ЗНАКОМСТВО

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

ЗНАКОМСТВО

Брат моей мамы Андрей Сергеевич Михалков умел находить ярких, интересных друзей. В московской квартире Натальи Петровны и Сергея Владимировича и на их небольшой даче на Николиной Горе постоянно толпились молодые таланты: пианист Капустин, артист Ливанов, режиссер Тарковский, переводчик Миша Брук, композитор Слава Овчинников.

В один солнечный осенний день 1954 года появился на даче двадцатитрехлетний одаренный историк-эрудит, которого друзья ласково называли Юликом.

Из письма отца маме, 1955 год.

Очень часто вспоминаю сентябрь прошлого года. Ты стояла на террасе, украшенной цветастостью зелени, и гладила что-то, вроде простыни, я тебя увидел впервые. Говорили, что ты дикая и с тобой трудно. А когда я оказался рядом с тобой, мне стало хорошо. Они ничего не поняли, глупые. Мы говорили с тобой о твоем брате Никите. Ты говорила, что он дьявол, а я, не знаю почему, может, потому, что хотел показаться умным, разубеждал тебя придуманными на ходу цитатами Ушинского.

Думаю, отца привлекла в маме не только красота, но и неэмансипированность. Не пользовавшаяся косметикой, не курящая, не пробовавшая крепких спиртных напитков, постоянно чем-то занимавшаяся по дому или готовящая в лучших традициях Молоховец — не девушка, а дореволюционный атавизм — такого он еще не видел.

…День тот был особый — 8 сентября, именины Натальи Петровны, которые отмечались всегда шумно и весело. На открытой веранде, увитой виноградом, постелили выглаженную мамой скатерть, накрыли праздничный стол. Обязательное меню: пирожки по рецепту Ольги Васильевны, салат оливье и рубиново-красная водка «Кончаловка», настоянная на ягодах черной смородины. На белых плетеных стульях расселись знаменитые актеры, критики, светские никологорские дамы — сухие, в кружевах, с оттягивавшими мочки ушей тяжелыми серьгами.

Папа уже тогда, где бы ни появлялся, привлекал внимание благодаря обаянию и уму, но в тот вечер, чтобы завоевать маму, устроил настоящий фейерверк. Швырял россыпи блестящих острот, рассказывал фантастические факты из жизни политиков и писателей, декламировал стихотворения молодых поэтов, разыграл импровизированный моноспектакль, изображая в лицах Сталина и его приближенных, делал смелые политические прогнозы на будущее, сыпал фразами на безукоризненном английском и крылатыми выражениями на пушту, а под занавес обошел остолбеневших гостей, согнувшись в три погибели и гнусаво напевая:

Я сродственник Левы Толстого, незаконнорожденный внук,

Подайте же кто скольке может из ваших мозолистых рук!

Наталья Петровна сияла — новый гость был интересен, а это главное! Она не терпела в людях глупость и серость, симпатичный юноша с острым умом и феноменальным чувством юмора понравился ей сразу и навсегда. А мама в тот вечер, готовя приятелю брата чай, в первый раз испытала к этому, почти незнакомому молодому человеку, столь отличному от остальных, не красующемуся, похожему на большого, доброго плюшевого медведя, чувство огромной нежности, и ей почему-то захотелось оградить, защитить его от неведомых опасностей и бед.

Узнав от общих знакомых (сам отец об этом не говорил), как мужественно он отстаивал Семена Александровича, мама посмотрела на него по-новому и за маской неисправимого оптимиста и искрометного весельчака разглядела грустного, настрадавшегося, а оттого не по годам взрослого человека, старательно прятавшего от окружавших сомнения и боль…

Из письма отца маме 5 января 1955 года.

