«ДЬЯВОЛУ СЛУЖИТЬ ИЛИ ПРОРОКУ…» Из блокнота

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

«ДЬЯВОЛУ СЛУЖИТЬ ИЛИ ПРОРОКУ…»

Из блокнота

Это стало расхожим анекдотом, но происходило у меня на глазах. Седовласые классики грузинской литературы превратили тем вечером ресторанное возлияние в изысканное излияние откровений и остроумия. Лихой московский стихотворец из гагринского Дома творчества, захмелев от коньяка и престижного общения, стал неуправляемо бряцать посудой, рюмками и соцоптимизмом.

— Ты оптимист? — с аппетитным акцентом и еле уловимым аристократичным пренебрежением спросил один из классиков.

— А как же! В своих стихах я…

— Ты когда-нибудь слышал о поэте Байроне? — перебил классик.

— Еще бы! В своих стихах я…

— Знаю, читал. У тебя есть удачные строчки. Но он был гений! Ты вполне недурен собой… Но он был красавец! Ты, кажется, член правления Московской писательской организации… Но он был лорд! Ты, я полагаю, прилично зарабатываешь… Но он был миллионер! И он был пессимист. Так что же ты, дурак, оптимист?

Оптимистом я никогда не слыл. Но и в мрачных жизнененавистниках как будто не числился. В постсталинскую эпоху гонений не ощущал. И о своем «пятом пункте», честно говоря, не задумывался. Я не выбирал друзей по национальному признаку. Среди них, любимых друзей моих, были не только прославленные мастера русской словесности, но и аварец Расул Гамзатов, и кабардинец Кайсын Кулиев, и грузины Ираклий Андроников, Нодар Думбадзе, и калмык Давид Кугультинов, и Всеволод Нестайко из Украины, и Ицхак Мерас из Литвы… Всех, конечно, не перечислишь! И вдруг черносотенцы напомнили мне, кто я есть (об этом рассказано выше). В ответ я написал роман «Сага о Певзнерах» и цикл тель-авивских рассказов.

Нужен ли здесь, в Израиле, русский писатель? Этот вопрос возникает не так уж редко. Ну, во-первых, место физического пребывания художника (в данный момент, в данную пору!) вовсе не полностью определяет ценность и направленность его творчества. Можно служить земле, где родился, находясь и вдали от нее. «Где вы живете?» — спросил я замечательного немецкого поэта, которого прежде никак не мог застать в Берлине. «Мои стихи живут на этой земле. И еще там, где ими интересуются, где их переводят, — ответил поэт. — А о том, где я сам в то или иное время живу, спрашивать так же неделикатно, как спрашивать, с кем я живу».

Да, Декларация прав человека провозглашает: каждый волен отправиться, куда пожелает, вернуться в страну, где обрел жизнь, и снова уехать. А, во-вторых, насчет «ненужности» здесь, на Святой земле, русского писателя… Менее чем за четыре года изданы четыре моих книги. О них писали в газетах, журналах, говорили по радио и телевидению. Не перестаю утверждать: писатель живет ради читателей. И те, ради кого я живу, отвечают взаимностью и в России, и тут: присылают письма, приглашают на литературные встречи, где я общаюсь (подчеркиваю!) не только с израильтянами, но и с гостями из Москвы, Петербурга, Киева… Как те встречи проходят? Весьма не склонная к преувеличениям журналистка Виктория Мунблит пишет об этом так: «Читатели Алексина по-прежнему любят. Их по-прежнему интересуют его книги, а сам факт его присутствия в этой стране каким-то образом легитимирует их собственную тутошнюю жизнь. Русскоязычный читатель в Израиле вообще благодарный: здесь на дворе вечные российские восьмидесятые, когда сенсацией мог стать философский очерк, когда из прессы что-то вырезалось и пряталось в папки и горячо обсуждалось — на тех же кухнях. Читатели Алексина любят: попробуйте пробиться на его встречи с ними, когда нет мест, когда стоят в проходах, висят на люстрах и требуют автографа — истово, задыхаясь и держа за пуговицу испуганного писателя».

Расхвастался? Нескромно такое цитировать? Согласен. И никогда б не посмел, если бы не предположение, что русский писатель здесь «никому не нужен». А нужен ли он, живущий тут, там, где родился? Могу ответить лишь примерами из своей жизни… Не потому, что «своя рубашка ближе к телу», а потому, что факты своей биографии точнее известны. Почти все новеллы тель-авивского цикла, посвященные отнюдь не специфически еврейским проблемам, опубликованы и в Москве. Трогательное внимание проявили ко мне на своих авторитетных страницах «Аргументы и факты», «Московский комсомолец», «Московские новости», журналы «Знамя», «Обозреватель», «Детская литература»… Это для меня бесценно. Потому что я — русский писатель. И буду им до последнего часа. Не обделяют меня вниманием и господа шовинисты. Бог с ними… А впрочем, пусть Бог будет с нами, их презирающими!

В день, когда Таня вынесла сложнейшую операцию на позвоночнике, нам позвонили сорок два друга. «Никому не нужны?»

Как бы продолжая отвечать и на этот вопрос, исписываю новые страницы своего блокнота…

Недавно, совсем недавно он сидел вот здесь, на этом диване… Размышлял о жизни, не сосредоточиваясь на себе. Хотя тяжкое дыхание, словно пробивавшееся сквозь преграду, свидетельствовало о том, что на физическом здоровье своем он был обязан сосредоточиться. Был обязан, но только отмахивался от наших тревог. Быть может, они казались ему чрезмерными, назойливыми. Однако мы с женой вынудили его смириться с мыслью об операции. И непременно на Святой земле. Председатель Федерации писателей государства Израиль Ефрем Баух вскоре начал действовать… Но Юра Левитанский не дождался. «И от судеб защиты нет…» Часто обращался он к этой пушкинской мудрости, не думая, полагаю, что она так поспешно и ему явит свою неотвратимость. А ведь, кажется, позавчера сидел на этом диване… И был обеспокоен судьбою поэзии, интеллигенции и даже судьбою века, всего человечества. Но не было ни в одной его фразе возвышенной нарочитости. «Искусство — это чувство меры», — как-то сказал Пастернак.

