VI

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

VI

Отмеченное Чоховым и непонятное ему оживленное движение войск с востока на запад по германским дорогам со стороны казалось чем-то похожим на внезапный завершающий всплеск небольшой волны спустя некоторое время после удара большого вала. На самом деле оно имело свой смысл.

Дело в том, что 1 июля 1945 года английские и американские войска, стоявшие по западному берегу Эльбы и Мульды, начали, во исполнение одного из тайных решений трех держав в Ялте, отход к западным границам провинций Мекленбург, Саксонии-Ангальт и Тюрингии; советские же войска начали занимать освобождаемую союзниками территорию.

Впереди катили передовые отряды на машинах. Солдаты были отлично настроены: приятно двигаться вперед после двух месяцев непривычной стоянки на одном месте. К тому же движение на запад без боев, без риска быть убитым на любом повороте дороги доставляло им вполне понятное удовольствие — это чем-то походило на экскурсию по незнакомой и потому интересной земле. Солдаты ехали да похваливали дипломатию, позволяющую занимать города без боя.

Но как только передовые отряды перешли отмененную ныне демаркационную линию, переправившись через водную преграду, солдаты обратили внимание на то, что городишки и селения выглядят пустынными, как бы покинутыми, хотя население, несомненно, никуда не уходило: грядки огородов были усыпаны уже созревшими овощами; сады — полны созревающих плодов; во дворах лежали лопаты, тяпки и другой инструмент, и его вид говорил о том, что им пользовались вот только что, буквально полчаса тому назад; во дворах гуляли куры, гуси и утки. Но людей не было. Нигде не было видно ни души.

Солдаты удивились этому. Они отвыкли от страха перед ними со стороны местного населения — страха, который существовал и в первое время имел основания. В той части Германии, где солдаты стояли раньше, в отношениях между ними и немцами наметился серьезный и знаменательный поворот. И дело тут было не только в директивах и приказах Советского командования и Советской Администрации. Дело было в живом общении с населением, ибо хотя такое общение запрещалось, во всяком случае не поощрялось, но оно существовало. Элементарное чувство справедливости заставило солдат понять, что нельзя отнести вину за страшные злодеяния на счет всех этих мужчин, женщин и детей, составляющих народ Германии. Что касается немцев, то они почти сразу поняли, что наша армия с гражданами не воюет, напротив, готова отнестись к ним дружественно, причем нередко склонна даже к мягкости, не всегда ими заслуженной.

Поэтому вполне понятно, что солдаты, очутившись на территории, занятой прежде американскими и британскими союзниками, удивились боязливости и запуганности местного населения. Но задумываться об этом не было ни времени, ни пока что и охоты. Солдаты, обвеваемые свежим ветерком, сидели на грузовых машинах, покуривая и беседуя скорее односложно, чем многоречиво, и втайне удивляясь, что они, столь мирно и благодушно настроенные теперь, казались здешним немцам такими грозными и непримиримыми.

Передовые отряды нередко обгоняли во время своего марша уходящие на запад американские и английские части. При этом воины союзных держав обменивались дружелюбными приветствиями и любопытными взглядами. Правда, солдаты уже не выказывали в отношении друг друга такого восторга, какой проявлялся на первых порах после победы. Они вели себя гораздо сдержаннее, напоминая мужиков, временно сбежавшихся для тушения пожара, а потом, после того как пожар потушен, — вернувшихся каждый в свою избу, на свое поле, к своим домашним делам.

Передовые отряды достигали предназначенных им пунктов, и на дорогах Средней Германии снова все стихло на несколько дней, после чего дороги опять заполнились войсками. Это пошли советские дивизии.

Шли они привычным походным порядком, как на войне. И хотя никаких боевых действий на ближайшие сто лет не предвиделось, части двигались по всем правилам устава — с головными походными заставами и боевыми охранениями. Мотоциклисты и верховые носились вдоль колонн. Что касается разведчиков, то они, несмотря на отсутствие неприятеля, имитировали необычайную бдительность и шли не в боевых порядках, а в стороне, не по широкому и гладкому асфальту, а соседствующими с ним тропками, которые, впрочем, были высушены солнцем не хуже асфальта. Когда же большая дорога проходила лесом, разведчики углублялись в лес, и тогда они смыкались, замедляя шаг, и прислушивались к негромкому шуршанию листьев с таким видом, словно ожидали каждое мгновенье появления врага.