С утра снег теплыми хлопьями снова начал ласкать землю. Так отец нежно укрывает замерзшего ребенка. Вокруг такая тишина, что даже слышно, как снежинки ложатся на землю. Сосны — летом размашистые и зеленые — сейчас скованы осторожной лаской зимы и поэтому кажутся тонкими подростками. Зимний день догорает сиреневостью неба…

В комнате тихо играет музыка. Хорошая музыка любви и печали. Толстая лампа давит стол овалом света. Два человека сидят на разных концах стола и смотрят друг на друга. Иногда они улыбаются, пьют вино, морщатся от ядреной горечи выпитого, молчат…

Наверное, они не слышат музыку. Музыка для них слилась в общий тон счастья. Она ухаживает за ним. Он что-то ест и наверняка не чувствует вкуса. Потом они подходят к окну. Вдали у ворот фонарь ехидно моргает падающему снегу. Он, наверное, и им моргает — он хитрый, — фонарь. Все понимает, потому что очень много видел. Фонари все такие… В окно видны лозы зелени, которая летом делает дом веселым и зеленым. И сосульки милые и безалаберные…

Я попросил тебя подойти к окну — посмотреть на тот же снег, который в декоративном освещении фонаря шел и шел. Ты сразу вспомнила, потому что это помнили мы с тобой. Только ты и я. И больше никто. Знаешь, это, наверное, присуще любящим: помнить, понимать и чувствовать что-то, только им принадлежащее. И каждый любящий, наверное, думает, что так только у него одного, и это верно. Очень часто моя память с фотогенической чуткостью перелистывает страницы моей любви к тебе. И родная, верь мне, я листаю их с таким наслаждением…

Папа действительно очень хорошо помнил первые месяцы их романа — робкого, платонического. Мама то тянулась к нему, то, неуверенная в себе, стеснительная, дичилась. Тесно общаясь с Андроном, он постоянно на нее «натыкался» и понял, что отношения их не будут тривиальной интрижкой.

Из дневника отца, 1955 год.

…Когда я расстаюсь с тобой, всякий раз почему-то мне вспоминается яркое осеннее утро, наверное, потому, что в такое же яркое утро уезжал в Москву. Я вспоминаю все, даже самые мелкие детали. Мы с Андроном спали в каминной. Мне нужно было встать в шесть часов утра и успеть на автобус. Проснулся я в восемь. Проснулся от солнца, от шума ветра в лесу и от того, что ты была рядом. Я был весь во власти непонятного чувства то ли большой грусти осени, то ли чего-то, еще не понятого мной. Когда я проходил мимо твоей комнаты, услышал Никиту. Громким шепотом он спросил меня: «Юлька, ты уезжаешь?» — «Да». — «А Катенька уже проснулась?» Я вышел в столовую и сразу же вышла туда ты. В халатике — он тебе чуточку мал, очень утренняя, не по-осеннему свежая и с ямочкой на щеке. Пришла одетая в модную пижаму старуха Абашидзе. Мы о чем-то поговорили — совсем незначащих вещах. Утро было чудесное, как музыка Скрябина: высокое-высокое небо, солнце, как бы нарисованное сочной желтой краской, и расцвеченные редкими солнечными лучами сосны.

Помнишь, выскочил Дик и стал играть со мной, хороший, глупый Дик. Ты яростно загнала его в конуру. Он боялся тебя. Я попрощался и пошел к выходу. Обернулся два раза — ты стояла и немножко грустно улыбалась. Глупая моя девочка хорошая. Помахал тебе рукой, ты тоже. Когда я галопирующей рысью шел по Николиной Горе, все нет-нет да оглядывался — думал: может быть, ты выйдешь на дорогу, нет не вышла.