Каждый выбирает для себя

женщину, религию, дорогу.

Дьяволу служить или пророку

каждый выбирает для себя.

Кажется, строки эти могли бы стать эпиграфом к посмертной книге Юрия Левитанского. Но выбрать такой всеохватывающий эпиграф — если он вообще нужен! — вправе был только сам выдающийся автор стихотворений, собранных в книге «Меж двух небес». То, что выдающийся, — для меня несомненно. «Потерявши плачем…» Однако и точнее осознаем!

На вечере в тель-авивском клубе писателей Юрий Левитанский не «взошел в президиум», а устало преодолевая ступени, поднялся на сцену и сел в последнем, кажется, третьем ряду. Иные несут свою скромность впереди, словно транспарант: «Смотрите, завидуйте: я…» Он ничего не демонстрировал, а всюду и всегда был таким, каким был. Так ведут себя не все — даже выдающиеся! — мастера слова. Случается, они в жизни вовсе не следуют тому, что исповедуют в сочинениях. Главное — это, безусловно, сочинения: именно они приходят к читателям, переживают своих творцов (если те творцы!), пересекают рубежи, а сами мастера общаются прежде всего с членами семьи, со знакомыми и друзьями. Да и вообще «пока не требует поэта к священной жертве Аполлон»… Но если поэт и без требований Аполлона являет собой личность масштабную, это достойно преклонения. Я восхищался Юрием Левитанским. Хотя на том, посвященном ему вечере в клубе писателей старательно избегал велеречивости, пышных прилагательных: не то, чтобы он их продуманно не терпел, но они причиняли ему страдания — не только душевные, но и, казалось, физические. Достоинства, если они подлинные, не нуждаются в словесном, а тем более высокопарном утверждении. Повторюсь: на сцену он поднялся утомленно. Да, он устал. Но все же в один из дней нашел силы приехать к нам с Таней в гости.

Когда мы «перелистывали» давние и недавние годы у нас на кухне (традиционное место самых значительных встреч!),

Юра дал понять, что, хоть, по слову другого поэта, «душа обязана трудиться и день и ночь», но столь же непрерывные борения с несправедливостью людской очень трудны: надрывается сердце.

Поздним — и будто позавчерашним! — вечером мы с Юрой вышли на улицу, поймали такси. Обнялись и простились до скорой встречи. Но тоже оказалось, что навсегда…

На том же диване — для самых любимых гостей, для тех, которые «служат пророку»! — тоже не восседал, а по-домашнему с нами обедал Евгений Евтушенко. А потом — спрашивал, отвечал, чуть-чуть, как и Юрий Левитанский, пригнувшись под грузом размышлений и проблем.

По планете шествует, обволакивая земной шар гениальной музыкой, Год Шостаковича. И повсюду звучит, сотрясая души, Тринадцатая симфония на стихи Евгения Евтушенко. Вкус у Дмитрия Дмитриевича, естественно, был безупречный — он мог соединить свое искусство только с поэзией подлинной.

…Многие — ох, многие! — воспринимают чужой успех, как большое личное горе (в который раз талдычу об этом!). Гельвеций был убежден, что из всех человеческих страстей зависть есть страсть самая низкая: «под ее знаменем шествуют коварство, предательство и интриги». Зависть — пусть на время, не навсегда! — перекрывала дорогу открытиям, опережавшим века, освистывала бессмертные творения, доводила до отчаяния, а то и укладывала в могилу гениев… И она же, возбуждая осатанелостью своей непримиримый протест, лишь укрепляла — как ни поразительно! — ненавидимые ею пьедесталы.

Нет, я ни в коем случае не считаю, что произведениям Евтушенко все обязаны рукоплескать: они могут лечь на душу, а могут — вовсе не лечь (даже, допустим, Иосифу Бродскому!). Ну и что? Вспомним неприятие Гончаровым Тургенева… Не признать, однако, Евтушенко непреходящим явлением, мне кажется, тоже нельзя. Хоть любое явление каждый волен оценивать и толковать по-своему. Великий критик говорил: «Писатель, который всем нравится, вызывает у меня подозрение».

…В жизни Евгения Евтушенко был период, который (поначалу!) весьма напоминал самый отчаянный период жизни Пастернака. Опубликованная во Франции «Автобиография» вызвала почти такой же девятый (если не десятый!) вал властного негодования, как и «Доктор Живаго». Помню стройного, внешне уже немного иссушенного нервными перенапряжениями Евтушенко, стоявшего на трибуне Центрального Дома литераторов… «Родину надо любить, Евгений Александрович!..» — полуразвалившись в кресле, давал поэту поучительные советы из президиума Александр Корнейчук, всегда путавший верноподданность с верностью Отечеству. А у меня уже тогда не возникало сомнений, что, родись Женя раньше, он был бы на передовой линии фронтовых битв с фашизмом, Корнейчук же — на «передовой» пропагандистских восклицаний или в арьергарде генеральских штабов. Я уже знал, как достойно вел себя поэт в схватке с «сопливым неофашизмом» (сопливым по своей «идейной» сути и своим возможностям, но все же весьма опасным и агрессивным). Случилось это в Скандинавии… «Сопливый фашизм» — так и назвал поэт свое стихотворение, которое для антифашистов прозвучало предупредительным гласом.

