Зинаида
Зинаида
Перечисляя главных поклонников жены Николая Минского красивой Людмилы, я назвал в их числе знаменитого писателя-эрудита Дмитрия Мережковского. Пришло время назвать и громкое имя его жены, той, что была едва ли не самой блистательной женщиной серебряного века. Кстати, и упомянутый мной Николай Минский был влюблен некогда в эту странную, загадочную женщину и только потом, с боями уступил место в ее сердце другому петербургскому властителю умов, искусствоведу Акиму Волынскому. Оба эти топонимические псевдонима (Минский, Волынский) наведут самых догадливых из читателей на мысль о черте оседлости и подлинных польско-еврейских фамилиях этих двух почитателей жены Мережковского. И не зря наведут: Минский был по рождению Виленкиным (кто ж не знает, что Вильна была истинным восточно-европейским Иерусалимом), а Волынский — Флексером. Надо сказать, что национальная принадлежность двух блестящих петербургских интеллектуалов не смущала утонченную супругу Мережковского (как смутила бы антисемита Брюсова или, скажем, Александра Бенуа, в чьих жилах, кстати, было не так уж много капель славянской крови). Отец Зинаиды Гиппиус был выходцем из немецкой семьи, покинувшей Мекленбург ради Московии еще в XVI веке, а Зинаида не только сберегла, но и прославила в истории российской словесности немецкую фамилию предков. Теперь вы, наверно, осознали, что речь у нас пойдет о «зеленоглазой наяде» (как называл ее Александр Блок), о «декадентской мадонне» и «ботичеллиевской красавице», осветившей символистские сборища загадочной «улыбкой Джоконды»…
Вот как описывал ее внешность восторженный эстет серебряного века, хорошо ее знавший, редактор журнала «Аполлон» Сергей Маковский:
«Какой обольстительный подросток!» — думалось при первом на нее взгляде. Маленькая, гордо вздернутая головка, удлиненные серо-зеленые глаза, слегка прищуренные, яркий чувственно очерченный рот с поднятыми уголками и вся на редкость пропорциональная фигурка делали ее похожей на андрогина с холста Соддомы. Вдобавок густые, нежно вьющиеся бронзово-рыжеватые волосы она заплетала в длинную косу — в знак своей девичьей нетронутости (несмотря на десятилетний брак)… Подробность, стоющая многого! Только ей могло прийти в голову это нескромное щегольство супружеской жизни (сложившейся для нее так необычно).
Собственный ее муж Мережковский, который прожил с ней «52 года, ни на день не разлучаясь», назвал ее не больше и не меньше как «белой дьяволицей». Что же до нынешнего кумира западной левой интеллигенции Льва Троцкого, то он совсем не по-марксистски обозвал ее «сатанисткой»…
При этом все признавали, что речь идет о «самой умной женщине» тогдашнего Петербурга-Петрограда. У многих, впрочем, язык непроизвольно спотыкался на слове «женщина». Она ведь и сама бесконечно рассуждала о поединке женского и мужского в своем характере и даже в своей внешности. Знаменитый бакстовский портрет этого загадочного существа с неизбежностью заставлял задуматься о границах пола, да и многие из ее знакомцев писали о ее сходстве с прелестным подростком, о несравненной элегантности ее мужских костюмов.
Не без помощи столь многочисленных и откровенных (хотя и не до конца) подсказок Зинаиды Гиппиус всплывало из подвалов мифологической памяти читателя это странное и загадочное слово — андрогин. Так или иначе, разговора об андрогинности не избежать в очерке об этой едва ли не главной женщине символизма и серебряного века, но начать, видимо, следует с самого рожденья Зинаиды в городке Белеве Тульской губернии, где в то время служил ее отец Николай Гиппиус. Он был юрист и сделал славную карьеру, дослужившись в столице до обер-прокурора, но тут грудная слабость (бич века, туберкулез) погнал всю семью на юг: из гнилого Петербурга в ласковый украинский Нежин. Матушка Зины, рожденная Степанова, была тоже не из простых: отец ее служил полицмейстером Оренбурга. Маленькая Зина чуть не с четырех лет задавала взрослые вопросы, а в одиннадцать уже сочиняла стихи и вела переписку со взрослыми отцовскими друзьями, один из которых (почтенный старик-генерал) пророчил малышке литературное будущее. Ни тепло Украины, ни даже Крым не спасли отца от чахотки. Похоронив его, мать увезла семью к состоятельному брату в Тифлис. В 1888 году девятнадцатилетняя Зинаида приехала из Тифлиса в Боржом и там встретила путешествующего петербургского поэта-интеллектуала Дмитрия Мережковского, уже успевшего выпустить в столице первую книгу стихов. Встреча эта произвела на нее большое впечатление. На него тоже: он был поражен совпадением их мыслей, интересов и устремлений. Понятно, когда девушка так молода и хороша собой, не грех и несколько преувеличить ее одаренность. Впрочем, насколько нам известно, он до смерти нисколько не сожалел о столь поспешном выборе невесты. И все же нет оснований умиляться прочности этого столь долгого брака, устоявшего в бурном водовороте серебряного века, ибо это был, увы, не тот союз, о каком мы с вами могли бы мечтать и для себя и для своих детей…
Вряд ли можно предположить, что Зинаида влюбилась в него с первого взгляда. Однако после первого же их разговора решила, что она выйдет за него замуж. Имел ли при этом место тот или иной «расчет»? Возможно: тот самый расчет, что так органично сопровождает любую самую горячую симпатию и влюбленность. При надобности можете облагородить его любым эпитетом, сказав, к примеру, что имел место «благородный расчет» и профессиональный интерес. Зина уже много лет писала стихи, и вдруг на ее пути оказался настоящий, живой поэт, из самого что ни на есть Петербурга. Конечно, он показался ей существом из другого, зовущего, нездешнего мира. Выходя за него замуж, она тоже становилась существом этого мира.