Я думал, а что, если у шофера сломалась рессора и он стоит у магазина? Но автобуса уже не было — рессоры были в порядке. Подумал — а может, вернуться? Черт с ней, с работой, там Катька… Жирный грузовик затормозил рядом и чумазый шофер сказал — подвезу… Я поехал… В поезде, притулившись к окну, все вспоминал тебя, и ты меня чем-то страшила, наверное, чистотой своей. И я сам себе был страшен — ведь тогда тебя не было рядом…

…Однажды мы сидели в кабаке втроем — Митька Федоровский, Андрон и я. Пили водку. Андрюша стонал и, как всегда, требовал женщину. При этом он сшибал со стола ножи и рюмки. Митька, сдвинув брови над пустой бесцветностью глаз, мелодраматически хватался за голову. Я пил и улыбался. Мне было плохо. Потом Андрон, тоже, Меттерних, сказал: «Юлька, почему ты не звонишь Катьке? Женись на ней. Папочка достанет вам квартиру». Это было немного смешно, немного трогательно и немного гадко. При чем здесь квартира? Я ответил ему: «Дорогой, Катя не пара мне. Я не знаю, что может статься со мной… Она девушка, чистая. Будь она женщиной, она могла бы стать моей любовницей — приятно иметь такую любовницу, и вообще хватит про это…»

Я помню, как в начале октября я приехал к Андрону и встретил тебя. Ты вела Никиту в школу. Вы опаздывали. Мне хотелось побыть с тобой, а ты была вся колючая, как ежик, и порывистая. Я вас ждал внизу — Никитка кричал сверху: «Юля, подожди меня!» И ты звонко кричала в тот же самый пролет лестницы, в который сейчас шлешь мне поцелуй свой: «Не жди, Юлька, иди!» А я ждал. Ты схватила Никиту за руку и, увидев троллейбус, с норовистостью Н. Думбадзе убежала. Никак я не думал, что это от любви. Разозлился. Пошел гулять по улицам.

С тех пор я не видел тебя. В ноябрьские праздники я был один. Андрону привели какую-то толстую корову на смотрины. Андрон охмурял ее разговорами о Скрябине. Она смотрела на него интересующимися глазами, кокетничая и изредка зевая.

Мы шли с Андроном по усталому Садовому кольцу часов в пять утра. Моросил дождь, было тихо и безлюдно. Я люблю такую Москву. Андрон громко жаловался на одиночество и снова сердито требовал бабу, пугая грозящей ему импотенцией. Когда мы подошли к твоему дому, он спросил: «Ну почему ты не звонишь Катьке? Ты должен на ней жениться». Мы говорили о тебе. Мне было грустно. Потом я запойно играл в преферанс, пил водку и такая тоска меня грызла, Катька… Это не тот угар, в котором мне приходилось бывать. Тогда я был в строю, у меня мышцы были на спине от напряжения сведены. Я тогда был готов ко всему и ко вся… Хотя тоже был один. Сейчас же было бессилие. Иногда я целыми днями лежал в кресле и ничего не хотел и не делал. Просто и по-русски грустил. И осень вошла навязчивой рожей скуки и унынья. Ко мне приходили люди, собирали по десятке и пили. Смеялись… лицами, губами… В душе такой холод и пустота! И я подумал, ну что я теряю, я одинок, более одиноким стать не смогу, а могу стать самым счастливым. Я помню ту субботу. Я позвонил тебе, ты пришла, и у меня вырвалось наружу то, что долго скрывалось, — боль одиночества и желание быть с тобой. Утром, когда я встал, тебя уже не было. Ушла. Я мучился и думал, что, может быть, я сделал плохо. Но ведь я не мог иначе. Вернее мог, но это было бы плохо и неискренне. Я тогда вечером почувствовал, что ты мне нужна, как жизнь, как пьянящая радость деревенского утра. Я ушел к друзьям: смеялся, шутил и был горд сознанием того, что у меня есть Катя, которую я люблю и которая любит меня. А вечером, когда я был с отцом у его тюремного друга, мне становилось временами грустно и плохо. Особенно плохо стало, когда я услыхал голос Андрона. Он сказал мне: «Ты сделал что-то нехорошее». Я рассердился на него. И когда я пришел к тебе, то увидел, что ты не очень рада моему приходу. Так я тогда подумал. Ты рисовала на глянцевой бумаге какие-то фигуры и листала большущую книгу.