Итак, Корнейчук поучал, а сотни завистников параноидально-бешеными аплодисментами, даже вскочив со своих мест, пытались в тот день «прихлопнуть» талант, казавшийся в зале беззащитно одиноким. Выдающийся дар «выдается» из общего ряда — и потому одинок… Тем более что читателей на той идеологической «проработке» не было, а были, главным образом, неудачливые коллеги. И вдруг талант безоглядно пошел в контратаку. Один на один… Но он был один в буквальном смысле, а зал — в переносном. На барские поучения «от имени и по поручению трудящихся» (о чем последние, разумеется, и не ведали!), на остервенение буйно прорвавшейся зависти Евтушенко ответил… стихами. Они были его единственным оружием. В мирных ситуациях он, мне кажется, не считал возможным приравнивать перо «к штыку». Тогда же только стихи способны были опровергнуть и отвратить. И потому он буквально пронзил «штыком» зал. Продолжая бессильно рычать, огрызаться, зависть, выдававшая себя за патриотизм и ортодоксальность, поджала хвост.

Конечно, «Автобиография» — не роман… Поэтому никто все же не орал в лицо творцу: «Вон из страны!», не сравнивал его со свиньей в пользу свиньи, как это происходило с Пастернаком. Но бунт непризнанных, спровоцированный тоталитарными идеологами, был подобен расправе, учиненной над лауреатом Нобелевской премии.

Почему я пишу о личности Евгения Евтушенко, о его человеческих мытарствах, столь, к несчастью, традиционных для «властителей дум», о его противостоянии серости подробнее, чем о самой поэзии? Поэзия его в представлении не нуждается.

…Много бесценных для меня и Тани автографов — на обороте обложек и на титульных листах подаренных нам книг. Но этот автограф — из самых приятных: «Дорогому Толе Алексину, поддерживавшему меня с ранней юности… Евгений Евтушенко». Один из героев давней моей повести, нахлебавшись людской неблагодарности, говорит: «Мне не надо благодарности, но и неблагодарности мне тоже не надо…» Не надо благодарности… Но если она все же звучит, в ответ порой наворачиваются слезы. Значит, не так уж «не надо…» Некоторые почему-то раздражены тем, что, как они считают, владыки обращались с Евтушенко недостаточно жестко. Им, «некоторым», хотелось бы, чтоб и сам поэт вообще никак и ни при каких обстоятельствах не контактировал с властью. Но как бы он тогда защищал (в государственном масштабе!) поэзию, как бы сражался с цензурной дикостью, с официальным шовинизмом, который в те годы разъедал мораль общества?! И как бы могли быть опубликованы газетами «Бабий яр», «Наследники Сталина», да и многие другие стихи, принадлежащие его перу и его смелости? Общение писателя с властью и даже вторжение во властные сферы (лишенное лизоблюдства!) иногда весьма благотворны для литературы и ее создателей. Если только «вторгаются» те, которые, благодаря авторитету своему, способны прогрессивно на власть влиять. Позже я еще раз позволю себе высказаться на эту тему…

Евтушенко сделался «представителем власти» лишь однажды: был избран в горбачевский Верховный Совет. Избиратели (знаю это от харьковчан!) с нежностью вспоминают о своем депутате и с печалью о том, что депутатство его было недолгим. «Наш депутат — Евтушенко!» Звучит? Можно даже похвастаться? Можно. Как бы это ни распаляло господ неудачников… Они, раздраженные, не желают признать и никогда не признают очевидную истину: Евгений Евтушенко наступательно дискутирует с «сильными мира сего», заставляя их порой менять заскорузлые точки зрения; он собирал на встречи с читателями гигантские залы и стадионы не как эстрадник, а как служитель поэзии и исключительно с ее помощью; вот уже десятилетия известен он каждому читающему человеку в России и очень многим за ее границами — да, все это по одной-единственной причине: он большой поэт и большая личность. В 1968 году Евгений Евтушенко выступил против вторжения советских танков в Чехословакию и превращения «Пражской весны» в лютую политическую непогоду. И даже послал телеграмму протеста Брежневу. Комментарии к этому мужественному поступку поэта и гражданина не требуются… Сколько таких поступков, обходящихся без комментариев?!

А разве не подвижничество — антология «Строфы века»? Любить в литературе не только себя, но и всех тех коллег, кои заслуживают почитания и любви, — это ли не драгоценное качество? И разве не такое же редкое, как всякая драгоценность? «Поэт в России — больше, чем поэт», — эти слова Евтушенко порой подвергаются насмешкам: «А тусовки в России — больше, чем тусовки?», «А метро в России — больше, чем метро?» Нет, они — не больше… А поэт — больше! Жизнь и судьба Евгения Евтушенко это доказывают.

…Звучит Тринадцатая симфония Шостаковича на стихи Евгения Евтушенко. Гений выбрал себе в соавторы именно этого поэта!

Красный диван… «Красное» место… Эпитет в данном случае — не от цвета, а от духовной значимости, от красоты («красное» — это значит в русском языке и самое красивое, самое главное: «красно солнышко», «красный угол» в избе, «красна девица»…). Так вот, на этом главном месте мы с женой видели совсем недавно и Аркадия Вайнера с Соней. А вскоре после того, в Нью-Йорке, мы обнимали Георгия Вайнера, оставшегося, естественно, прекрасным писателем, но ставшим к тому же и прекрасным редактором газеты «Новое русское слово».

Братья Вайнеры… Мысленно — а то и вслух! — не соглашаюсь, когда их называют «детективщиками». Романы «Визит к Минотавру», «Эра милосердия», «Лекарство против страха», «Петля и камень в зеленой траве», «Евангелие от палача», фильм «Место встречи изменить нельзя» — это не детективы, а глубоко психологические произведения с напряженным сюжетом. Когда говорю о братьях Вайнерах, сразу же вспоминаю праздничные дни своей жизни (они искусные мастера застолий!). Но вспоминаю и дни горестные… Потому что именно в те дни они оказывались рядом: проповедовать, призывать «эру милосердия» — это замечательно, но еще замечательней утверждать ее собственными поступками. Что же касается Сони Дарьяловой, жены Аркадия, то она (не упущу случая повторить!) — выдающийся целитель: лечила мою маму, а мне психологически спасла жизнь.