Возможно, ей еще не хотелось броситься ему на шею, но он этого, кажется, и не требовал. Получив согласие на брак, он спокойно проводил ее на дачу и ушел в свою гостиницу. За это она испытала к нему еще более теплые чувство. Во всяком случае, ей захотелось подставить Мережковскому дружеское плечо, заслонить от врагов, возможно ему угрожавших. Захотелось, чтобы он оперся на ее крепкую руку… В старости, после смерти мужа, Зинаида показала молодой Тэффи на прогулке, какая у нее была сильная рука — та, на которую он всю жизнь опирался.
В оправдание этого прохладного замужества позволю себе высказать предположение, что даже в самых казалось бы романтически нерасчетливых браках может обнаружиться некий свой расчет и резон. Например, простейшее ощущение, что уже пора замуж. Подобное чувство могло родиться и у Зиночки: богатый тифлисский дядя помер, и матушке в одиночку было не поднять всех детей.
Согласитесь, что предбрачные расчеты и резоны бывают еще круче. Легко ли, например, взрослеющей дочери уживаться в одном доме с властной матерью, когда так хочется и свободы, и собственного дома?
Были, похоже, у юной Зинаиды и другие, не столь тривиальные причины стремиться к этому браку. Он становился для нее дверью в храм литературы…
Но даже в свете тогдашних богемных браков союз Зинаиды и Дмитрия выглядел не вполне обычно. Еще до венчания (которое имело место в 1889 году в экзотическом знойном Тифлисе) эрудит-жених и юная зеленоглазая невеста договорились о странноватых (хотя и не то чтоб в том серебряном веке неслыханных) условиях совместного проживания, иные из которых оказались, впрочем, малосущественными и были скоро забыты. Скажем, юная невеста пообещала вовсе не писать стихов, а заниматься исключительно прозой. Когда обнаружилось (и довольно скоро), что она может добиться успеха во всех без исключения жанрах — лихо сочиняет рассказы, романы, рецензии, эссе, — благоразумный молодожен Дмитрий, погрузившийся с головой в первый цикл своих исторических романов («Христос и Антихрист»), предоставил молодой супруге полную свободу творчества. А она, хоть и держалась до времени в тени своего знаменитого мужа, обнаружила поразительную творческую плодовитость. Более того, ее влияние на тогдашнюю русскую поэзию и ее усилия на общественно-культурном поприще оказались незаурядными. Достаточно напомнить, что именно Зинаида Гиппиус выводила в свет и Блока, и Мандельштама, и Есенина. И притом она была не только «влиятельной литературной дамой» (как скуповато признала Надежда Мандельштам) или знаменитой хозяйкой петербургского литературно-философского салона, но и видным общественным деятелем. А уж сама-то она (и за полвека до оценки вдовы Мандельштама), конечно, знала себе цену. Тот же Маковский вспоминал:
Сама себе З.Н. нравилась безусловно и этого не скрывала. Ее давила мысль о своей исключительности, избранности, о праве не подчиняться навыкам простых смертных… И одевалась она не так, как было в обычае писательских кругов, и не так, как одевались «в свете» — очень по-своему, с явным намерением быть замеченной.
Легко догадаться, что и любовные ее стихи были не совсем обычны:
И я такая добрая,
Влюблюсь — так присосусь.
Как ласковая кобра я,
Лаская, обовьюсь.