Я встал, попрощался с Андроном и пошел одеваться. Ты промелькнула в комнате, потом остановилась и спросила: «Уходишь?» — «Да, спокойной ночи». Андрюша был очень грустный. На улице была оттепель. Я запахнул пальто, посмотрел на старую вечерку, болтавшуюся в витрине, и пошел на троллейбус. Я был пустой и совсем заброшенный. Посмотрел на часы — я был у тебя пятнадцать минут. Короткий визит. Все. Больше я здесь не бываю. Точка. И вдруг — крик: «Юлька!» Это была ты. И это было началом.

Они «притерлись» очень быстро. Мама приходила к папе в Москве, он наведывался на Николку. Раз подарил котенка, который пристрастился сидеть у нее на плече. Отцовской гордостью был тогда мотоцикл марки «Ковровец», и гонял он на нем со страшной скоростью. Как-то на мокром шоссе его сильно занесло, закрутило и хрястко швырнуло на старый повалившийся забор. Очнувшись на мокрых досках, он огляделся: вокруг всего тела и нимбом вокруг головы торчали длинные ржавые гвозди — ни один даже не оцарапал его.

Родители поженились 12 апреля 1955 года. Поселились в квартире Семена Александровича и Галины Николаевны на Можайском шоссе. Когда через несколько лет в этот день полетел в космос Гагарин, стали шутливо поздравлять друг друга не с очередной годовщиной, а с Днем космонавтики… На свадьбу Сергей Владимирович и Наталья Петровна вручили молодым конвертик. После случая с папиным падением мама, и до этого не решавшаяся сесть к нему на багажник, стала испытывать при виде «Ковровца» такой ужас, что содержимое конвертика пустили на покупку крохотного москвичонка. На нем и поехали в свадебное путешествие в Крым: посмотреть на весеннюю Ялту и поклониться могиле Волошина. Заночевав в поле, наутро обнаружили, что в багажнике поселилась семейка полевых мышей — с ними и продолжили путь…

Когда спускались с горы, неожиданно отвалился рычаг коробки переключения скоростей. Папа растерянно смотрел на рычаг, оставшийся в руке, машина набирала скорость, а мама только тихо повторяла: «Держись, Юленька!» С трудом они затормозили и починили машину. Об этом путешествии папа написал:

Закат был красным. Желтой — пыль.

Апрельский Крым, дорога к переправе.

Никто, ничто забыть не в праве,

Тем более когда не сказка — быль…

Ковыль был белым; жаворонок пел;

Мотор хрипел; синело небо…

И на двоих буханка хлеба,

И жизни — на сто лет задел.[2]

Не все папины друзья приняли маму хорошо. Не знаю, чего было больше в этом неприятии — переноса на нее негативного отношения к любимцу властей — Михалкову или обыкновенной мальчишеской зависти. Из-за этого произошла однажды неприятная история. Евгений Максимович Примаков снимал тогда для семьи небольшую дачу, там и собралась компания, которой папа решил представить жену. Мама не помнит, кто там был, вроде Серго Микоян и Степа Ситорян и еще кто-то, это не столь важно. Важно, что они встретили ее партийным гимном «Партия — наш рулевой». Евгений Максимович, не менее папы смущенный глупой шуткой — приятели его не предупредили, растерялся. Папа с мамой как стояли на пороге, так, не зайдя в дом, и вышли. За ними вышел Евгений Максимович с маленьким сыном. Маму тогда поразил этот замечательный четырехлетний человечек, копия Примакова. Он, не хуже своего отца поняв, что произошло что-то несправедливое и плохое, держался по-взрослому серьезно и совсем по-мужски пожал папе на прощание руку.