Мамы, отцы… Отношение к родителям — это пробный камень всех человеческих достоинств. Аркадий и Георгий были Сыновьями с заглавной буквы! Я это видел и не могу об этом писать без трепетного уважения…

Во всем удивительно неординарны эти братья: водят ли они машину, «ведут» ли хлебосольно и остроумно праздничный стол… Вот и я, хоть жизнь, на мой взгляд, определяется не длиною, а качеством, мысленно провозглашаю тост за долгую их дорогу. И за очень счастливую…

Среди самых желанных гостей в нашей квартире, на «красном диване», были Павел Хомский и его жена Наталья Киндинова. Он — главный режиссер Московского академического театра имени Моссовета, а она — актриса Московского ТЮЗа. Он ставил мои пьесы (к примеру, «Мой брат играет на кларнете» с открытой им и великолепной Лией Ахеджаковой в главной роли), а Наташа играла в моих спектаклях. Семейственности не было… Но именно с понятием «семья» ассоциировались мои и Танины отношения с Хомскими-Киндиновыми. И еще с праздниками (об этом я уж писал): премьеры, цветы, победы на театральных конкурсах и фестивалях.

Благодарю, Наташа и Паша, за спектакли, что всегда выглядели премьерами. Хоть праздник тот не «всегда со мной»…

Когда-то, в дни, кажущиеся уже незапамятными, я предварил своим предисловием первый сборник рассказов и повестей Андрея Яхонтова — писателя в то время начинающего, но и многообещающего. К радости, все обещания его литературного дара были исполнены… Сколько я понаписал предисловий и послесловий к «первым книгам»! И отнюдь не хочу, чтобы авторы их об этом помнили. Но Андрей Яхонтов помнит. И на его «памятливость» я отвечаю своей.

«И эту дуру я любил…» — пьеса Андрея Яхонтова со столь экстравагантным названием блестяще поставлена в Московском театре имени Гоголя. Не случайно, думаю, именно в этом театре: Николай Васильевич «припечатывал» дураков как никто!

Спектакль по пьесе Андрея, можно сказать, триумфально пропутешествовал и по сценам Израиля. А кроме того, здесь, как и в Москве, с большим интересом отнеслись к новой — я бы сказал, оригинальнейшей! — книге Андрея Яхонтова «Учебник для дураков». Не много ли дураков? Но великая и гуманнейшая русская литература никогда дураков вниманием не обделяла: одни писатели их презирают, другие им сочувствуют, а в сказках нередко оказывается, что Иван-дурак вовсе никакой не дурак, а самый что ни на есть умный и благородный. Пристальное отношение к «дуракам» вообще традиционно (вспомним фильм Стенли Крамера «Корабль дураков», роман Григория Кановича «Слезы и молитвы дураков»).

Так или иначе на нашем с Татьяной «красном месте» мы имели счастье (не приятность, а счастье!) не раз видеть Андрюшу, с ним разговаривать. И вспоминать, вспоминать…

«Первого марта, вечером, ни о чем не подозревая, мы сидели с писателем Анатолием Алексиным в Тель-Авиве за ресторанным столиком. Алексин рассказывал анекдоты, я смеялся. И Алексин вдруг сказал: «Вам смешно, Петя. Но стены смеха на свете нет. А Стена плача пролегла от Иерусалима по всей земле». Так завершил свое эссе «Последнее интервью», посвященное Владу Листьеву, его друг Петр Спектор — в то время главный редактор московского журнала «Обозреватель», а ныне первый заместитель главного редактора столь популярного в России, да и за ее рубежами, «Московского комсомольца».

«Московский комсомолец»… Там публиковались полвека назад мои литературные опыты, а несколько месяцев назад были напечатаны мой новый рассказ и моя беседа с интервьюером. Ну, а 1 марта 1995 года, в день убийства Влада Листьева, Петр Спектор, одареннейший журналист и редактор, был гостем Израиля. И мы с ним действительно смеялись, шутили, ничего страшного не предвидя. Кто вообще способен предвидеть хитросплетения судеб?

…Дочь наша Алена училась вместе с Владом на факультете журналистики Московского университета. Не раз уж, в связи с трагическим событием, вспоминаю об этом. Влад был на два курса старше, но у них сложились очень добрые отношения. Они даже вместе ездили «на картошку»…

Наш дом открыт для хороших людей!

А тем паче — для семьи Дементьевых! Снова о ней… Недавние встречи опять вернули меня в юность и в «Юность». Глава о журнале уже поведала, сколь щедро одарен Андрей не только поэтическим талантом, но и талантом быть Человеком, быть Другом. «Я живу открыто, как мишень на поле…» Так и живет. Не дай Господь, чтоб в «мишень» эту угодила пуля зависти, сведения счетов. Пусть в ту «мишень» попадут слова и чувства верности и добра. Андрей подарил нам только что изданный в Москве однотомник «Аварийное время любви». Три стихотворения посвящены мне. Не буду скрывать: польщен…

До сих пор я в этой главе повествовал о встречах на «красном месте» с теми, что гостями приезжали на Обетованную землю с земли московской. Перейду к рассказу о гражданах Святой земли, общение с которыми для нас свято.

Начну с того, кто первым открыл для нас с Таней эту самую Обетованную землю. То был Эфраим Баух, которого мы именуем менее торжественно и с благодарной нежностью: Ефрем.

Недавно, как я уже писал, Ефрема Бауха представители всех разноязычных писательских «коллективов» — на второй срок и единогласно! — избрали председателем Федерации Союзов писателей государства Израиль. Я горжусь этим не только потому, что истинный мастер русской литературы избран на этот, что уж и говорить, весьма почетный пост, но и потому, что избран заслуженно. Ни один (ни один!) из известных мне литераторов не проник так глубинно в суть культуры, религии и истории этой земли, никто так блестяще не владеет ивритом, как языком разговорным и литературным одновременно. Только обладая всеми этими знаниями и, конечно, самобытнейшим писательским даром, можно было создать романы, составляющие семилогию, благодаря которой, я убежден, поколения будут приобщаться к судьбе израильского народа. Будут восхищаться этим народом, сострадать ему и осознавать великую его правоту.