Пародируя эти нашумевшие строки, известный тогда поэт-пародист Александр Измайлов делал весьма непустячные наблюдения над характером и жизнью поэтессы:
Я свершений не терплю,
Я люблю — возможности.
Всех иглой своей колю
Без предосторожности.
Кстати сказать, многопишущий муж Зинаиды предоставлял ей неограниченную свободу в сфере внесемейных занятий и развлечений, всех этих упомянутых пародистом «возможностей». Более того, среди условий их брачного договора было и одно, весьма характерное для той среды и того таинственно мерцающего века: супруги условились, что их возвышенное любовное общение будет осуществляться лишь в сфере духовной и будет очищено от всякой «телесной грязи». То есть всеми этими глупостями, которым предаются в своих общих постелях люди попроще, они просто не станут заниматься.
О причинах такого решения (далеко не уникального в ту уникальную эпоху) мы можем только гадать. О психической и сексуальной ориентации знаменитого романиста Дмитрия Мережковского нам известно совсем мало. Значительно больше (хотя далеко не все) знаем мы об исканиях и терзаниях его славной супруги, красавицы и «дьяволицы», ибо Зинаиду терзала неодолимая жажда записывать не только все свои мысли (а она была человек мыслящий), но и малейшие движения души. Так возникли ее интереснейшие (ничуть не менее, а то и более интересные, чем прочая ее проза) записные книжки в клеенчатых обложках — черная, коричневая, синяя… И должен обрадовать не слишком многочисленных читателей Гиппиус: все эти записи были сбережены усилиями последнего ее секретаря Владимира Злобина, все они уцелели и даже не были, вопреки угрозам, стыдливо сожжены ею самой в минуты душевных кризисов.
Дневниковая «черная тетрадь», она же «Contes d’amour» (тетрадь любовных историй), — поразительный опыт самораскрытия, самокопания, рефлексии, попытка «отделить непонятную мерзость от хорошей части души», анализ «скрытых свойств» собственного Я. Молодая женщина беспощадна к себе, разоблачает свои властолюбие, самолюбие, бездушие, сладострастие, сообщает миру, что она дама циничная, извращенная, суетливая, ничтожная, «а главное, лживая, изолгалась, разыгрывая Мадонну, а сама Дьяволица». Цель этого бесконечного дневникового творчества, скорей всего, психотерапевтическая — «утоление боли в правде». Но удается ли ей всю правду высказать до конца? Например, правду об андрогине? Зинаида первая отмечает двойственность своей натуры: «В мыслях и желаниях больше мужчины, в моем теле я женщина. Но они так свиты, что я ничего не знаю». Этим «не знаю» и кончился весь самоанализ, но он был упорным, долгим.
Зинаида искала оправдания этой двойственности в устройстве мира: «Реальный человек никогда не бывает только мужчиной или только женщиной. Оба начала, мужское и женское, в нем соприсутствуют».
Два слова об этом столь модном в серебряном веке, но идущем из мифологической глуби веков понятии андрогинности, особом взаимодействии мужского и женского начал. Еще Платон писал об этом в шестой части «Пира», в которой наряду с представителями двух полов появляются представители третьего — андрогины. Это племя двуполых людей стало таким сильным, практически непобедимым, что боги встревожились, и Зевс всемогущий похлопотал о губительном разделенье полов. Адам, по мнению многих авторов, был андрогином.
Эта проблема занимала сознание литераторов романтической эпохи, однако о ней писали и чуть ли не все современные философы. Из русских литераторов об андрогинности рассуждали и Розанов, и Белый, и Ходасевич, и Гумилев, и Блок, и Лосев, и Кузмин. И конечно же, Бердяев, писавший, что новый человек «восстановит свой андрогинический образ и, наподобие Бога, искаженное распадом не мужское и не женское, а человеческое начало». На Западе этой проблеме уделили большое внимание Мерло-Понти, Барт, Деррида и другие философы.
Что касается наблюдений над Мережковским и Зинаидой, то этих замет больше всего найдешь у членов их «тройственной семьи», у их секретарей-сожителей. Последний из них, Владимир Злобин так писал о супругах: «…она очень женственна, он мужествен, но в плане творческом, метафизические роли перевернуты. Оплодотворяет она, вынашивает, рожает он. Она — семя, он — почва, из всех черноземов плодороднейший».
K этим тонким соображениям можно было бы прибавить и наблюдения над другими, отчасти уже отмеченными выше привычками и пристрастиями зеленоглазой Зинаиды. Стихи и статьи она подписывала мужскими псевдонимами, да и вообще любила в них говорить от лица мужчины. Имела повышенный интерес и неизменную симпатию к гомосексуалистам.