Многие из разведчиков были одеты, по старой памяти, в маскировочные халаты.

Одно из разведывательных подразделений устроило привал в редкой рощице у дороги.

Разведчики развели костер и стали готовить себе ужин. Вскоре возле них остановилась машина — этакая маленькая зеленая быстрая ящерица, полутягач, полулегковая. Из нее вышли трое. Они встали возле своей машины и почему-то довольно долго и пристально, с таким видом, словно хотели о чем-то спросить, но не решались, стали смотреть на костер и на неспешно двигавшихся вокруг него или лежавших вповалку разведчиков.

Разведчики обратили на это внимание одного из своих офицеров, и тот, застегнувшись на все пуговицы, пошел к машине, чтобы осведомиться о причине такого любопытства. Подойдя к этим людям, он прежде всего, по известной армейской привычке, бросил быстрый взгляд на погоны, а уже потом на лица. Один из троих оказался подполковником, второй — старшиной, а третий — по-видимому, шофер — просто рядовым. Подполковник всмотрелся в лицо подошедшего капитана и сказал:

— Так я и знал, что встречу знакомых! Белоусов, кажется?

— Товарищ Лубенцов! — обрадовался и капитан, узнав известного в армии разведчика. Все офицеры разведки, как правило, знали друг друга.

Белоусов слышал, что дивизия Лубенцова расформирована, и спросил:

— Куда же вас назначают?

— Уже назначили, — сказал Лубенцов, помрачнев на мгновение. Комендантом назначили. — Он окинул взглядом разведчиков в зеленых маскхалатах и грустно проговорил: — Прощай, разведка! — Он отказался от приглашения подсесть к костру и, шутливо толкая Белоусова туда, где весело горел огонь и кипели котелки с чаем, сказал: — Идите, идите… Я на вас только немного посмотрю и поеду.

Несколько смущенный этим странным желанием, Белоусов нерешительно простился и вернулся к своей роте. Что касается Лубенцова, то он действительно постоял еще минут пять, глядя пристально и печально на костер и людей вокруг костра, и наконец, махнув рукой, уселся в машину.

Машина тронулась и тут же свернула на другую дорогу — тихую, пустынную, на которой совсем не было войск. Мимо пробегали немецкие селения, на фоне чистого неба высились башни лютеранских церквей. Кончался огромный летний день, переполненный множеством впечатлений и событий. Этот поворот с дороги, заполненной советскими войсками, на пустынную дорогу показался Лубенцову чем-то символическим. Он оглянулся на сидевшего сзади старшину Воронина. Он ожидал увидеть и на лице старшины выражение мечтательного прощания с прошлым. Но Воронин и не думал жалеть о прошлом. С фатализмом, свойственным солдату, он воспринял перемену в своей жизни и даже был доволен тем, что ему предстоят новые впечатления и что будущая жизнь будет непохожа на все, что было прежде. Поэтому зрелище зеленых маскхалатов у костра вовсе не задело его воображения, и он, заметив устремленный на него взгляд гвардии майора — то бишь подполковника (он никак не мог привыкнуть к новому званию Лубенцова), — сказал:

— Время-то раннее, а они уже спят…

«Они» значило — немцы. Действительно, проносящиеся мимо деревни были безлюдны, даже собаки не лаяли.

Отвлеченный словами Воронина от своих прежних мыслей, Лубенцов тоже удивился молчанию, царившему в немецких селах. Немцы, видимо, замерли в ожидании неких серьезных и, быть может, горестных перемен, которые, возможно, наступят в связи с уходом из этих мест англосаксов и приходом русских войск и советских порядков.

Лубенцов напряженно вглядывался в темные очертания когтистых крыш, под которыми притаилась чужая, непонятная жизнь, в эту жизнь ему, Лубенцову, предстояло теперь ввязаться.

Как и что он будет делать, он не знал. Все, что было сказано в Карлсхорсте на инструктивном совещании, ограничивалось общими словами. Да и слов этих было, собственно говоря, три — три «де» — демократизация, денацификация, демилитаризация. Впрочем, до своего назначения Лубенцов и сам, вероятно, мог бы довольно складно объяснить всем желающим слушать такого рода объяснения, что нужно делать в Германии. Он тоже произносил бы эти три слова, присовокупив, пожалуй, еще одно «де» — демонтаж. Он тоже сказал бы то, что позавчера им сказал генерал, — может быть, не так красноречиво и самоуверенно.