С того часа, когда мы с женой, по приглашению министерства иностранных дел, в июне 1993 года, впервые приземлились в аэропорту имени Бен-Гуриона, Ефрем Баух начал влюблять нас в Израиль. Как влюблял (и влюбил в него!), знаю, многих и многих, коих опекал так же, как нас.

Без помпезности и восклицаний Ефрем помогает своим коллегам. Он творит это добро изо дня в день и буквально из часа в час…

Идешь… А солнышко печет.

Все вдоль ограды, мимо дома…

А в жилах медленно течет

Кровь униженья и погрома.

Чтобы так воссоздать страдания, как их воссоздал в своих романах, да и стихах Ефрем Баух, надо было — ничего не попишешь! — те страдания испытать самому. Разумеется, можно себе их представить, вообразить… Но, погружаясь в книги Бауха, непрестанно чувствуешь: нет, испытал. Испытал сам!

Александр Межиров, прочитавший романы Бауха, сказал мне в Нью-Йорке: «Теперь я знаю еврейский народ, как не знал его раньше… Романы Ефрема Бауха и его стихи — это литература!» Слово «литература» Межиров произнес медленно, с расстановкой, делая ударение на каждом слоге.

Эфраим Баух неразрывно соединил в себе замечательного писателя с замечательным человеком. Не столь уж банальное сочетание…

Есть писатели, которые неодолимо верны не «теме», конечно, а одной (подчас глобального значения!) сфере жизни. Такой «сферой» стала для Григория Кановича судьба еврейского народа. Иные литераторы (подчеркиваю: иные!), жившие или живущие в бывшем Советском Союзе, создают сейчас «еврейские повести», «еврейские рассказы», будто бы проявляя бесстрашие. Иногда это выглядит конъюнктурой: вроде «запретная зона». Но — «запретная» в прошлом, а ныне та запретность — кажущаяся. И смелость взяться за еврейский сюжет тоже призрачная. Хотя литературные достоинства таких книг бывают отнюдь не призрачными! Словно бы время написания не имеет значения. Но, вновь вернувшись к Твардовскому, скажу: «все же, все же, все же…» Те тоталитарно-шовинистические (хоть и неписаные!) правила и законы, в железном кольце которых творил Григорий Канович, превращали его литературный труд в геройство. «Свечи на ветру», «Козленок за два гроша», «Еврейская ромашка», «Слезы и молитвы дураков»… Я бы не назвал это еврейской литературой, ибо она общечеловечна. Шолом-Алейхем писал о близких ему местечках, Фолкнер — о своем городке, но книги их с одинаковым — и неугасающим! — интересом читают в России, и в Германии, и во Франции, и в Японии… Проза Григория Кановича не знает границ. Хотя, прочитав его романы и увидев его пьесы, многие люди, далекие от иудейских проблем, тоже воспримут их как свои собственные. Или, по крайней мере, как проблемы, которые не будут оставлять в покое их думы, их совесть. В последние годы сцены многих стран мира уверенно завоевала и драматургия Кановича… А прессу завоевала его публицистика.

Григорий Канович живет в Израиле. Но произведения его не имеют стиснутого пространством гражданства — они принадлежат всем, кто постигает жизнь, сообразуясь и с мудростью литературы.

…Звоню Григорию Кановичу в Кфар-Сабу, чтобы сказать, что потрясен его публицистическим словом о бесценности мира и взаимопонимания между людьми, прозвучавшим в радиопередаче Игоря Мушкатина. Канович осаживает мою пылкость: «Это чересчур, это слишком…» А я настаиваю на своем.

Вот передо мной два номера столь почитаемого московского журнала «Октябрь». Там — новый роман Кановича. Радуюсь, когда мои коллеги публикуются и в Москве!

И снова автограф на подаренной книге… «Татьяне Евсеевне — милой и вечно молодой и Анатолию Георгиевичу, под влиянием прозы которого я выросла и «сформировалась». С любовью и благодарностью! Дина Рубина». Диночка, родная, прости, что не удержался — и процитировал.

…Горжусь этими строками, потому что они принадлежат перу писательницы воистину прекрасной. Конечно, она сформировалась «под влиянием» своим собственным. И потому — именно потому! — не считает для себя унизительным приметить и запомнить еще чью-то роль в своей творческой дороге. «Писатель должен быть известным… Такая профессия!» — утверждал классик. Дина любима читателями!

Лев Толстой считал, что самое главное в литературе — это искусство воссоздания человеческих характеров, ибо только через характеры могут быть воссозданы Время, Эпоха. Манекены ничего воссоздать не в состоянии… Высшими художественными «достижениями» стали образы нарицательные. «Смотрите, живой Хлестаков!», «Это же настоящий Обломов!», «Она — просто копия Наташи Ростовой!» — говорим мы о реально существующих людях.

Читая книги Дины Рубиной, я встречаюсь с живыми людьми, которых, кажется, узнаю, если встречу на улице. С характерами, кои способны стать нарицательными.

Мой первый редактор Константин Паустовский, да и Маршак тоже, не уставали повторять, что писатель без индивидуального стиля, без своей (неповторимой!) интонации — это не писатель. Право, я могу по одному абзацу определить: это Дина Рубина или тот, кто ей подражает.

Один из знаменитых мастеров слова сказал, что «людей, лишенных чувства юмора, следует уничтожать при рождении», но добавил: «это невозможно, поскольку вся прекрасная половина человечества к юмору не тяготеет». Как же он заблуждался! Дина Рубина и юмором обладает своим. Я видел, как она в переполненных залах читала рассказы, главы из повестей и романов, а залы то сотрясались от хохота, то согревались доброжелательным смехом, то становились колючими от сарказма.

Нелегко пройти испытание толстыми по объему и масштабными по сути московскими журналами «Новый мир», «Юность», «Дружба народов» или в элитарном «Искусстве кино»… Все, что Дина Рубина создала в Советском Союзе, в России и здесь, прежде чем войти в книги, сперва обретало жизнь на страницах тех самых — столь почитаемых! — журналов.