Вот не первая, хотя и не последняя, мольба из сокровенной «черной тетради»:
О если б совсем потерять эту возможность сладострастной грязи, которая, знаю, таится во мне и которую я даже не понимаю, ибо я ведь и при сладострастии, при всей чувственности — не хочу определенной формы любви, той, смешной, про которую знаю…
Комментируя эту дневниковую запись, Сергей Маковский приводит вполне убедительную, на его взгляд разгадку:
Отсюда неукротимая ее девственность и влечение не только к женщинам, но и к мужчинам с двоящимся полом. Сказано ею и это без обиняков: «Мне нравится тут обман возможности — как бы намек на двуполость: он кажется и женщиной, и мужчиной. Это мне ужасно близко.
Двуполой прелести, смешению полов посвящены и многие рассказы и стихи Зинаиды Гиппиус:
Ждал я и жду я зари моей ясной,
Неутомимо тебя полюбила я…
Встань же, мой месяц серебряно-красный,
Выйди двурогая, — Милый мой — Милая…
Творческое сотрудничество супругов Мережковских началось почти сразу после встречи и приезда в Петербург, в 1888 году. Дмитрий представил ее друзьям, литераторам и издателям. Одним из первых среди них был Николай Минский. О любовной истории Минского и горничной Мережковских Зинаида написала свой первый рассказ (который был вскоре напечатан). Потом она сама влюбила в себя Минского. Зинаида объясняла, что мужская влюбленность помогает ей легче любить себя саму. Однако этим единственным достижением и приходилось довольствоваться ее поклонникам. Вряд ли этого им было достаточно.
Вслед за Минским в ряду поклонников Зинаиды объявился другой пишущий интеллектуал, большой знаток искусства Аким Волынский. Второй роман был продолжительнее первого и тоже завершился скандалом. Надо сказать, что Волынскому вообще не слишком везло в любви. Он считал себя воспитателем яркой звезды серебряного века — балерины Иды Рубинштейн (известной нам благодаря портрету кисти Валентина Серова). Юная Ида с готовностью выслушивала советы эстета Волынского, даже ездила с ним за границу, но на все предложения о большей близости или браке отвечала решительным отказом.
Оскорбленный отказом Иды «пойти рядом по жизни» Аким Волынский-Флексер оставил нам и литературный портрет этой звезды, которую позднее эмигрантская пресса называла «божественной Идой». Волынский писал о «жестокой красоте, царственном великолепии и роскоши» молодой балерины и богачки, о новом эротическом образе женщины-вамп:
Высокая, неправдоподобно тонкая фигура, бесстрастное лицо — все в образе этой хрупкой, похожей на натянутую струну женщины было необычно, влекло обещанием упоительных контрастов, пугало леденящей отрешенностью.
Обещание, которое разглядел в молодой ученице Фокина влюбленный в нее эстет Волынский, сбылось только наполовину. Сбылось оно в Париже на гастролях театра Дягилева, в роли Клеопатры. Там, где другой балерине приходилось тратить столько сил на сложнейшие пируэты, «божественной Иде» удалось, по словам Фокина, обойтись «минимальными средствами». Она встала с носилок, «приняла позу», и покоренный зал обрушил на нее рукоплескания. Увы, бедному Волынскому-Флексеру от этого парижского триумфа перепало совсем немного. Зато в долгом (но тоже вполне платоническом) петербургском романе с юной Зинаидой Гиппиус красноречивый Аким Волынский смог отвести душу, хотя дальше порога ее спальной допущен не был. Они много говорили о жизни, об искусстве, о морали, о судьбах России. В те первые годы совместной жизни Зинаиды и Дмитрия супруги еще не так глубоко погрузились в проблемы христианской религии: они скорее склонялись к культу Пана и гедонизму. Когда их здоровье потребовало жаркого солнца, они посетили Сицилию и гостили в Таормине на вилле, которая была в те годы гнездом высокоинтеллектуального гомосексуализма. Зинаиде так понравился юный партнер хозяина виллы Анри Бриге, что она посвятила ему несколько стихотворений. Впрочем, даже и признаваясь, что ей (как позднее Цветаевой) нравились гомосексуалисты («с внешней стороны люблю иногда педерастов»), она почитала их «все-таки лишь карикатурой» на свой идеал («на того, кто мог бы мне нравиться»).
Уже в первые годы петербургской жизни (в конце восьмидесятых — начале девяностых) Зинаида становится весьма популярной столичной писательницей. Еще большей популярностью, чем стихи, рассказы и романы, пользовались ее критические статьи и рецензии, которые она подписывала самыми разнообразными мужскими именами. Самым известным из них было имя Антон Крайний.