Несмотря на подобные сцены, отец с мамой в те годы был счастлив. В семье Кончаловских—Михалковых чувствовал себя легко и свободно. Сергея Владимировича и Наталью Петровну ценил за талант. Уважение, требуемое по отношению к теще и тестю, играть не приходилось — они его заслуживали. А маленького Никиту Сергеевича и юного Андрона Сергеевича он просто-напросто любил. Единственный ребенок в семье, папа всегда мечтал о младшем брате и всю свою нерастраченную братскую любовь и заботу отдал своякам.

Вспоминает режиссер Никита Михалков.

Когда Юлиан появился в нашем доме, он обаял всех. Он был человеком потрясающей контактности и удивительного, как бы шампанского темперамента. Очень хорошо я помню и его отца. Обаятельный, все время с сигаретой, все понимающий про то, что происходило. И, наверное, очень много в этом смысле давший Юлиану в формировании его мировоззрения. Юлиан уже тогда обладал огромной энергией и влиянием на людей, был чрезвычайно начитан.

Юлик стал разговаривать со мной, как с равным, что всегда подкупает мальчика, и подарил монгольский меч чингисхановских времен. Юлик вообще внес совершенно новую струю воспитания в наш дом — мужскую, с определенными вескими поступками, некую культуру отказа, когда имеешь право сказать: «Нет, я не буду, я лучше буду делать это», то есть брать ответственность полностью на себя. В определенном смысле я в Юлиане видел свою защиту. Вообще в нашей семье он имел большое значение. В конфликтах, которые возникали между мной и братом, мной и мамой, мамой и папой, Юлиан всегда был позитивным сращивающим моментом. Именно поэтому мама его очень любила.

Отец постоянно старался своякам чем-то помочь, подсказать, защитить. Раз одна из «доброжелательниц» семьи Михалковых наговорила отдыхавшей в санатории Тате мерзостей про восемнадцатилетнего Андрона Сергеевича. Поверив клеветнице, Тата на сына рассердилась и написала ему резкое письмо. Папа немедленно отправил теще «опровержение».

Из письма Н. П. Кончаловской, 1955 год.

Дорогая моя матенька!

Я только что прочитал Ваше письмо к Андрону и сделал для себя следующие выводы:

Мир полон людей темных, злых, бесчестных. Хотя нет, это слишком, может быть, резко. Просто в мире много дряни, завистливой и гадкой. Все то, что сказала Вам эта особа об Андроне, — сплошная ложь и гадость, причем зло преднамеренное: испортить Вам единственный в году отпуск. Все то, что Вам наговорилось, не стоит и ломаного гроша. В этой женщине сосредоточено ханжество, непонимание хорошего и честного, правда, выделяющегося из общей массы сверстников Андрона, желание гадить людям и марать их грязью. Почему я в этом так твердо уверен? Здесь стоит сделать небольшой экскурс к предкам. Пожалуй, редко кто, особенно из писательской братии, не распускал слухов о Сергее Владимировиче, не упрекал его в семи смертных грехах. За что? За талант, за высокий рост, за обаяние, за смех, за дружбу с людьми. Так? Так.

А почему нельзя упрекнуть молодого Михалкова-Андрона в тех же грехах, но с еще большей зависимостью, потому что он не лауреат, не знаменитость, а только сын знаменитости.

Очень приятно испортить настроение матери Андрона, очень приятно выступить в роли карающего нравы судьи! Андрон портит Колю Капустина? Чушь, вздор! Ничего он Колю не портит! Пожалуй, наоборот, помогает ему во многом. Хорошо одет?! А на что сейчас направлены усилия правительства? На то, чтобы народ был хорошо и со вкусом одет! Слушает джазовую музыку? А почему сейчас в Москве, в столице СССР открыто варьете? Почему и кем? Если бы Андрон считал джазовую музыку единственной, достойной преклонения, это было бы не то что бедой, но проявлением безвкусицы. Разве можно Андрона упрекнуть в безвкусице? Он преклоняется перед Бахом, Моцартом, Рахманиновым, а в свободное время не отказывается послушать джаз. Разве это беда?