Читаю интервью с Игорем Губерманом, которого Булат Окуджава назвал «автором, хорошо известным своими превосходными краткостишиями (гариками), своим уменьем посмеяться над окружающими нас несовершенствами и нелепостями», но умением и в прозе «выразить себя, излить душу». Вот уж кто доказал, что краткость не просто «сестра таланта», а его родная сестра. В четырех строках становятся неразрывными феерическая афористичность и глубокая мысль, лишенная глубокомыслия. Восторженность, как всякая чрезмерность, антиподна этому поэту и прозаику. Однако в высказываниях о Дине Рубиной — письменных и устных — он отклоняется от своей сдержанности: благодарность звучит благодарностью, а восхищение — восхищением. Даже Губерман оценивает ее «без шуток».

Последний роман Дины Рубиной называется «Вот идет Мессия…». В нем философская проникновенность неотъединима от юмора, сатиры. Языком разных жанров можно служить пророку, перекрывая дорогу самозванцам — псевдопророкам. Был бы этот язык ярко самобытен, как у Дины Рубиной…

Мне было лет двенадцать или тринадцать, но я уже сознавал, что оказался рядом с очень красивой женщиной (это я понял сразу!) и очень красивым мужчиной (это я сообразил позже!). Он был поэтом Перецем Маркишем, а она — его супругой Эстер. Так уж получилось, совпало, что по соседству с моим скромным домом расположился первый кооперативный писательский корпус — и учился я в школе вместе с детьми известностей. В одной из квартир того дома я и увидел чету красавцев. А после, через полвека…

В мае 1989 года Эстер Маркиш написала в предисловии к своей книге «Столь долгое возвращение»: «С того времени, как эта книжка вышла впервые — по-французски — прошло пятнадцать лет. Немало воды утекло с тех пор — мутной и кровавой, соленой и пресной — но никак не прозрачной и не сладкой. Многое изменилось в мире — и в Советском Союзе, откуда я уехала, и в Израиле, куда я вернулась. Но вряд ли человек или, если угодно, Человек стал за эти годы лучше, совестливей и добрей. Поэтому те страшные времена, которые я описала в этой книге, хоть и ушли в историю, но не окаменели, не омертвели…»

В страдальческой памяти переживших дьявольскую эпоху, когда многим, «служившим дьяволу», казалось, что они «служат пророку», — те времена не омертвеют никогда. Не забудем и мы, пережившие ужасы сталинизма уже в мальчишеском возрасте. Доказательство тому — пронзительно достоверный роман Давида Маркиша «Присказка». Как сын «врага народа» свидетельствую: каждая страница романа — это правда, воплощенная в слове. Кто-кто, а уж писатель, как я утомительно повторяю, обязан обладать «лица не общим выраженьем». У Давида Маркиша — особая ипостась: он — мастер исторического романа, главными действующими лицами которого почти непременно выступают соплеменники автора. «Шуты», «Полюшко-поле»… На многие языки переведены романы «Пес» и «Чисто поле»… Думаю, Перец Маркиш был бы горд тем, какое место занимает на литературном «полюшке-поле» его сын.

«Каневских на переправе не меняют» — так нью-йоркская газета «Новое русское слово» озаглавила свое интервью с Александром Каневским. Подобных личностей не меняют, хоть в советские времена нам внушали, что «незаменимых нет». Братья в самом деле незаменимы: Леонид — на театральной сцене, а Александр — в дефицитнейшем сатирико-юмористическом литературном жанре.

Леонид почти ежедневно — и заслуженно — принимает аплодисменты в свой адрес, а потому сейчас хочу обратить свои аплодисменты главным образом к Александру. Да и так сложилось, что я чаще общаюсь с Сашей.

Давно знал я его блестяще остроумные (острые и умные в равной степени!) повести, рассказы и фельетоны. Но здесь, в Израиле, прочитал и те Сашины произведения, коих раньше не знал. Удовольствие получил большое! Вроде он «подмечает» негативное, а то и драматично неприемлемое для людской жизни, вроде осуждает и обличает, а настроение преподносит оптимистичное. Смех сквозь слезы, сквозь жизнь…

Если вечный двигатель в науке еще не изобретен, то в жизни человеческой на Обетованной земле он существует: это Александр Каневский. Создал сатирический журнал «Балаган», а тот родил сына по имени «Балагаша». Но для энергии Александра этого было недостаточно. Ее вполне хватило и на создание в Тель-Авиве Международного центра юмора. Однако и это не исчерпало возможности той энергии: Александр Каневский стал организатором Международных фестивалей смеха, которые «просмеялись» по всему Израилю. Неуемен этот дар. А значит, еще посмеемся «над тем, что кажется смешно», и даже над тем, что кажется грустным… Я всегда рад встречам и телефонным разговорам с Александром Каневским: заряжаюсь оптимизмом.

Рассказывают, что во время одной из встреч со студентами Джон Кеннеди устроил нежданный экзамен: поинтересовался, кто в таком-то году (уж не помню в каком!) был президентом Франции, кто королевствовал в Великобритании, а кто царствовал в России… Студенты принялись напряженно тормошить свою память, но почти ничего точного извлечь из нее не смогли. Тогда Кеннеди спросил, кто в том же году и в тех же государствах олицетворял собою пиршество музыки, литературы, живописи. Чуть ли не все были «в курсе».

— Теперь вам ясно, какая разница между ними и нами, политиками? — так примерно сказал президент. Или даже воскликнул. Хотя и среди политиков есть, разумеется, личности выдающиеся.

Накануне визита Булата Окуджавы в Израиль было объявлено, что на Святую землю прибывает «Его Величество». Это не выглядело преувеличением: я тоже ощущал приезд Окуджавы не гастролями, а уникальным визитом. И не просто российского поэта, а именно — короля поэтов России. Полагаю, что истинное положение Окуджавы в русской культуре привела на Обетованной земле в соответствие с его неофициальным «званием» и Лариса Герштейн. Обычных королей можно без короны не опознать, а королей в науке, культуре, искусстве коронует талант, который утаить невозможно.