Супруги сближаются в ту пору с дягилевским «Миром искусств», где они печатают серьезные статьи о религии. Эти статьи, слишком высоколобые и не вполне уместные в журнале искусства, охотно брал их верный единомышленник и поклонник Дмитрий Философов, кузен и возлюбленный Дягилева, отвечавший за журнальную прозу. Позднее, несмотря на сопротивление кузена, Философов на долгие годы сделался «секретарем» и членом семьи Мережковских. Он был, пожалуй, самой большой любовью Зинаиды, но, оказавшись однажды в ее постели, не смог, при всей их многолетней любви, преодолеть отвращения. Оставалось лишь духовное общение, творчество и совместная религиозно-просветительская деятельность, которой все трое отдавались с большим пылом. Рамки «гедонистического искусстволюбия» журнала «Мир искусства» ограничивали творчество Мережковских. Рождается их собственный журнал «Новый путь», где Антон Крайний, обвиняя декадентов в эгоизме, зовет их на простор «соборной религиозной правды».
Мережковские и несколько их единомышленников хлопочут об учреждении Религиозно-философского общества. На квартире у Мережковских проходят религиозно-философские собрания. В Петербурге спорят теперь о путях православия, в дискуссиях участвуют представители православного духовенства и такие писатели, как Розанов и Белый, такие философы, как Франк и Карсавин или вполне левые в ту пору Бердяев и Булгаков. Сам Победоносцев (тот самый, который, по словам Блока, «над Россией простер совиные крыла», но в сравнении с севшими в руководящие кресла Бухариным, Сусловым или Ждановым был просто беспечный демократ и либерал) разрешил все эти дерзостные дискуссии о религии и церкви. Таково было время, о котором историк серебряного века Маковский писал:
…в России со времени Петра православие как церковь действительно омертвело, целиком подчинившись «царству от мира сего», бюрократическому самодержавию. Совершенно естественно поэтому сгруппировалась вокруг Мережковского и его Эгерии, З. Гиппиус, та интеллигенция «начала века», которая с понятием Бога соединяла понятие свободы, жаждала веры, но не могла мириться с закрепощением церкви государством и во имя духовной правды хотела преобразить российское политическое бытие. Таким образом Мережковские уже в 1901 году сделались средоточием, вокруг них объединилась наиболее духовная интеллигенция — и создалось движение, которому недоставало только выхода в широкую общественность.
Этот выход дали журнал «Новый путь», религиозно-философские собрания и общество того же названия. Сумело ли тогдашнее собрание интеллектуалов найти новый путь к Богу? Оглядываясь в прошлое, даже самые благосклонные историки не могут отыскать существенных находок. Тот же Маковский вспоминает:
Если церковь времен Победоносцева и была закоснелой, неспособной воспрянуть к новой жизни, то верно и то, что интеллигенция, несмотря на ум и талант ее вождей, недостаточно созрела еще, чтобы предпринять что-то вроде реформы для углубления православия. Было слишком рано…
Зинаида Гиппиус много пишет в эту пору стихов и прозы о Боге, ищет путей к Богу. Божественному посвящены десятки ее стихотворений. Но и Дьявол всегда неподалеку со своими соблазнами, со своим «крестом чувственности»:
И сердце снова жаждет
Таинственных утех…
Зачем оно так страждет,
Зачем так любит грех?
О, мудрый Соблазнитель!
Злой Дух, ужели ты —
Непонятый Учитель
Великой красоты?
В 1899 году были напечатаны стихотворения Гиппиус, имевшие самый шумный успех — успех скандала. Одно из них («Песня») было проникнуто мечтой о чуде:
И это желанье не знаю откуда
Пришло, откуда,
Но сердце хочет и просит чуда,
Чуда!
О, пусть будет то, чего не бывает,
Никогда не бывает:
Мне бледное небо чудес обещает,
Оно обещает.
