Труд

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Труд

Работать, конечно, трудно. Бывает, что очень трудно. Но мне посчастливилось: как только стали мои глаза видеть и ощущать жизнь, так уже кто-то вложил мне в руку хворостинку и послал в огород выгонять оттуда кур. Мы подрастали, и дел прибавлялось. Помню, умоешься утром, оденешься, а к тебе уже каким-то образом задание «тянется»: полить из лейки огурцы, пополоть картошку, убрать в доме. И вот, переглядываясь с подружкой через плетень, кричишь: «Ты уже сколько прополола?» — «Я две». — «А я уже три».

И уж как нам не хотелось полоть! Опять вызываем друг друга: «Ну, ты скоро?» А та, потная: «Ну че ты гавкаешь — не даешь работать». — «А я — уже!» — «Ну и радуйся». — «К тебе бегу — помогать». В обеих семьях задания выполнены, и — аллюр три креста — на речку.

А как тень до почтового ящика, висящего на столбе, дойдет, хватит жировать, надо в бочку воды натаскать корове. Не беда: артезианские колодцы почти на каждой улице, а то и по два. Вода далеко-далеко, кружочек ее блестит глубоко. Крикнешь, а там где-то внутри как будто толчок из звука. Ты слово говоришь, а там «вав» — и всё. Вниз летит ведро долго, за ним веревка бежит, и ручка от вертушки крутится так, что и не видно ее. Тикай, а то ударит и убить может. Слышишь — ведро «дуль!», и нет его — истопилось. Начинай крутить. Долго, пока не вылезет ведро. Закряхнешь немного ведро левой рукой, потом быстро правой — и на край колодца, отцепил и пошел к бочке. И так надо раз десять, чтоб корова попила с вечера и утром.

Но продали корову, чтоб одежду всем купить, и, слава тебе господи, купили козу Герку. Она меня так жалела, так мало требовала. Один раз, правда, заблудилась, отбилась от стада. И вот пастух стучит кнутом по калитке: «Нонка, иди ищи свою Герку».

«Герка! Герка!» — кричу я, а уже сумерки, и боязно среди папоротников валандаться одной. «Герка, Герка!» Вдруг хвать меня за плечи парень большой. Хотела вырваться, а он не дает.

— Смотрите, ребята, девица интересная.

А, курортники. Какая я им девица?

У них были с собой какие-то плоские деревянные чемоданчики с лямкой через плечо.

— Девочка, можно мы тебя нарисуем?

— Можно. А когда? Сегодня?

— Да нет, сегодня уже темнеет. Давай завтра, с утра, часиков в десять-одиннадцать.

Я не знала, как это понять, — часов у нас не было, и я спрашиваю:

— Как тень от Петушка где будет?

А Петушок — это высоченная скала на реке Псекупе. Мы в то время жили в Горячем Ключе.

— Вот как до середины реки дойдет, так и приходи.

— В обед, значит.

— Придешь?

— Приду.

Пока мы говорили, Герка стояла себе на перекате и пила воду.

— Герочка, миленькая, пойдем домой.

Я героем иду: Герку нашла, портрет завтра принесу… Но мама не обратила внимания на мои достижения, недовольная тем, что я стекло на лампе не протерла от сажи. Это было мое последнее задание.

Утром встали, как обычно, рано. Смотрю, Петушок весь в тумане, почти не видать. А если туман, значит, будет хороший день. Слушаю мамины поручения и сразу после завтрака кидаюсь их выполнять. Герка уже в стаде. Полить огурцы, помидоры, двор подмести и до обеда — ку-ку!

Что-то у меня все так быстро получилось: только макушка Петушка осветилась, а у меня уже все сделано.

— Нинка, — кричу соседке, — ты чего делаешь?

— Двор мету.

— А я уже все сделала. С меня портрет будут рисовать, дак я мигом. Сейчас еще и воды в бочку!

— Ой, а меня возьми с собой!

— Возьму, если поможешь с водой.

Нинка быстро дометает двор и бегом ко мне. Я пока ведро донесу до бочки, она уже вытаскивает новое из колодца. Да по пять ведер — делов-то! Вытащили лишнее ведро и ледяной водой обдали друг друга из корячка (ковшика).

Сели. Смотрю, тень на том берегу реки и до воды еще далеко.

— Что б еще сделать? Давай потрусим матрацы и свежей соломы набьем.