На концерте, в перерыве, мы с Таней встретились с Булатом и женой его Олей. Бурно возрадовались… Тоже простились до скорой встречи. И тоже оказалось, что навсегда.

Бывает и так, что большой художник приобщается не только к власти над мыслями и сердцами, а к власти самой что ни на есть буквальной. Однажды Булат Окуджава размечтался, как бы ему стали распахивать объятия начальственные кабинеты, если бы в них воцарились поэты и ближайшие его друзья. Среди них первой он назвал Беллу Ахмадулину. Женщину, красавицу, поэта.

Художник у власти, женщина-художник у власти… Случается, что это к добру. Однако не все — далеко не все! — со мной солидарны. И среди оппонентов — даже гений прошлого. Хрестоматийно известна фраза Людвига ван Бетховена, обращенная к Иоганну Вольфгангу Гёте: «Я думал, вы король поэтов, а вы, оказывается, поэт королей». Бетховен не мог быть не прав в музыке, но в воззрениях своих («пока не требует поэта к священной жертве Аполлон»!), как и все смертные, вполне мог ошибаться. Близость великого творца и мыслителя ко двору, его служебное премьерство в правительстве веймаровского — пусть маленького! — государства были на большую пользу той стране и ее гражданам. Фридрих Шиллер, к примеру, мог когда угодно и без малейшего спроса вторгаться в премьерский кабинет, как Булат мечтал входить в начальственные апартаменты Беллы. Ну, а литературный и философский гётевский гений, не признававший, как всякий гений, ограниченного пространства, принадлежал всей планете. Право же, коль осуждать мастеров культуры (не разобравшись и, так сказать, скопом!) за причастность к власти, надо немедля выразить недовольство не только поведением Гёте, но и Жуковского, а заодно и Грибоедова с Тютчевым (верноподданных царских послов!). В этом случае, безусловно, надо бы осудить Салтыкова-Щедрина за его губернаторство и Гончарова, который в литературе победно выдержал испытание временем, однако сочинял не только «Обломова», «Обрыв» и «Обыкновенную историю», но и цензорские демарши.

Много на белом свете муниципалитетов и мэрий. Но муниципалитет города городов другой мэрии не подобен. И служащим его надлежит быть служителями. Среди их голосов один голос может исполнять и исполняет исключительно сольную партию. То голос Ларисы Герштейн. Ныне стало принято совмещать профессии певца и поэта. Мало ли что может смешать, обесцветить и размыть «массовая культура»! В России, мне думается, для подобного «совмещения» были рождены Булат Окуджава, Владимир Высоцкий и Александр Галич. Может, еще несколько (всего несколько!) поэтов и бардов… Смеет ли войти в операционную не хирург и дерзнуть произвести операцию? Смеет ли не пилот взять в руки штурвал и попытаться посадить авиалайнер? Не могут, не смеют… А разве поэт — это не призвание, не профессия избранных? Да простится, что повторяюсь…

Лариса Герштейн соединяет мудрость и очарование поэзии с мудростью и очарованием музыки.

Если бы меня спросили, что позволило Ларисе Герштейн войти, по воле избирателей, в «главные структуры» (да простится заодно уж и казенный термин!) муниципалитета, я бы ответил: голос певицы. Голос этот воплощает в себе то, чего люди ждут от проповедника, проводника и от лидера: проникновения, понимания. Голос этот обнажает строгую доброту и сильный характер, способный не только провозглашать человечность, но и действенно ее утверждать.

Бог, как известно, предоставил людям свободу выбора. В этом высшая (небесная!) демократия… Город городов по собственному выбору дозволил художнику служить своей эстетической судьбе. И гражданской, человеческой тоже.

Песни Ларисы Герштейн конкретны, но и общечеловечны, как всякая подлинная культура. А житейская помощь людям, благодаря которой и искусству к ним проще пробиться, для Ларисы конкретна всегда: крыша над головой, возможность не разлучиться с профессией, сберечь или спасти здоровье, подарить людям свет не в конце тоннеля, а в самом начале бытия, в его юную пору. Нередко приходится не одну лишь сердечность, но и «власть употребить». В таком единении художника, озабоченного душой человеческой, и государственного деятеля, озабоченного повседневной людской судьбой, я вижу образ Ларисы Герштейн.

В Москве мы жили в одном доме, поднимались вверх и спускались вниз в одном лифте: я знал, что это чета «кукольников» с мировым именем — муж режиссер, а жена актриса. Он — Леонид Хаит, а она — Ася Левина… Обе наши семьи как бы готовились к взаимной откровенности и даже к братству. Это угадывалось в мимолетных взглядах и в том, как мы здоровались и желали друг другу добра. Но главное произнесено не было, точно чего-то ждали… Главное было произнесено в Тель-Авиве.

— Пора уж как следует познакомиться, — сказала Ася, встретив нас возле супермаркета.

И вдруг выяснилось, что мы всё друг о друге знали.

Мы с Таней видели в образцовском театре поставленные Леонидом Хаитом спектакли, а после — в Московском кукольном, где он сделался главным режиссером. Оказалось, что я помнил почти слово в слово хвалебные слова Василия Аксенова о спектакле Хаита, сотворенном в Харькове. (И там он тоже был главным режиссером, но ТЮЗа. Редкостного ТЮЗа!) Асино искусство долгие годы неотделимо от искусства мужа.

А еще я вспомнил, сколь хвалебными аттестациями награждал Леню Сергей Образцов. Леня же вспомнил о том, что намеревался (и даже мечтал!) создать представление по моей юмористической повести «Под чужим именем». Получилось, что в прежнем нашем общении каждый действовал как бы «под чужим именем», а на Святой земле мы, наконец, представились друг другу, назвав имена настоящие. И раскрыли чувства, кои давно тяготели друг к другу.