В другом, еще более знаменитом стихотворении той поры Зинаида заявляла, что «любит себя, как Бога». Воспоминание об этом скандальном заявлении петербургские читатели и слушатели сохранили на всю жизнь. Очень уже немолодая Тэффи рассказывала в Биаррице совсем старенькой Гиппиус, как они с сестренкой (будущей Миррой Лохвицкой) обмирали в детстве, слушая эти стихи. Старый Бунин вспомнил их в Париже у гроба Гиппиус и рассказал жене, как он услышал эти строки впервые полвека назад из уст самой Зинаиды на ее выступлении:
Она была вся в белом, с рукавами до полу и когда поднимала руки — было похоже на крылья. Это было, когда она читала: «Я люблю себя, как Бога!», и зал разделился — свистки и гром аплодисментов…
Стихи Гиппиус пользовались большой популярностью и были тепло приняты критикой. В 1904 году, после выхода ее «Собрания стихов» поэт и критик Иннокентий Анненский писал: «Я люблю эту книгу за ее певучую отвлеченность… в ее схемах всегда сквозит или тревога, или несказанность, или мучительные качания маятника в сердце». Критика спорила об этой «отвлеченности», рациональности и даже холодности стихов Гиппиус, но никто не отрицал ни тревоги, ни воли. Сергей Маковский так говорил о них в своем очерке:
Элемент воли в поэзии Гиппиус неотделим от эмоциональной встревоженности. Даже профетическая тревога звучит у нее непререкаемым приказом. Оттого ее стихи так жестки порой, словно выжжены царской водкой на металлической поверхности: недаром называет она свой дух «стальным».
Вот оно, точное определение «стальной», а отнюдь не просто «железной женщины» серебряного века. Да и какой «железной женщиной» была, скажем, берберовская Мура Будберг, главная любовь сентиментального Горького, явившаяся к нему чуть не напрямую из подвала ГПУ, чтоб влиться в веселый хоровод его чекистских дам? Вот зеленоглазая Зинаида с ее непримиримостью и верностью свободе, с ее жестким стихом и седою косой девственницы — вот эта уж точно была стальной!
Как и все русские интеллигенты, мятущаяся Зинаида ждала чудес. Неистово жаждала новой свободы и Второго пришествия. Вот как писал об этом ее секретарь, поэт Злобин:
Вот она — в своей петербургской гостиной или парижском «салоне»… Кто, глядя на эту нарумяненную даму, лениво закуривающую тонкую надушенную папиросу, на эту брезгливую декадентку, мог бы сказать, что она способна живой закопаться в землю, как закапывались в ожидании Второго пришествия раскольники… среди русских поэтов XX века по силе и глубине переживания вряд ли найдется ей равный. Напряженная страстность некоторых ее стихотворений поражает. Откуда этот огонь, эта нечеловеческая любовь и ненависть? Нет, Второго пришествия, какого ждали раскольники, она не ждала, но какого-то другого равного ему по силе события ждала. И дождалась: в России грянула революция…
Она ждала свободы, но ждала и беды — пророчила гибель ненавистному городу Петра:
Нет! Ты утонешь в тине черной,
Проклятый город, Божий враг!
И червь болотный, червь упорный
Изъест твой каменный костяк!
Это было написано в 1909-м. Жизнь тогда была вольной, насыщенной событиями, метаниями, странствиями (с 1906-го до 1914-го супруги Мережковские по большей части жили за границей, где Зинаида купила квартиру в парижском районе Пасси).
Конечно, бывали у нее за эти годы самые разнообразные увлечения, в том числе и любовные, вполне донжуанские (маленькая англичанка-композиторша, которая писала музыку для драмы Мережковского и одновременно предавалась любви с Зинаидой; была также некая француженка Аньес).
В 1914-м грянула Великая война, а потом, наконец, и долгожданная революция, но бескорыстные неопытные демократы (среди которых были у Мережковских и друзья и поклонники) продержались у власти недолго. К власти пришли большевики. Чтобы привести петербургских жителей к повиновению, они реквизировали все продукты питания, и только тому, кто готов был сотрудничать с ними, разрешено было на брюхе ползти за нищенской пайкой. Вот тогда Зинаида и вспомнила о своем десятилетней давности пророчестве:
В минуты вещих одиночеств
Я проклял берег твой, Нева.
И вот, сбылись моих пророчеств
Неосторожные слова.
Мой город строгий, город милый!
Я ненавидел — но тебя ль?
Я ненавидел плен твой стылый,
Твою покорную печаль.
………………………………..
Свершилось! В гнили, в мутной пене
Полузадушенный — лежишь.
На теле вспухшем сини тени,
Закрыты очи, в сердце тишь…
……………………………….
Чей нужен бич, чье злое слово,
Каких морей последний вал,
Чтоб Петербург, дитя Петрово,
В победном пламени восстал?
Будущее не внушало надежды, настоящее было позорным. Интеллигенты бежали за пайкой — к Горькому, к его гражданской жене, комиссарше Андреевой, к народному комиссару Луначарскому. Бенуа усердно служил и азартно скупал подешевевший антиквариат; то ли испуганный, то ли обманутый Блок в новой поэме поместил во главе шайки большевистских бандитов самого Христа; реализовал свой талант руководства поэзией Брюсов…
А хрупкая, неукротимая Зинаида мечтала (и писала) о победном пламени антибольшевистского восстания и страстно молила Бога о возвращении той, прежней, такой, как выяснилось, любимой России:
Не отступлю, не отступлю,
Стучу, зову Тебя без страха:
Отдай мне ту, кого люблю,
Восстанови ее из праха!