Повытаскивали матрацы, вывернули в сарай старую солому и давай свежей, пахучей наполнять. Натоптали. Постелили — койки и топчаны дыбом. Ну это пока человек не ляжет: бывает, что и скатится сразу на пол. Ничего, все равно рад свежей постели.

Гляжу, тень дошла до начала того берега.

— Пошли, — говорю, — ну их к чертям! Так от дел и задушимся.

Пришли мы, а они уже там.

— А, девчушки, пришли… Садитесь.

Мы садимся, а они рисуют себе Петушок, и так до тех пор, пока тень на этот берег не пришла.

— Может, мы пойдем? — робко спросила я.

— Махорки принесли?

— Нет.

— Почему?

— Вы не говорили.

— Говорил, ты не запомнила… Все свою Герку искала. Садись вот сюда, ноги согни в коленях, левой рукой обопрись, а в правой держи пучок ромашек и смотри на них. Поняла? А ты, девочка, беги за махоркой.

Нинка опрометью побежала, а я сделала все, как мне велели. Парни сели вокруг меня и давай шуршать карандашами по полотну.

— Я больше не хочу, — лопнуло наконец мое терпение.

— Не хочешь? Ну пойди побегай и проверь, куда пропала твоя подружка.

Я побежала к дому и увидела там зареванную Нину.

— Ты чего плачешь?

— Батько ударил. Увидел, что я из кисета в жменю махорки взяла.

— А откуда ж он в такое время?

— А и не знаю. Напоил лошадь и поехал опять.

Тут выходит бабка старая с палкой и, не поднимая головы, сиплым голосом говорит:

— А шо цэ за крали на лавочке сидять, чи им дела ниякого нема?

— Нема, бабушка, нема! — ответила я.

Горе наше улетучилось, да его и не было. Ну что ж, что портрета не будет, и не надо…

Мы подрастали, и менялись наши задания. И лошадь запряжешь, и камыша привезешь. А распряжешь и поставишь ее, не забудь напоить и сенца дать. Потом печь истопить надо и приготовить еды на целый день, борщ, кашу, компот, а то и вареники, сырники. И хлеб испечешь — да стараешься так, чтоб на смех не подняли. До сих пор помню, как задевает самолюбие, как падает твой авторитет в глазах людей, если с хлебом что-то напортачишь. Про таких, кто не умел хлеб печь, люди говорили: «Да она хлеб як испикет — зверху топором, а в середине ложкой». Это значило, что корка до угля, а внутри тесто сырое…

И вот уже выход в поле. Как же там жарко! Как же трудно… Такое ядовитое солнце перед закатом — оно стоит на месте, пронизывает всех насквозь, аж под ложечкой становится удушливо. И как они, эти тетки, так быстро могут? Я не могу… Слезы давят… Деваться некуда, а до конца работы далеко. Солнце такое пыльное, неясное, как будто и само устало мучить людей… Но вот разогнулись, собрали инвентарь в кучу — и куда девалась усталость? Наверное, сознание избавления с такой силой охватывает тебя, что в каждую клетку вливается блаженная «смазка». А как к подводам пошли, немного и притворишься: на бричку-то сигануть — это уже игрушки.

Нет, устала, конечно, сильно нажарилась на проклятом пекле, но не это главное. Главное, что ты, как зубок в расческе, со всеми в одном ряду, в ряду, где тебя уважают, незаметно, но уважают.

Вот так мое поколение было втянуто в сознательный беспрекословный труд. Человек не человек, а полчеловека, если он не трудится. Это колдун, или блаженный какой, или не уважаемый никем тип, «сволота», как таких у нас называли. Так и шла наша жизнь, моих братьев и сестер, подруг и родителей, — все трудились.

Когда разъезжали по стране, видели труд молодежи и вникали в ее «ретивость». Почему так рвалась молодежь на ответственные и трудные стройки? Как блицтурнир в шахматах, так и здесь — кратчайший путь к осознанию себя личностью с именем, с гордостью, с собственной нужностью людям. Уж не говоря о дружбе, о веселье, об умении крепиться в трудную минуту. Хорошие ребята и девчата, по-моему, и сейчас трудятся везде.

