ГЛАВА ШЕСТАЯ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

ГЛАВА ШЕСТАЯ

Многие друзья ощущали, как постепенно истончается жизнь поэта, многие, уже после его гибели, говорили о чувстве огромного сострадания и беспомощности от невозможности что-либо изменить.

— 1 —

В июне 1969 года, за полтора года до своей смерти, Николай Михайлович Рубцов совершил последнее свое большое путешествие... Он побывал на Ветлуге (притоке Волги) у своего товарища по институту Михаила Сизова.

«Иду по улице Продотрядников, — вспоминал тот. — Вдруг из боковой двери почты, как птенец из гнезда, вываливается вроде бы чем-то напуганный Николай Рубцов. Взъерошен и небрит, одет не по погоде в рыжую замшевую куртку, изрядно, до глянцевого блеска затертую. В руках чемоданчик, какими пользовались тогда демобилизованные солдаты или пэтэушники.

— Это ты?! — обрадовался Рубцов. — Вот хорошо. А то как бы я тебя тут нашел, в такой толпе?

— А что ты на почте делал?

— Да вот, — Рубцов сконфуженно потрогал щетину на щеках, — в поезде побриться не успел, а тут у вас такая гулянка. Вот и пошел на почту, побриться — розетка там наверняка есть. А почта и закрыта...»

«Проходили мимо веселые, нарядно одетые люди, оглядывались на него, а он, неприкаянно парясь в своей засаленной куртке, нервно и беспокойно ощущал эти взгляды. Видно, очень устал. Большой лысый череп, перевитый вздувшимися жилами, покрылся испариной. Остро, напряженно глядят темные глаза. Добрые и бесконечно ласковые в светлые минуты, они всегда мне напоминали, когда он злился, рассерженных шмелей, готовых не на шутку укусить, ужалить».

Про глаза Николая Михайловича хорошо сказано, но образ этот Михаил Сизов продолжал развивать...

Утром по старой лесовозной дороге путешественники двинулись к Бархатихе. В низинах пыльная колея переходила в лежневку, на выщербленных бревнах грелись шустрые ящерки. Пахло таволгой, сырой ольхой. На дне лесных овражков били ключи. Было сумрачно и глухо.

А просторные, поросшие ландышем и толокнянкой боры, напротив, были переполнены светом.

Проносились в сторону недальних липовых урем пчелы, и Рубцов провожал их тревожным взглядом. Срывал твердые оранжевые ягоды ландыша и собирал их в горсть. Поднимал палец и останавливался, прислушиваясь... Где-то в глубине леса тосковала желна. Михаилу Сизову казалось, что Рубцова глубоко волновал этот жалобный крик птицы.

Еще казалось, что темные оливы рубцовских глаз, всегда напряженные, отмякают в боровом свете.

«Тогда мы шли и шли по лесу, болтали о всяких пустяках, ничего серьезного, — вспоминал Михаил Сизов. — Но я уверен: если человек болтает о пустяках, о всякой «милой чепухе», значит, ему легко. Может быть, тогда, в борах, отпускало и Колю?»

Наконец лес раздался, впереди серели заколоченные избы. Ляленки. Здесь путешественники провели несколько дней.

— Какая гора у вас интересная... — сказал Рубцов, кивая на угрюмый, поросший лесом бугор, высящийся над деревней.

— Лялина   гора! — сказала   хозяйка-старушка. — Клады там в землянке лежат.

— Какие клады, бабушка?

— Погоди, расскажу.

И она начала рассказывать о разбойнике Ляле, о лесной девке, о молодом атамане Бархотке, о прекрасной княгине Лапшангской...

— Я, Саша, обязательно напишу об этом, — сказал Рубцов. — Только по-своему...

— Эта легенда уже в самой местности записана, — сказал Сизов. — Тут все названия такие — речка Ляленка, деревня Бархатиха.  А  самая   распространенная   фамилия — Шалухины.

— Это уже не так важно... — задумчиво проговорил Рубцов.

— А что же важно?.. Рубцов не ответил...

Ответом его стала сказка, которую он называл поэмой...

— 2 —

Мне о том рассказывали сосны

По лесам в окрестностях Ветлуги,

Где гулял когда-то Ляля грозный,

Сея страх по всей лесной округе...