Верни ее под Отчий кров,
Пускай виновна — отпусти ей!
Твой очистительный покров
Простри над грешною Россией!
И мне, упрямому рабу,
Увидеть дай ее, живую…
Открой! Пока она в гробу,
От двери Отчей не уйду я.
Неугасим огонь души,
Стучу — дрожат дверные петли,
Зову Тебя — о, поспеши!
Кричу к Тебе — о, не замедли!
В эти страшные дни, когда холуйство и криводушие все откровеннее блистали над Невой, все пронзительней становился молитвенный стих Гиппиус (она так и говорила о стихе — «молитва»). Годовщину большевистского переворота (пышное это празднество наперебой оформляли еще не чуявшие конца художники-авангардисты и комиссары в кожанках) Зинаида отметила лишь новой молитвой, стихами о любви к Богу:
Из тяжкой тишины событий,
Из горькой глубины скорбей,
Взываю я к Твоей защите.
Хочу я помощи Твоей.
………………………….
Доверчиво к Тебе иду я.
Мой дух смятенный обнови.
Об Имени Своем ревнуя,
Себя во мне восстанови.
Она делала записи о днях революции в своих тетрадях. По сравнению с ее яростными «Петербургскими дневниками» прочие тогдашние дневники (скажем, дневник Александра Бенуа) кажутся женским сюсюканьем.
Уже загнанный более хитрым и умелым противником аж в самую что ни есть Мексику и сидящий «в бегах» некогда гордый «любовник революции» Троцкий даже в деловом письме к сыну в Париж спрашивал, как там враги Мережковские, и перечитывал, отчеркивая, ноябрьские стихи этой злобной женщины, не сумевшей восхититься ни большевистским переворотом ни (хотя бы как Блок) его доблестной матросней:
Лежим, заплеваны и связаны,
По всем углам.
Плевки матросские размазаны
У нас по лбам.
Столпы, радетели, воители
Давно в бегах,
И только вьются согласители
В своих Це-ках.
Мы стали псами подзаборными,
Не уползти!
Уж разобрал руками черными
Викжель — пути…
Мережковские не стали согласителями. Выход оставался один — побег. Или смерть. Не у всех петроградцев, оголодавших, зачарованных наглой пропагандой или завороженных всевидящим, казалось, глазом ЧК, хватало храбрости на побег. У Мережковских хватило. Они попросили командировку в Гомель, для выступлений…
Подошел час отъезда. У Зинаиды было предчувствие, что уезжают они навсегда:
До самой смерти… Кто бы мог думать?
(Санки у подъезда, вечер, снег.)
Знаю. Знаю. Но как было думать,
Что это — совсем? Навсегда? Навек?
Молчи! Не надо твоей надежды.
(Улица. Вечер. Ветер. Дома.)
Но как было знать, что нет надежды…
(Вечер. Метелица. Ветер. Тьма.)
Вчетвером (с Д. Философовым и В. Злобиным) они нелегально перешли польскую границу у Бобруйска и уехали в польский Минск, а оттуда в Варшаву. В Варшаве у Зинаиды появилась надежда на борьбу с большевистским Царством Дьявола. Поляки только что посрамили красного карателя Тухачевского. Поляки были братским славянским народом, готовым пролить кровь за свободу.
«Мы связаны, поляки, давно одной судьбою», — признал полвека спустя после Гражданской войны мой любимый московский поэт Булат Окуджава:
Когда трубач над Краковом возносится с трубою,
Хватаюсь я за саблю с надеждою в глазах.
Польская кровь пролилась за свободу не раз. Нападеньем на Польшу и ее мясницким разделом братья-разбойники Сталин с Гитлером начали Вторую мировую…
В 1920 году у неистовой Зинаида тоже появилась в глазах надежда. Она стала заведовать отделом литературы в газете «Свобода», Мережковский засел за книжку о гетмане Пилсудском. В Варшаву срочно примчался их друг, былой террорист Борис Савинков: Зинаида ведь некогда ввела его в литературу…
Вскоре обнаружилась безнадежность всех варшавских затей. В газете «Свобода» Зинаиде не хватало свободы, а Пилсудский стал склоняться к компромиссу с Антихристом.
Расставшись с Дмитрием Философовым (он так и умер в Польше, в 1940-м, за год до смерти Мережковского, зато к тому времени Прекрасной Зинаиде стало ясно, что она никого так не любила, как Диму — разве еще самого гения Мережковского), супруги уехали со Злобиным в привычный Париж (благо ключ от собственной квартиры в Пасси лежал в кармане, и это было огромной привилегией).