И вот мы опять живем на одной улице. Сколько на свете улиц! А поди ж ты… Неисповедимы пути Господни! В Москве мы обитали на улице Черняховского (полководца беспримерных сражений с фашизмом!). А тут, не так уж далеко от нас, улица Черниховского (прославленного еврейского писателя). Разница лишь в одной букве. Здесь мы живем на улице Рубинштейна (не композитора, не автора оперы «Демон», и не брата его — легендарного директора Московской консерватории, и не пианиста-виртуоза, но все же — на улице Рубинштейна!). Все перемешалось и словно бы непересекаемое пересеклось. Неисповедимы пути…

Когда-то папа, не знавший и слова ни на идиш, ни на иврите, почему-то привел меня в еврейский театр. И там, в одном спектакле с Вениамином Зускиным, играла совсем юная актриса Этель Ковенская. А потом я встретил ее на сцене Театра имени Моссовета в «Маскараде» — вместе с Мордвиновым (он был Арбениным, а она — Ниной), затем с Мордвиновым же увидел ее в «Отелло» — он был венецианским мавром, а она Дездемоной. Теперь и Этель живет по соседству. Нас — не на сцене, а в жизни — познакомили и сдружили Хаиты.

О брате Аркадия Райкина — искуснейшем отоларингологе, благодетеле оперных певцов — с восторгом отзывались в семье Собиновых-Кассилей. Ныне и Ральф — в одном из соседних домов… Там же, в святом для меня доме Собиновых-Кассилей, я слышал о виртуозе-скрипаче Александре Поволоцком (одном из лучших скрипачей оркестра Большого театра). Он и тут — одна из самых завораживающих скрипок. И тоже сосед…

А самое дорогое для нас место в общении с Хаитами принадлежит их искусству. Великолепным спектаклям… Их театру «Люди и куклы». Если люди все же не куклы, перед таким искусством на Обетованной земле должен открыться обетованный путь…

Не так уж много на свете людей, для коих культура — в изначальном и главном смысле — это кислород, необходимый ежеминутно. Бенцион Томер без духовного кислорода жизни себе не мыслит. Однако в нашей семье, как мне поначалу казалось, его в первую очередь увлекали не мои способности собеседника (если таковые вообще есть!), а борщи, готовить которые моя жена превеликая мастерица. Это плюс к ее другим мастерствам.

Есть люди, которые все делают талантливо и как бы все дегустируют с позиций искусства. Бенцион Томер именно так общался с борщами.

Но все же не только кулинарное творчество было в центре тех наших взаимоотношений. Я тогда уже прочитал его пьесу и прозу, безукоризненно переведенную на русский язык прежде всего Валентином Тублиным. И сразу понял: такой прозаик, драматург и мыслитель, как Бенцион, может сделать честь любой литературе мира.

После обеда рекомендуется испытывать легкое ощущение недоедания. Это благой признак, а переедание — признак скверный. Беседа тоже имеет цену в том случае, если не ощущаешь «переговоренности», а наоборот: слушал и говорил бы еще и еще! Главным образом — слушал… Такая неутоленность — свидетельство нравственного удовольствия, которое, сколько бы ни испытывал, всегда хочется испытать вновь и вновь.

Подобными были и наши беседы. Образованности Бенциона следует соответствовать. В одной из моих повестей персонаж-мужчина сетует на то, что женский ум иногда (подчеркиваю: иногда!) бывает настырным: уж коль она умна, извольте не забывать об этом ни на секунду. Такое случается порой и с образованным человеком: он давит на вас своим интеллектом, мощью которого вы как бы обязаны непрерывно (хотя бы про себя!) восхищаться. Интеллект Бенциона Томера естественен, а потому не обременителен для собеседников — напротив, Томер с интеллигентной ненавязчивостью дарит вам встречи с умом и познанием. Хотя порою, сознаюсь, мне — чтоб соответствовать! — хотелось сбегать за энциклопедическим словарем. Иногда я пытался «пришибить» его малоизвестными цитатами, но оказывалось, что он их знал. Не случайно, совсем не случайно Бенцион в столь неразрывных дружеских отношениях с Ефремом Бау-хом. Двум интеллектуалам есть о чем поговорить.

Даже столь закованный в политическую ортодоксальность любитель «литературы» ужасов и призраков — прежде всего «призрака коммунизма» — каковым являлся Маркс, однажды сознался, что, по его разумению, «Три мушкетера» и «Граф Монте-Кристо» переживут все книги мира. Наша дочь Алена читала те книги более сорока раз (не только читала, но и подсчитала!).

Роман Иосифа Шагала «КГБ в смокинге» — это как бы продолжение литературной традиции Дюма-отца. И весьма достойное продолжение! Роман о политике? А разве внешне не о политике романы Дюма: Наполеон, король, королева, кардинал Ришелье… Однако на самом деле политика та — лишь повод для создания характеров, таких, что пленяют нас и многие поколения отвагой, верностью — всем тем, что именуется рыцарством, мушкетерством, и таких, что побуждают нас самих, хотя бы мысленно, порой схватиться за шпагу.

Я не сравниваю французского романиста с русским писателем, творящим в Израиле. Но как только прочел «КГБ в смокинге» и как только запоем прочла все четыре тома моя взыскательная жена, так сразу возрадовался уверенности: роман будут запоем читать и все другие. Кстати, в Москве он уже объявлен бестселлером. Произведение это — о событиях, связанных с определенным режимом, но оно теми событиями не зажато в тиски. Напротив, идеалы непримиримого противостояния смелости и благородной находчивости коварству и политической бесцеремонности, характеры, которые узнаваемы сейчас и будут узнаваемы завтра, делают роман не зависящим от эпох и режимов.

Иногда о книжке говорят: «Хорошая, но скучная». Как может быть хорошей книга, которую невозможно читать, сквозь которую продираешься будто через тягостное испытание? Как не вспомнить Вольтера: «Хороши все жанры, кроме скучного». А тут — увлекательнейшее чтение. Не оторвешься!

Данный текст является ознакомительным фрагментом.