Поэму-сказку, навеянную ветлугскими впечатлениями, Николай Рубцов напишет месяц спустя, в деревне Тимониха, гостя у Василия Белова.

Как наступят зимние потемки, Как застонут сосны-вековухи, В бедных избах странной незнакомке Жадно внемлют дети и старухи. А она, увядшая в печали, Боязливой сказкою прощальной Повествует им о жизни Ляли, О любви разбойника прощальной. Так, скорбя, и ходит богомолка, К людям всем испытывая жалость, Да уж чует сердце, что недолго Ей брести с молитвами осталось...

«Лесная сказка» — вполне профессиональная работа. И вместе с тем не поворачивается язык назвать «Лесную сказку» творческой удачей гениального поэта Рубцова. Сам Николай Михайлович, должно быть, тоже понимал это, но тем не менее «сказке» радовался и гордился ею. И старался, несмотря на отказ за отказом, поскорее пристроить в печать... Объяснение этому простое: Рубцов считал свою поэму первым и достаточно успешным — а это так и было! — шагом на новом поприще... Но есть и другое объяснение и оно тоже напрашивается само собой...

«Рубцов не писал сказок, далеких от его собственной жизни... — пишет в предисловии к трехтомнику Николая Рубцова, изданному в «Терре», В. Зинченко. — Эта сказка-быль про него самого, — не ожидал только, что погибнет от рук «разбойницы Шалухи», хотя и чувствовал, что тучи над ним сгущаются, хотя и говорил про ее зверские вирши: «Это патология. Женщина не должна писать такие стихи»...

Конечно, можно было бы посоветовать В. Зинченко внимательнее перечесть «Лесную сказку»[22] и убедиться, что разбойница Шалуха не убивала Лялю, который погиб на поединке с Бархоткой, а Шалуха (это в поэме тоже не сказано прямо) лишь отравила свою соперницу, юную княгиню Лапшангскую...

Но, с другой стороны, что-то есть в описании судьбы несчастной Шалухи от судьбы, которую выберет для себя убийца Николая Рубцова:

Бор шумит порывисто и глухо

Над землей угрюмой и греховной.

Кротко ходит по миру Шалуха,

Вдаль гонима волею верховной...

И, несомненно, что-то свое различал Николай Михайлович в шуме ветлугских сосен, глядя на возвышающийся над деревней холм:

Где навек почил он за оградой, Под крестом, сколоченным устало... Но грустить особенно не надо, На земле не то еще бывало.

И, конечно, никуда не уйти от того факта, что эти строки написаны Николаем Михайловичем вскоре после его поездки с Людмилой Д. в Тотьму...

Никакой логики тут нет, только неясные предчувствия, смутные опасения, которые владели Рубцовым, когда он создавал в Тимонихе «Разбойника Лялю».

Впрочем, в июне 1969 года еще впереди была встреча с Д., но и там, на Ветлуге, порою накатывало на Рубцова отчаяние...

— 3 —

«Думаю о житейском неуюте его и опять вижу Рубцова на ветлужском приплеске, на косе ослепительно чистого, точно провеянного, песка. Худое, непривычно белое тело, неестественно вспученный (печень?) живот. Длинные до колен черные трусы.

— Не загорал несколько лет, как-то не доводилось, — конфузился он, — теперь никак не осмелею. Как девушка.

Забрел по колено в воду, постоял, почерпал воду ладошкой и сразу же вышел. Лег животом на песок.

— Вот погреюсь — и хватит...»

Михаил Сизов очень хорошо описал, как, спрятавшись, кажется, от всех друзей и недругов, с какой-то роковой неизбежностью соскальзывал Рубцов в гибельную пучину...

«Алкогольное безумие только набирало обороты... В чайной — в розлив и на вынос — рекой лились водка, вермут и портвейн, пиво. Осоловелые механизаторы в грязных сапогах слонялись от стола к столу, как тени. Скопище техники — тракторы, машины возле чайной, как кони у коновязи.