Однако уже вчера, побывав в городе Галле, а затем — в окружной комендатуре, в городе Альтштадте, и подробно поговорив с двумя офицерами Администрации, он стал догадываться, что дело гораздо сложнее, чем ему казалось раньше.

Эти два офицера, подполковники Леонов и Горбенко, люди умные и, как у нас выражаются, хорошо информированные, охотно ввели Лубенцова в обширный круг вопросов, которые ему придется так или иначе решать.

Перед работниками Советской Военной Администрации простиралась большая страна, побежденная в жестокой войне, разочарованная в прошлом и не верящая в будущее. В этой стране были нарушены торговля и кредит, города превращены в руины, транспорт и связь низведены до уровня начала века. В этой стране была исковеркана мораль; драгоценный опыт революционного движения был предан забвению, поруган и осмеян; этические нормы человеческого поведения были чудовищно извращены. Все это следовало восстановить либо в корне переделать, все это надо было спасти. А главное — понять во всей сложности.

По правде говоря, Лубенцова пробирала дрожь от подобных мыслей, и он старался не углубляться в них, употребляя для этой цели древний человеческий способ, а именно — часто произносил вполголоса слова: «Ладно, там видно будет».

Лубенцов ночевал в Альтштадте у своих новых друзей. Леонов и Горбенко прибыли сюда несколькими днями раньше и поселились в одном из особняков тихого, утонувшего в зелени квартала. Дом принадлежал архитектору Ауэру — маленькому человеку с гривой седых волос на большой, не по росту, голове. Обрадовавшись тому, что Лубенцов понимает немецкий язык, и заметив во время разговора, что молодой русский подполковник любознателен, архитектор стал показывать ему альбомы по немецкому зодчеству и объяснять смысл и ход развития готического стиля. Затем между прочим выяснилось, что доктор Ауэр не только архитектор, но и довольно крупный капиталист, владелец большой фирмы по производству строительных материалов.

Лубенцов листал альбомы, и ему было странно сознавать, что он сидит рядом со своим заклятым классовым врагом, «буржуем». Этот «буржуй» умен и дружественно расположен к русским, о чем сообщил Лубенцову спокойно и без всякого заискивания. Он не был ни капельки похож на карикатурного толстого господина с крючковатым носом и загребущими пальцами в кольцах. На крепкой короткопалой руке господина Ауэра было одно-единственное, и то обручальное, кольцо. И говорил он не о прибавочной стоимости и не об угнетении пролетариата, а о стрельчатых сводах и цветных витражах, причем говорил с непритворным вдохновением, так что казалось, что одно лишь прекрасное искусство «высокой готики» занимает его на этом свете.

Позже он, правда, заговорил и о политике, но при этом придал своему лицу рассеянно-усталое выражение.

— Умные немцы, — сказал Ауэр, — а такие все-таки есть, — добавил он, бледно улыбнувшись, — несомненно, будут оказывать советским властям самое полное содействие во всех мероприятиях по денацификации и демилитаризации Германии. Полезно для обеих сторон, чтобы советские власти считались при этом с местными традициями и местным укладом жизни.

Он говорил медленно, чтобы русские его лучше поняли. Советские офицеры ему нравились, они были любознательны и вежливы; когда он говорил, у них — у всех троих — между бровями появлялись напряженные морщинки. Он думал о том, что, когда варвары приходят к цивилизованным народам даже в качестве завоевателей, надо и можно их воспитывать, приобщать их к более высокому уровню мышления — они очень восприимчивы, как это не раз подтверждалось в ходе мировой истории.

Лубенцов находил слова архитектора разумными, не подозревая, о чем в это время думает доктор Ауэр. Разумеется, Лубенцов заметил, что, упомянув о денацификации и демилитаризации Германии, Ауэр опустил «демократизацию». Лубенцов понял и то, что тонкое выражение «местный уклад жизни» является, вероятно, псевдонимом грубого выражения «капитализм». Но не это насторожило Лубенцова. Насторожило его то, что Ауэр говорил о политике с нарочитой небрежностью, как о чем-то третьестепенном, маловажном, не то что об искусстве, о котором он выражался с восторженным косноязычием влюбленного. Неискренность небрежного тона при разговоре о явлениях жизни поставила под сомнение искренность восторгов по поводу искусства. Может быть, поэтому Лубенцов испытал неясное ощущение, что его симпатичный собеседник в чем-то обманывает его, заметает следы.