К сожалению, так же, как одни люди неукоснительно научены жить трудясь, так существуют и другие индивидуумы, у которых начисто отсутствует тяга к труду. Как это — жить на зарплату? Зарабатывать деньги? Нет. Это надо много дуться, а денег все равно мало. Да вы что, смеетесь, это сколько же я жизней должен прожить, чтоб на все то, чего хочу, заработать? Нетушки! Я лучше буду химичить. Это, конечно, рискованно, но ведь деньга немедля течет в кейс — и вот уж не закроешь его…

Однако праздная жизнь, как сказал Макаренко, не может быть честной. Да, жизнь наша коротка, и надо, чтобы было в ней хорошо — и на душе, и дома, и на работе. Порой кажется, что такое невозможно, но к этому надо стремиться. Батюшки, ведь я бывала на банкетах, где снимался весь ресторан и еда накладывалась в четыре слоя, тарелка на тарелку, блюдо на блюдо, черная и красная икра оставалась нетронутой. И все — зажравшиеся, заетые, пузатые, с вросшими в пальцы кольцами любой цены. Не естся мне там и не пьется. Приду домой, разогрею борщ — и тарелочку с «бугром». Вот это еда! А ряженка? А кукуруза вареная, а овощи…

Вот я дружу с одними людьми, не из нашего мира искусства, фабричные они, из Подмосковья. До чего же светится радугой их дом в праздник, когда собираются друзья, родственники, дети лазят под столом. Винегрет вкусный, честный, родной. Лафитнички граненые, как же они для водочки подходят. Жаркое, капустка в разном виде, свекла с чесночком, моченые яблоки, компот свойский, и все-то такое народное, полезное для печени и почек, и ожирения не дает никакого. Как-то незаметно освежается стол, меняются блюда, чаек на подходе, песни — словом, отдых.

Тут как-то заболел неизлечимо хозяин, дядя Ваня, проработавший на фабрике всю свою жизнь. В молодости писаным красавцем был, работягой что надо — любимый всеми человек. Лежал он четыре месяца, не поднимаясь, жена сидела рядом. Тихо в доме. Умирающему под семьдесят, еще мог бы пожить. Приходят с фабрики, посидят, шепотком поговорят, принесут чего-то, а он улыбнется горькой улыбкой: дескать, зачем — пища не проходит…

Подруга получила телеграмму, звонит мне, мы первой электричкой туда. Заходим: дядя Ваня вытянулся и как будто заснул. Смерть не исказила лица, так и осталось оно красивое. Стал подходить народ, у стен ютятся, слезы вытирают, посматривают на дядю Ваню. Тихо.

Входит женщина его возраста с голосом мягким и добрым, запричитала:

— Отмучился, красавец ты наш, отмучился, дорогой ты наш! Сейчас мы тебя искупнем, беленькую рубашечку с черными брючками наденем. Как ты любил за столом сидеть: рубашечка беленькая, а брючки черные. Положим твою красивую головку на мягкую подушечку.

Все это женщина говорила довольно громко, и было как-то торжественно и гордо за дядю Ваню, за его фабрику, где он был рядовым техником.

— Идите пока в столовую, там посидите, а мы с Шурой будем купать его. Ребята! Двое мужичков, ну-ка сюда, мы одни не поднимем.

Процедура была недолгой, с добрыми приговорами фабричной подруги.

— У вас там готово?

— Так точно, — тихо ответил мужчина.

— Ну и хорошо, ну и понесли милого нашего, дорогого на подушечку, волосики причешем, ручки сложим как надо. Отработали ручки мозолистые, пусть отдыхают теперь.

Послышался гудок.

— Слышишь, Ванечка? Это гудит гудок твоей фабрики…

Похоронили. Поминки решили сделать в маленьком кафе.

Я немного забеспокоилась: денег-то сколько надо! Но не такой рабочий класс наш недогадливый, как-то так тихо скинулись, никто и не заметил.

Вся фабрика, меняясь, побывала и на похоронах, и на поминках. После кафе в доме собрались самые близкие, и я сижу. Как все свято, просто, недорого приготовлено! И вспомнила я то ресторанное стадо кабанов с животами и толстыми подбородками и четырехэтажный стол. Пишевики, вроде и не поймешь, откуда они, эти спекулянты… А мои — эти вот, где я сейчас сижу.

Такое настроение у меня бывает всегда, когда приглашают меня как знатока сельской жизни на встречу с колхозниками. На этих встречах никому не надо объяснять, что происходит в сельском хозяйстве. Но я, честно говоря, никогда бы не разделяла артистов, кого куда посылать выступать — к колхозникам или к рабочим. У них только место работы разное, у этих людей, а судьбы и души абсолютно одинаковые. Трудящиеся люди, они всегда мне дороги и трудом, и характерами, и чувством локтя.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.