Пива нам показалось мало, а тут еще встретился знакомый сотрудник из районной газеты, который тотчас приобрел «бомбу» портвейна. Она, эта «бомба», и была выпита тотчас на зеленой лужайке под акациями. Мигнуть не успели, как мой знакомый, точно за стиральную доску встал, начал мытарить Колю, а заодно и меня своими стихами... Рубцов морщился, как от головной боли, автор же этого не замечал. Автор потел, голос его дорастал до металлического звона, но не отступался. Наконец выдохся, и Коля, улучив момент, предложил сходить за второй «бомбой».

— Я сам пойду! — оборвал он наши порывы. — А вы тут посидите, еще почитайте... Хорошие стихи, — ровным, как стол, голосом похвалил он и моментом скрылся за акациями».

Рубцова долго не было, и Сизов не выдержал.

— Как бы не поколотили его, нездешнего, — забеспокоился он, — подожди здесь, а я пойду подстрахую.

И он направился в забегаловку (чайную уже закрыли) на поиски.

Рубцов стоял в густой очереди.

К прилавку было не протолкнуться, и Рубцов через головы передал Сизову одну за другой «бомбы» с чернильно-густой жидкостью.

— Фу! — выдохнул Рубцов, когда выбрались из забегаловки. — Даже плешь вспотела. А куда ты дел своего приятеля?

— А он там нас ждет, в садике. Я за тебя побоялся.

— Побоялся! Не из таких клоак выбирались. А вот человека-то ты зря одного оставил...

«Уже стемнело, — писал Михаил Сизов. — Открытая «бомба» стояла на скамейке. Рубцов сидел перед ней, поблескивающей под луной, нога на ногу, держал в руке снятый с сучка акации стакан, наполненный «чернилами», и буравил меня злыми темными глазами. Часто моргал, как будто сам не мог выдержать демонического напряжения своего взгляда, и напропалую, как теща, распекал меня...»

— Ты зачем обидел человека?.. — говорил  Рубцов. — И вообще, зачем ты пьешь? Такой молодой и уже в стакан смотришь! Нет, я тебе не налью. Сам выпью, а тебе не налью. Ты же ничего еще не сделал, чтобы пить. Да... Я сделал дело. А ты — нет. Я ведь только слово могу сказать, и тебя нигде не напечатают... Ну ладно, вот тебе, выпей. И больше не ожидай. Все...

Серебрилось под луной поле. Огромная и багровая, висела она низко над елками оврага. Скрипел коростель.

— Ты иди домой, а я тут посижу, — неожиданно мирно попросил Рубцов и пошагал со своей бутылкой подальше от дороги, в молодую рожь. Уселся. Смятенно закричали ночные птахи.

Из оврага наносило горьковатым туманцем — где-то жгли костер... Сизов вздохнул и ушел спать на сеновал, долго не мог уснуть.

Он слышал, как вернулся Рубцов, его долгий, до трех часов ночи, громкий разговор с матерью.

Утром Михаил вышел помочь матери окучивать картошку. Влажная земля приятно холодила босые ноги. Рубцов, облокотившись на изгородь, хмуро наблюдал за ним. Одет Рубцов был, несмотря на разгорающийся зной, все в ту же замшевую курточку. Отстраненно смотрел в сторону, наморщив лоб. Потом опять поежился, «точно за воротник попали опилки, точно не летний зной, а осенняя неволя-непогодь на дворе»...

— 4 —

Писать о последних годах жизни Николая Рубцова занятие нелегкое и неблагодарное. Все перепуталось в эти месяцы в его жизни, и он, всегда старавшийся не смешивать литературные, дружеские и семейные дела, сейчас словно бы позабыл о своем правиле.

Он мог, ничего не объясняя, привести в гости к Астафьевым свою бывшую жену, а потом, также ничего не объясняя, бросить ее на улице и уйти с Астафьевыми к другим знакомым. Он мог ни с того ни с сего уехать на Урал, пытаясь разыскать там (почему там?) брата Альберта...

Обиды своей новой сожительницы, Людмилы Д., он переносил на отношения к друзьям — мнение о ее стихах путал с отношением к самому себе.

Но в хаосе и запутанности последних месяцев тоже прослеживается своя логика.

Так бывает, когда в конце трудного пути, почувствовав близкую передышку, расслабится человек. Тогда и торжествуют над ним темные силы, которые не могли его одолеть, пока этот человек шел.

Последние полтора года жизни Рубцова заполнены романом с Людмилой Д.

