топтались довольно долго, но когда выяснилось, что никакой шпионской информации Радунская им не передавала, а общалась по чисто интимным вопросам, следователи зашли с другой стороны.
— Кого вы знаете из немецкого посольства? — спросили у нее.
— Никого, — надменно вскинула она свою красивую головку.
— Вы лжете! Следствию известно, что вы были связаны с дипкурьером германского министерства иностранных дел полковником Лирау. Подтверждаете это?
— Категорически отрицаю. Кто там был полковником, а кто дипкурьером, понятия не имела, — вскинула она нога на ногу и попросила закурить.
— Хорошо. А что вы можете сказать о сотрудниках германского посольства Мегнере и Штерце? Их фамилии обнаружены в вашей записной книжке.
— Да-а? Наверное, я с ними общалась, называя по именам, а записала фамилии.
Что здесь правда, а что ложь, следователи так и не установили, поэтому привлечь ее к суду как шпионку не смогли, но и отпускать было жалко. Поэтому Особое совещание осудило Радунскую как «социально опасный элемент» и приговорило к пяти годам исправительно-трудовых работ. Остальным ее коллегам по театру, арестованным по делу № 12690, дали по 8 лет, кроме Урусовой, которая получила 10 лет ИТЛ.
АКТ III
По большому счету Театр имени Ермоловой надо было закрывать: ведущие актеры в лагерях, лучшие спектакли с репертуара сняты, публика обходит прокаженные стены стороной. Но художественный руководитель театра Николай Хмелев понимал, что театр надо сохранить любой ценой: он искал новые пьесы, приглашал талантливую молодежь, репетировал днем и ночью.
А ведь атмосфера в театре была препаршивейшая! Все понимали, что их друзей посадили только потому, что кто-то на них настучал, что стукач и сейчас где-то рядом, что каждое слово, каждая неосторожная реплика фиксируются и ложатся на стол Шупейко.
Но такая обстановка была не только в театре, по правилам узаконенного стукачества и поощряемого доносительства жила вся страна. Не случайно же, выступая перед молодыми сотрудниками, один из самых кровавых маньяков того времени нарком внутренних дел Ежов сказал: «Это при царе найти осведомителя было проблемой, и вся служба осведомления держалась на дворниках, которые выявляли, что делают и как живут жильцы того или иного дома. У нас же каждый соглашается быть осведомителем. Сейчас у нас такая широкая осведомительная сеть, что она исчисляется миллионами людей. И мы не всегда им платим, очень часто люди работают на нас на добровольной основе».
Как это ни странно, а артистам Театра имени Ермоловой, хотя они об этом и не знали, бояться было нечего. Заканчивая дело, Шупейко так тщательно подчистил концы, что упек за
Можай и своего информатора. А через некоторое время пришлось платить по счетам и самому следователю. Дело в том, что, войдя в раж, Шупейко так увлекся, что сломанных судеб Лосева, Макшеева, Урусовой и других ему показалось мало, и он затеял куда более грандиозный процесс над артистами Московской эстрады и цирка. По делу было арестовано 57 человек, в том числе 8 расстреляно.
Не знаю, кому это не понравилось, но вскоре было возбуждено дело против самого Шупейко и его подручных. Закончилось оно весьма показательно: Шупейко расстреляли, а его подручных приговорили к длительным срокам заключения.
Правда вроде бы восторжествовала, но, как уже сказал, ер-моловцы об этом не знали и знать не могли. А когда наступил 1955 год и пришло время массовых реабилитаций, оказалось, что Войдато, Макшеев, Унковский и Лосев этого дня не дождались — они умерли в лагерях и на пересылках.
Очень важно, что почти все оставшиеся в живых вернулись к любимой работе, играли в различных театрах, а Евдокия Урусова долгие годы блистала на сцене своего родного театра.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.