Между тем Ауэр, по-видимому заметив тень, пробежавшую по лицу Лубенцова, переменил тему и снова заговорил об архитектуре.

— Вот это Страсбургский собор, — сказал он, перевернув страницу в альбоме. — Обратите внимание на величие и в то же время изящество огромного сооружения. Оно строилось около двух веков. Его задумали люди, которые прекрасно знали, что не доживут до конца постройки. Ведь строили тогда без портальных кранов, без экскаваторов, все руками, руками… Но это для них было неважно, они были бескорыстны и влюблены в свое дело… Завидовали ли они будущим поколениям, которым суждено было узреть прекрасное создание в завершенном виде? Неизвестно. — Он помолчал, словно взвешивая этот вопрос, затем поднял глаза на Лубенцова и проговорил с той же бледной улыбкой: — Поскольку вы, вероятно, пробудете у нас долго, хотим мы этого или нет, — вам будет полезно глубже понять дух немецкой архитектуры.

С этими словами, несмотря на сквозивший в них оттенок снисходительности, Лубенцов согласился безоговорочно. «Буржуй» был прав. Немецкую архитектуру ему, Лубенцову, следует изучить. И не только архитектуру, но и историю, и местные традиции, о которых говорил Ауэр, и психологию местных буржуев и, разумеется, рабочих. Доктор Ауэр даже не подозревал, как глубоко западали в душу начинающего коменданта его слова.

Теперь, сидя в машине и вспоминая разговор с Ауэром, Лубенцов упрямо сжимал зубы и твердил про себя: «Все изучим, все поймем»

Понемногу очертания местности менялись. Если вначале дорога шла по равнине, то уже спустя полтора-два часа равнина начала собираться складками. Чем дальше, тем эти складки становились выше и гуще. Они шли террасами в три-четыре яруса. Нижний ярус был весь в светло-зеленых свекольных и сизых капустных полях, часто окаймленных рядами деревьев; за ними начинался следующий, более высокий ярус — обширный холм, поросший спелой рожью; третий ярус иногда был покрыт вишневыми садами, низкорослыми и густыми, или желтыми цветками рапса, а совсем сзади, на самом высоком ярусе, темнели хвойные леса.

Наконец слева на горизонте показались уже настоящие горы. По мере того как дорога подымалась — хотя и незаметно, но неуклонно — все выше и выше, все кругом становилось разнообразнее, ландшафт — все роскошнее, зелень — все буйнее. Вдоль дороги иногда мелькали большие поля белого и красного мака, розового клевера и желтой горчицы. Деревья, посаженные по обе стороны дороги — груши, черешни, развесистые липы или серебристые тополя, — придавали дороге особую прелесть.

Отвлекшись на некоторое время от своих забот и тревог, Лубенцов ощутил давно забытое чувство слияния с окружающей природой; эта тишина и покой, царящие вокруг, напомнили ему детство в дальневосточной тайге, где он бродил со своим отцом-охотником, ночевал на дальних заимках, целыми днями не произносил ни слова, потому что отец был молчалив, да и не хотелось говорить, а хотелось только слушать заплетающийся говор таежных речек, треск сучьев и птичий крик.

У него так хорошо стало на душе, что он даже удивился своему настроению сладкой расслабленности. Это, может быть, было следствием того, что он влюблен. Может быть, в связи с этим он стал обращать внимание на красоты природы. Несомненно, что Таня имела к этому отношение. В последнее время он вообще заметил, что думает и чувствует за двоих. И добродушно смеялся над собой, что смотрит на все и видит все вокруг двумя парами глаз — своими и ее.

Честно говоря, хорошему настроению Лубенцова содействовало и то обстоятельство, что он иногда вспоминал о своем новом звании. Это можно ему простить, учитывая, что он был кадровым военным, а между кадровыми военными известно, что майор — это почти капитан, а подполковник — почти полковник.

Погруженный в сумбур своих мыслей и впечатлений, Лубенцов забыл о спутниках. Но тут послышался прозаический голос Воронина:

— Нам бы заночевать где-нибудь да поужинать.

Да, уже стемнело. И так как справа от дороги в этот момент появились темные строения, Лубенцов велел повернуть туда.