Они познакомились в общежитии Литинститута еще в 1963 году, но тогда с ее стороны особой симпатии к Рубцову не возникло, как и в апреле 1964 года, когда она снова увидела его...

«Он неприятно поразил меня своим внешним видом... На голове — пыльный берет, старенькое вытертое пальтишко болталось на нем».[23]

Правда, были еще удивительные стихи Рубцова, но это открылось Д. только через четыре года, когда в 1967 году она прочитала рубцовскую «Звезду полей».

Что думала она, на что рассчитывала, на что надеялась, отправившись в Вологду, чтобы «поклониться» гениальному поэту? Что вообще в таких случаях может думать женщина. уже перешагнувшая тридцатилетний рубеж, так и не устроившаяся в жизни, но все еще привлекательная, все еще не потерявшая надежду на какое-то лучшее устройство жизни?

Наверняка, поднимаясь по лестнице к рубцовской квартире, Д. и сама не знала, чего она хочет, чего ждет...

Экзальтация и тщеславие, самопожертвование и какая-то расчетливость переполняли ее, и, конечно же, примиряя женское тщеславие и высокое благородство, было еще и ожидание Чуда...

Она позвонила.

Дверь открыл Рубцов. «В старых подшитых валенках, еще более полысевший...» Увидев гостью, он уронил рукопись, и листочки разлетелись по коридору.

Как и должно быть в жизни, встреча оказалась не такой, как представляла ее себе Д., — все произошло обыденней и прекрасней.

В своих воспоминаниях Д. очень точно передает мысли и ощущения женщины, задавшейся целью влюбиться в Рубцова, не только в его стихи, но и в него самого...

«Утром я проснулась от гудения множества голосов, в окно каюты било солнце, теплоход вздрагивал, что-то где-то шипело. За окном была какая-то пристань. Уж не Тотьма ли? Было семь часов утра. Я быстро поднялась. Рубцов спал на верхней полке младенческим сном. Я потрясла его за плечо, он проснулся, выглянул в окно и вскочил...

Мы вышли заспанные, неумытые и влились в толпу, которая уже выливалась по трапу на пристань. Утренний холодок охватил нас, я сразу вся продрогла. Мы стали подниматься по тропинке вверх, по берегу Сухоны и остановились на очень возвышенном месте.

— А теперь я умоюсь! — сказал Рубцов и сбежал вниз к воде. Там он долго и с наслаждением плескался, фыркал. Я стояла, смотрела вокруг на солнечные зеленые дали и была благодарна судьбе, что она дала мне этот день и этого человека».

Так и начался этот роман.

Еще ничего, кажется, не произошло, но уже оказались разрушенными отношения Николая Рубцова с семьей, живущей в Никольском. Подруги запомнили спутницу Рубцова и поспешили рассказать про нее Генриетте Михайловне...

Еще только-только встретились, а уже разругались.

— Она же чернокнижница! — сказал Рубцов про Марину Цветаеву. — Ведьма... Она злая. Злая и ее поэзия!

— Как ты, Рубцов, можешь такое говорить?! — возмутилась Д. — Как ты можешь? У нее не злая поэзия, а трагическая! Ее жизнь была трагическая, и вся ее судьба — в ее стихах.

— Ну и что? — поддразнивая, сказал Рубцов. — Неужели Тарас Шевченко меньше пережил? А его поэзия добрая. Не то что у этой ведьмы.

— Не  смей  ее  называть  ведьмой! — закричала Д. — Я люблю Марину!

Повысил голос и Рубцов.

Он всегда нервничал, когда видел, что человек, которому он пытается объяснить очевидное, — помните: «он судил коллег на уровне своего мастерства, своего таланта, а это было слишком высоко и непонятно для многих окружающих его людей...» — не желает понимать его, замыкаясь в своем упрямстве. Тем более это выводило Рубцова из себя, когда речь шла о том, что Николай Михайлович считал для себя родным и дорогим.

Д., если и не поняла, то мгновенно почувствовала это, и мгновенно перевернула все в свою пользу. Она и сейчас описывает это состояние в Николае Михайловиче Рубцове с какой-то извращенной, ничего, кроме самой себя, не желающей замечать эгоистичностью.