Я готов положить не то что правую руку, а просто голову за то, что Андрон — в основе своей кристально честный, неиспорченный и изумительно Вами воспитанный человек!

Я далек от того, чтобы делать Андрона безгрешным, ставить его на пьедестал, как образец законченной добродетели. Отнюдь! Есть в нем свои недостатки: он по-детски легкомысленен в вопросах женщин (но ему все же только 18, а мыслит он, как 25-летний), он влюбчив (а кто из нас не был в 18 лет таким).

Не знаю, в чем его еще обвинить. Хороший, честный, умный мальчишка. Честный друг и хороший товарищ.

Я твердо убежден, что все его недостатки (мизерные в сравнении с достоинствами) с годами пройдут.

Я абсолютно согласен с Вами в том, что ему нужно перестать бывать в ресторанах и пить пунши. Это абсолютно верно! Побольше скромности! Это тоже абсолютно верно.

Но говорить о его вообще испорченности — неправильно, ибо этоапti— истинно…

Матенька, не надо обращать внимания на эти вздорные, злонамеренные россказни кумушек. Не верьте им! Это гадкие и злые люди. Поговорите об Андроне с Архангельским, с Руббахом, с его товарищами по училищу, наконец, с моим отцом — и Вы убедитесь, что все расказанное Вам о нем — ложь. Отдыхайте спокойно, матенька, и, уверяю Вас, Андрон сейчас, многое еще раз передумав и поняв, не даст Вам оснований беспокоиться и краснеть за него.

Отец любил искренно и нежно: несмотря на свой боевой характер, он никогда не был мачо, но один-единственный раз, в первый год после свадьбы, устроил сцену ревности. Они тогда сидели в гостях у оператора Мити Федоровского, в огромной, со множеством комнат квартире. Папа гудел с друзьями в столовой, маме, уставшей от табачного дыма и громких голосов, захотелось побыть в тишине, и она уселась судачить в одной из комнат с мамой Федоровского. Папа отправился на ее поиски и застал выходящей из спальни. Вообразив, что она там была с кем-то из его друзей, он ударил ее по щеке. Мама (характер тоже дай бог) хлопнула дверью, уйдя к Наталье Петровне. Поняв, что произошло глупое недоразумение, папа хотел ее догнать, но услужливые друзья не пускали. Он был в отчаянии: «Пустите, Катенька одна на улице, сейчас же ночь! Опасно. Пустите же, я ей все объясню, она поймет!» — «Завтра объяснишь, Отелло! Будешь знать, как ревновать!» — сказали они ему и отвели в соседнее отделение милиции, чтобы не бежал просить прощения.

А папа оказался прав. Был второй час ночи, на улицах — ни души. Возле дома, на улице Герцена, за мамой погнался грабитель, схватил сзади и, пытаясь заткнуть рот, стал срывать дорогую шубу. Мама страшно закричала, из последних сил вырвалась — бандит до крови разорвал ей рот — и влетела на шестой этаж. Наутро пришел Семен Александрович, которого и Наталья Петровна и мама очень любили, и сказал: «Катя, Юлику плохо, он стал заикаться.[3] Вернись к нему, пожалуйста».

Мама вернулась. Они уехали вдвоем в заснеженную Ялту — был канун Нового года, помирились и больше эту историю не вспоминали. Никогда больше ничего подобного себе не позволял: кто бы на маму ни заглядывался, с ней ни заговаривал или ни начинал ухаживать. Страдал он страшно, внутри все бурлило, но он научился это скрывать. Много лет спустя в Венгрии в ресторане на маму слишком уж пялил глаза какой-то господин. Папа долго терпел, потом встал и вывел венгра, как нашкодившего мальчишку, за руку в холл. Неизвестно, что он ему сказал, но, вернувшись, напуганный бедолага немедленно поменялся местом с другом, сев к маме спиной, чтобы даже соблазна смотреть на нее не было.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.