Начался последний, куда менее блистательный (а все же довольно долгий) период жизни Зинаиды Гиппиус и ее плодовитого (еще до Первой мировой вышло в России 24-томное собрание его сочинений) супруга. Они издают написанное ранее и пишут новые произведения. В Париже и в Берлине изданы стихи Гиппиус, а в Мюнхене вышла книга Мережковского, Гиппиус, Философова и Злобина «Царство Антихриста» (там было и две части «Петербургского дневника» Зинаиды). А в 1925 году в Праге вышел двухтомник мемуаров Зинаиды Гиппиус «Живые лица»: замечательные портреты русских знаменитостей, и все — «из первых рук».
В квартире Мержковских, как в былые времена на Литейном, по воскресеньям собирались теперь русские литераторы. Из старых знакомцев заходили Минский, Бунин, Шмелев, Куприн, Шестов, Бердяев, Франк, Бальмонт, но бывала и «молодежь» из «незамеченного поколения» (Поплавский, Газданов, Яновский, Варшавский, Мамченко, Смоленский, Кнут…)
Хозяйка блистала умом, сбивала с ног провокационными вопросами, язвила, но и поощряла, и наставляла на ум, и вводила в мир, упущенный молодыми, которым не довелось толком ни доучиться, ни додумать…
В 1927 году трудами Гиппиус и ее помощников начались заседания эмигрантской «Зеленой лампы» под председательством поэта Георгия Иванова. Первая, пушкинская «Зеленая лампа» заседала в золотом веке, вторая, парижская — в годы эмигрантского похмелья серебряного века. Вторая была детищем Зинаиды. Ей удалось напечатать отчеты о первых пяти заседаниях «Лампы» (а длились они до новой войны, до 1939 года).
На втором заседании «Зеленой лампы» Зинаида прочла доклад о миссии русской литературы в изгнании. Она видела эту миссию в раскрытии правды изгнанничества и удивлялась, что прежние писатели и в эмиграции пишут о том же, что дома, причем так же, как дома. Однако при этом они охотно критикуют советских подневольных сочинителей. Гиппиус считала это занятие немилосердным: «Это все равно, — писала она, — как идти в концерт судить о пианисте: он играет, а сзади у него человек с наганом и громко делает указания: “Левым пальцем теперь! А вот теперь в это место ткни!” Хороши бы мы были, если б после этого стали обсуждать, талантлив музыкант или бездарен!»
Пригодился голос былого Антона Крайнего и в эмигрантской дискуссии о свободе, ибо у критика был свой, российский «опыт свободы»:
Пусть не говорят мне, что в России, мол, никогда не было свободы слова, а какой высоты достигла наша литература! Нужно ли в сотый раз повторять, что дело не в абсолютной свободе (абсолют вообще и нигде не может быть, ибо все относительно); мы говорим о той мере свободы, при которой возможна постоянная борьба за ее расширение. Довоенная Россия такой мере во все времена отвечала… Но признаем: общая свобода в России прогрессировала медленно, и понятие ее медленно входило в душу русского человека. Он — не писатель только, а вообще русский человек — не успел еще как следует выучиться, когда всякую школу захлопнули.
За несколько дней до «падения Парижа» Мережковские переехали в Биарриц. После смерти Мережковского (в 1941 году) слабенькая, отощавшая почти до невесомости Зинаида писала по ночам книгу о своем великом муже.
В Биаррице с ней познакомилась, а позже и сдружилась даже, знаменитая петербургская и эмигрантская писательница Надежда Тэффи (Лохвицкая). Тэффи пыталась разгадать тайну маски Белой Дьяволицы. Ей показалось, что за всем этим маскарадом таилась тоска по чему-то тепленькому, нежному, детскому, совсем простому. Для Тэффи ключик к так надежно спрятанной этой душе таился в стихе:
Хочу непостижимого,
Чего, быть может, нет,
Дитя мое любимое,
Единственный мой свет.
Твое дыханье нежное
Я чувствую во сне,
И покрывало снежное
Легко и сладко мне.
Такая вот догадка. По-научному гипотеза… Тэффи рассказывает, как она тогда нагнулась и поцеловала сухую мертвую руку былой львицы.
А верный секретарь Злобин донес до нас последние строки, продиктованные мертвеющими губами Зинаиды:
По лестнице… Ступени все воздушней
Бегут наверх иль вниз — не все ль равно!
И с каждым шагом сердце равнодушней:
И все, что было, — было так давно.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.