«На глаза его навертывались слезы, что-то давно наболевшее рвалось из его души, какое-то глухое отчаяние, что-то непоправимо трагическое слышалось мне в его горьких резких выкриках. Позднее я привыкну к такому его состоянию, оно, как яд, капля за каплей просочится и в меня и заполнит мои клетки жутью обреченности. Но тогда я видела его таким впервые».

На этот раз с приступом раздражения Рубцов справился сам.

— Люда, — вдруг сказал он. — Надо бы не пропустить Печенгскую церковь. Давно я ее не видел... И ты посмотришь.

Вот так, с надрывом, с ссорами и пьяными криками начинался этот роман...

Но иначе и не могло быть.

Людмила Д. пыталась влюбиться в Николая Михайловича Рубцова, но ничего из этой попытки не выходило.

«Рубцов еще с порога закричал: «Людочка! Это я — твой муж!» — пишет она в своих воспоминаниях. — От слова «муж» все во мне перевернулось, я вся содрогнулась: до того неестественно было слышать из уст Рубцова «я твой муж». Друг, брат, мой бедный больной ребенок, мой мучитель, мой истязатель, мой любимый поэт... Но муж?! О боже! Что я делаю?»

Д. делала то, что и было задумано. От задуманного она редко отступала... Сейчас она отправилась в Вельск, чтобы рассчитаться там и переехать в Вологду уже навсегда.

Ну а Николай Михайлович Рубцов, как мы и говорили, поехал в Тимониху гостить у Василия Ивановича Белова и писать там свою «Лесную сказку».

— 5 —

К осени Д. переехала в Вологду и поселилась с дочерью в деревне Троица, в двух километрах от города, устроилась работать в библиотеку.

«Рубцова встретила в Союзе писателей... Снова темная волна предчувствий захлестнула меня. То, что он так обрадовался встрече со мной, что засыпал меня вопросами, не радовало... Теперь я думаю, что, если бы судьба не схлестнула меня с этим человеком, моя жизнь, как и у большинства людей, прошла бы без катастрофы. Но я, как в воронку, была втянута в водоворот его жизни. Он искал во мне сочувствия и нашел его. Рубцов стал для меня самым дорогим, самым родным и близким человеком. Но... Мне казалось, будто я приблизилась к темной бездне, заглянула в нее и, ужаснувшись, оцепенела...»

Любопытно сопоставить эти воспоминания с воспоминаниями Генриетты Михайловны Меньшиковой.

«В 1970 году Лена пошла в школу, — вспоминает она. — Летом мы с ней ездили в Вологду за покупками, а заодно посмотреть, где живет папа. Прямо с парохода мы пришли к нему на улицу Яшина. Позвонили, он нам открыл, но был на одной ноге, вторая перевязана. Он замялся было, но все же пригласил. Когда мы вошли, в кресле сидела Д.

Рубцов представил ее как двоюродную сестру Люду. Но когда она ездила с ним в Тотьму, наши женщины ее описали, и я сразу узнала ее по этому описанию...»

— Очень приятно... — не протягивая руки, сказала Генриетта Михайловна. — Только я ведь знаю, Коля, что у тебя нет сестры Люды...

Возникла неловкая пауза.

— Я рада, Коля, что познакомилась с твоей женой и дочкой, — стараясь замять неловкость, сказала Д. — Кстати, она очень похожа на тебя.

— Да... — ответил Рубцов. — Все говорят, что я похож на Лену.

Генриетта Михайловна продолжала молчать, и Д. объяснила, что никакая она не сестра, просто из Воронежа проездом и сейчас уйдет, не будет мешать. Она ушла, а Генриетта Михайловна и Лена остались.

«Рубцов опять звал нас к себе, — вспоминает Генриетта Михайловна, — а Лене все было интересно, да и он очень рад был видеть ее...»

Эти воспоминания не так художественны, как у Д., но человеческой боли, человеческого тепла в них больше. И правды тоже. Впрочем, иначе и не могло быть. Читая воспоминания Д., нельзя забывать, что писались они, когда нужно было объяснить всем — и прежде всего самой себе! — необъяснимое. Не поэтому ли и проступают порою в нарисованных Д. портретах Рубцова этакие демонические черты?

Да... Конечно, были нехорошие предчувствия, были драматические срывы, но чаще многие возвышаемые до жанра трагедии сцены начинались в духе забавной, незамысловатой комедии. Примером тому может служить летняя история, после которой Рубцов оказался в больнице...

9 июня 1970 года подвыпивший Рубцов пришел к Д., когда та поливала в огороде грядки. Он вызвался помочь и начал отбирать чайник, которым пользовалась Д. вместо лейки.

— Ну до чего же ты вреден!

— Вреден? — переспросил Рубцов и тут же вылил всю воду на Д.

— Идиот! Что тебе надо от меня в конце концов?! — Д. взбежала на крыльцо и захлопнула дверь перед носом Рубцова.

Тот подергал дверь, но дверь не поддавалась...

Можно осудить грубоватость — как тут не вспомнить про детдомовское детство! — шутки Рубцова, можно понять обиду женщины, ее гнев, но так же очевидно и то, что эта сцена — милые ссорятся, только тешатся — ни с кем другим не могла закончиться так, как закончилась с Рубцовым.

Пытаясь залезть в дом, он разбил окно...

Звоном стекла и обрывается летний водевиль, сразу — без всякого перехода — начинается драма. Подбежав к окну, Д. увидела, что Рубцов лежит на клумбе, а из руки фонтаном хлещет кровь — Рубцов перерезал артерию...

К счастью, Д. не растерялась. Сбегала за фельдшером, та наложила на руку Рубцова жгут.

Рубцова удалось спасти... Назначенный срок еще не наступил — Рубцова увезли в больницу.

Давясь слезами, Д. собрала с пола осколки.

И сразу после гибели Рубцова, и многие годы спустя Д. снова и снова задавала себе вопрос, что же можно было сделать, и сама себе отвечала:

«До сих пор не знаю. Не знали, наверное, и его товарищи. А может, не хотели знать. Так ведь удобней, спокойней. Встретятся, выпьют, повеселятся, а я отдувайся за всех. Коль он живет со мной, значит, я и ответчица».

В этих рассуждениях Д., как и в документах: протоколах допросов, показаниях на суде, кассационной жалобе, — приобщенных к уголовному делу, много боли и правоты.

Боясь поссориться с Рубцовым, его друзья всегда поспешно исчезали, едва только Рубцов начинал «заводиться», но осуждать их за то, что дружбу с Рубцовым они берегли сильнее, чем самого поэта, и уходили от него, когда были ему нужнее всего — бессмысленно. Никто не имеет права требовать от человека, чтобы он жертвовал собою ради другого. Каждый человек решает это сам для себя, и Д. тоже решилась на это сама...

«Я хотела сделать его жизнь более-менее человеческой... Хотела упорядочить его быт, внести хоть какой-то уют.[24] Он был поэт, а спал, как последний босяк. У него не было ни одной подушки, была одна прожженная простыня, прожженное рваное одеяло. У него не было белья, ел он прямо из кастрюли. Почти всю посуду, которую я привезла, он разбил. Все восхищались его стихами, а как человек он был никому не нужен. Его собратья по перу относились к нему снисходительно, даже с насмешкой, уж не говоря о том, что равнодушно. От этого мне еще более было его жаль. Он мне говорил иногда:

— Люда, ты знай, что, если между нами будет плохо, они все будут рады».

Все правильно, все верно, как верно и то, что крест, взятый Д. на себя, оказался ей не по силам.

Может, ей и хотелось облегчить страдания Рубцова — наверняка хотелось! — только вот силенок для этого подвига у нее явно недоставало. Талантом самопожертвования она явно была обделена...

Пожертвовать собою ради другого человека помогает только любовь (расчетливость тут бессильна, сил человеку она не прибавляет!), и только любовь делает жертву радостной и необременительной...

Д. попыталась доказать обратное. Наверное, она и сама не понимала, что, «спасая» Рубцова, ей придется преодолевать глухое сопротивление, явное недоброжелательство его друзей и знакомых. Это ведь только в плохих книжках объединяются все, забывая свои самолюбие и амбиции, чтобы помочь товарищу. А в жизни — увы! — все происходит иначе...

— 6 —

В жизни Николая Михайловича Рубцова если и объединялись его друзья и близкие, то, кажется, только для того, чтобы сделать жизнь Рубцова еще больнее, еще ужаснее...

Замечательное свидетельство отношения некоторых влиятельных вологодских «друзей» к Рубцову — воспоминания Виктора Астафьева...

«Я, да и не только я, все мы, вологодские писатели, как-то надолго выпустили из виду гулевую парочку поэтов, и лишь стороной долетали слухи о том, что они уж и драться начали. У Д. была девочка, собиравшаяся в школу. Женщина нашла себе работу, устроилась библиотекарем на торфяном участке. Здесь же, в полугнилом бараке, при библиотеке, была и комнатушка для жилья.

Лишившаяся дома и мужа по причине любви, Д. устроилась на участке, что располагался верстах в пяти от Вологды, и облегченно вздохнула.

Но неугомонный кавалер (Рубцов. — И. К.) достал ее и на торфе.

Ну, достал и достал, что тут поделаешь, коли такая привязанность у человека и обожание непомерное, всепоглощающее. И обожал бы иль сидел бы в барачной библиотеке, книжки читал, стихи записывал, так нет ведь, его скребла творческая жила по сердцу, не давала сидеть в укромном уголке (здесь и далее выделено мной. — Н. К.), страсть нравоучения влекла к народу. В дырявых носках выйдя из-за стеллажей, он обвинял читателей-торфяников в невежестве, бескультурье, доказывал, что лучше Тютчева никто стихов не писал и не напишет, декламировал, с пафосом, с выкриком, поэзию обожаемого им поэта.

Кончилось тем, что Д. выставила своего обожателя вон, умоляла не приезжать больше, так как из-за него она может лишиться последнего скудного куска хлеба и пусть дырявой, но крыши над головой. Не внял поэт мольбам любимой дамы, иной раз пешком тащился по грязным болотным дорогам и торфяным рытвинам на манящие огни торфяного поселка. Возлюбленная его навесила на дверь крючок и однажды не пустила кавалера в свой дом. Он ее умолял, матом крыл, ничто не действовало, тогда он пошел под окно барака, двойные рамы которого, пыльные и перекошенные, не выставлялись со дня сотворения этого социалистического жилища, от досады сунул кулаком в окошко и вскрыл стеклами вены на руке...»

Все здесь вроде бы похоже на правду... В. П. Астафьев повсюду подчеркивает, как высоко он ценил Рубцова, какая большая это потеря для русской литературы, но тогда откуда же в его воспоминаниях появляется перед нами развязный хулиган в рваных носках, который — подумать только! — набрасывается на бедных работяг-торфяников и чуть ли не силой принуждает их читать Тютчева! Ужас... До чего только не доходит вологодское хулиганье! И это вместо того, чтобы «сидеть в укромном уголке»...

Отношение Виктора Петровича Астафьева к Рубцову возмутило и саму Д.

«Мне очень странно, — пишет она в статье «Обкомовский прихвостень», напечатанной в газете «День литературы», — что Вы даже не упомянули о его больничной внешности. Как Вы упустили это, чтобы лишний раз не поиздеваться над его жалким видом в огромном синем халате, с шапочкой из газеты на голове? Создается впечатление, что Вы его вообще не видели. Во всяком случае, это не Ваш стиль. Ваш стиль вот он: «... хамство и наглость, нечищенные зубы, валенки, одежда и белье, пахнущие помойкой...» Бр-р-р... так мерзопакостно еще никто Рубцова не живописал. Сколько же затаенно-жгучей иезуитской ненависти в этом описании!..

Я точно знаю, что Вашему «радению» сам Рубцов не радовался. Он был с Вами очень осторожен. Разве могла обмануть его неимоверно могучая интуиция, утонченная проницательность истинного поэта? Любую фальшь он тут же замечал. Зная Ваш пиетет к высокому областному начальству, он Вас остерегался. Правда, однажды, не выдержав, сорвался, назвав Вас «обкомовским прихвостнем». Вы же были с Рубцовым в длительной ссоре. Разве не так? Так что не надо лгать о Ваших якобы идиллических с ним отношениях».

Н-да... Тут Людмила Д., несомненно, права. Идиллических отношений с Рубцовым у Астафьева не было и не могло быть... Но как точно заметил другой замечательный русский поэт: «Лицом к лицу лица не увидать...»

— 7 —

«Ему оставалось жить чуть меньше года, когда мы встретились в последний раз... — вспоминает Анатолий Чечетин. — Именно в это время была написана — высказана, пропета! — самая грустная и трагическая из всех его элегий.

Отложу свою скудную пищу И отправлюсь на вечный покой. Пусть меня еще любят и ищут Над моей одинокой рекой. Пусть еще всевозможное благо Обещают на той стороне. Не купить мне избу над оврагом И цветы не выращивать мне...

А пока — мы долго шли по улице Жданова, по Цветному и Страстному бульварам. Это было синим апрельским днем. И недавно выпавший снег во двориках был синий, и мокрый асфальт вдали отдавал синевой, и в умытых окнах домов отражалась шальная синева разверзшихся небес: солнечно было вокруг, ясно и еще по-весеннему свежо».

Анатолий Чечетин вспоминает, как Рубцов щурился от солнца, любуясь остатками стен Рождественского монастыря, но во всем облике его была такая гибельная усталость, от которой отдохнуть практически невозможно. Поражали болезненный желтовато-бледный цвет лица, натянутость тонкой, сухой кожи на нем, темные, еще не потухшие, но бесконечно уставшие смотреть глаза...

«После случая девятого июня, — пишет в своих воспоминаниях Людмила Д., — после того как Рубцов выздоровел и выписался из больницы, в Вологодском обкоме КПСС собрались писатели, поэты, чтобы обсудить положение дел и, может быть, как-то помочь Рубцову, попытаться его спасти. Был один выход — лечебно-трудовой профилактикой. В ЛТП нужно было трудиться, соблюдать строгий режим, вольготную домашнюю жизнь сменить на казенное житье... Рубцов взбунтовался, в ЛТП идти не хотел. От меня это совещание в обкоме он тщательно скрывал, и я о нем узнала не сразу. Но меня сразу же насторожили его пьяные горькие крики о насилии над личностью поэта, о том, что его хотят посадить в тюрьму, его сетования возмущения, что на него «катят бочку».

— Люда, меня хотят посадить в тюрьму! Меня ненавидят! Мне нет места на этой земле, кроме как в тюрьме. Я это знаю!

Как пристраивали Рубцова в ЛТП, вспоминает и Александр Романов.

Он был тогда ответственным секретарем Вологодской писательской организации, и это его вызывали в обком партии, как только заходила речь о «безобразиях», которые устраивал Рубцов.

— Почему Рубцов бездельничает? — спрашивали партийные начальники. — Может, полечить его от вина?

— Да не алкоголик он! — защищал поэта Романов. — У поэтов бывают срывы. Ведь стихи пишутся кровью...

Есть какая-то неумолимая логика метаморфозы в ЛТП темных коридоров, в которые пыталась усадить Рубцова московская братия, укромных уголков, в которых советовал поэту читать книжки Виктор Петрович Астафьев...

Снова разговор об устройстве Рубцова в ЛТП возник во время встречи писателей в обкоме партии.

«Вот мы, писатели, — пишет Александр Романов, — располагаемся за длинным столом в кабинете секретаря обкома по идеологии. Веселое оживление, как всегда, вносит Виктор Астафьев. Он чуть было не увлек разговор в совсем иную сторону, не предусмотренную секретарем обкома. Николай Рубцов скромно сидел у закрайка стола, поближе к дверному тамбуру. Я сделал краткий обзор творческих дел писательской организации и высказал наши неотложные просьбы. Писатели разговорились, в застолье потеплело.

И секретарь обкома, соглашаясь с нашими суждениями, помаленьку стал сворачивать разговор в сторону писательского пьянства. Василий Белов, воспользовавшись паузой в его мысли, вдруг вставил, что клин, свою реплику: «А обкомовцы пьют не меньше нас». И с веселой дерзостью поглядел на секретаря обкома.

Тот не то чтобы смешался, а все-таки смутился.

— Обкомовцы не шатаются на улицах, Василий Иванович! — вдруг потвердел его голос. — Как некоторые из писателей...

И поглядел на Рубцова»...

Мучительно бился Николай Михайлович Рубцов в гибельной сети последних месяцев своей жизни и не мог выпутаться из нее...

Данный текст является ознакомительным фрагментом.