«Суперфортресс» по-русски

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

«Суперфортресс» по-русски

Теперь «туда» мы дотянем. Рокировка. Пока не поздно.

Невообразимая радость охватила меня, когда узнал о назначении заместителем командира полка к Василию Ивановичу Морозову, полк которого одним из первых готовился перейти на новенькие «Ту-4».

Василия Ивановича я знал еще во время войны. В братском полку одной с ним дивизии он был не только прекрасным, всеобще и глубоко уважаемым комиссаром, но и безотказным и решительным боевым летчиком. Побывал он и в комиссарах дивизии, но в середине войны, как и было ему поручено, сформировал новый полк и стал его командиром. Прекрасно знали мы друг друга и после войны, нередко встречаясь как командиры полков на различного рода совещаниях и сборах то в корпусе, то в воздушной армии.

Хороший, крепкий был полк у Василия Ивановича. И воевал лихо, украсив свое боевое знамя всеми возможными знаками доблести, и после войны выглядел броско. Но странное дело, это, кажется, был единственный полк с такими высокими достоинствами, где не оказалось ни одного Героя Советского Союза в отличие от всех других подобных, «родивших» их кто пять, кто десять и даже куда более. А между тем не вызывала никаких сомнений геройская доблесть, достойная золотых звезд, по крайней мере летчиков Николая Гетьмана, Александра Антонова, Володи Киселева, Ливенцова, штурмана Водопьянова, да и не только их. Скуп, что ли, был на награды Василий Иванович, а злые языки говорили, будто хотел он сперва себя звездой украсить, но и его обошли, хотя достоин был всеми статьями.

Встретил меня Морозов с нескрываемой настороженностью. Из первой же беседы я понял, хотя не все было произнесено, суть его беспокойства. Он предпочел бы видеть своим заместителем скорее выдвинутого с повышением командира эскадрильи, чем сниженного в должности командира полка, поскольку, как показывал его немалый комиссарский и командирский опыт, последние, чувствуя себя уязвленными, несправедливо обиженными, как правило, раскисали в нытье, в поисках сочувствия, впадали в безделье, а то и в загулы, иные же в неуемной жажде реабилитации пытались сковырнуть своего патрона. Но ни одна из этих химер Василию Ивановичу не угрожала, в этом я его, кажется, убедил сразу, а в общей работе он очень скоро поверил мне окончательно.

Перед тем как сесть на «Ту-4», к моей радости, удалось полетать на американских, оставшихся от войны, двухмоторных «Митчелах» «Б-25» и четырехмоторных «Либерейторах» «Б-24». Обе машины были с трехколесными шасси и тем сближались, хотя и не очень, по манере посадки с «Ту-4», из-за чего, собственно, и затеяны были эти полеты, но независимо от прагматических целей пилотировать «американцев» было очень приятно. Я впервые испытал, управляя этими машинами, помимо вообще приятного состояния полета, доселе незнакомое мне чувство комфорта.

Знакомство с «Ту-4» произошло позже, на Волге, где проходило переучивание в учебном полку полковника Абрамова. Почти две наши эскадрильи на исходе зимы успел допустить он к самостоятельным полетам, а для остальных не хватило погоды и твердого грунта — бурно вмешалась весна. Пришлось Абрамову, чтоб завершить программу, перелететь со своими инструкторами на наш базовый аэродром, где весна уже выглядела совсем по-иному: сверкало солнце, разливалась теплынь и выползала травка, к тому же в отличие от волжского наш аэродром от края до края пересекала новая, широкая и длинная роскошная бетонная полоса.

Абрамов торопился, был недоволен непредвиденной командировкой и программу давал по минимуму — ни одного лишнего провозного полетика. Трех хороших летчиков на глазах у всех «зарезал»: к самостоятельным не допустил и вкатал в их летные книжки такие изуверские выводы, что с ними к тяжелым самолетам уже не подступишься.

Это нас возмутило, но мы помалкивали — бал правил Абрамов. Он еще и капризничал. Для начала потребовал установки вокруг самолетов особого ограждения и особой же, не стыкующейся с уставной, организации охраны (хотя ничего подобного на своем родном аэродроме он не затевал), вынудил отдать ему, оголив дивизию, почти весь колесный транспорт и выставил «для реализации» программу вечернего досуга, которую наши политотдельцы, безропотно воплощая, ублажали «дорогих гостей» вечерними кино, прогулками, экскурсиями по городу и его окрестностям.

По вечерам Абрамов позванивал из гостиницы нашему командиру дивизии Николаю Ивановичу Сажину, бесцеремонно требуя (именно требуя, а не прося) то выселить всех из приглянувшихся ему помещений и передать их в его распоряжение, то выделить в столовой отдельные комнаты для его экипажей, то обновить им не по срокам подношенное обмундирование. При скудности нашего бытия такие жертвы были весьма чувствительны. Но Николай Иванович, на удивление, был податлив, шел на все, только было заметно, как, с трудом сохраняя внешнюю невозмутимость, он кипел, во всем уступая рыжеусому строптивцу. Может, это было связано с тем, что Сажин и сам переучивался в это время в нашей группе летчиков, но, скорее всего, не хотел давать Абрамову ни малейшего повода, которым мог он легко воспользоваться, чтоб сорвать переучивание, взвалив всю вину на комдива.

Развязка отношений наступила неожиданно и внезапно на исходе абрамовской миссии.

Строго говоря, Абрамов задачу выполнил плохо, отстранив от полетов трех хороших летчиков и скомкав подготовку инструкторов. Но сам он, несмотря на всю очевидность провала программы, пребывал в эйфории триумфатора, в связи с чем накануне отъезда потребовал организовать прощальный митинг, а затем и торжественный обед.

Вдоль самолетных стоянок замер в строю абрамовский полк. Лицом к лицу — наш. Василий Иванович был в отъезде, и его командирское место на правом фланге занимал я. Николай Иванович, наблюдая за церемонией, стоял поодаль. Первым, выйдя вперед и набрав в голосе силу, отметил собственные заслуги (хотя и с местоимением «мы») в деле подготовки нового отряда боевых экипажей стратегических бомбардировщиков сам Абрамов. За ним, примерно в том же ключе, произнесли речи еще два или три оратора.

Я лихорадочно монтировал в голове приличествующие такому событию слова и фразы, чтобы ответить на поздравления и поблагодарить за, так сказать, большой вклад и т. д. В нашем строю стояли и другие офицеры в готовности выступить вслед за мною.

Но когда последний абрамовец закончил речь, раздался голос командира дивизии:

— Полковник Абрамов, у вас все?

— Да, все, — неуверенно ответил Абрамов.

— Подполковник Решетников, ведите полк в гарнизон.

Волосы шевельнулись у меня под фуражкой от такой неожиданности. Вот это да! Абрамову — прямо в нос!

Я вышел вперед, проорал во всю глотку, чтоб слышали на левом фланге, все по порядку команды, и с последней «шагом марш» полк рубанул «ножкой» и зашагал в гарнизон. На стоянке остался строй наших инструкторов, а впереди, опустив плечи и свесив усы, стоял Абрамов.

Жаль было инструкторов, которые, в сущности, ни в чем не были виноваты, но оказались невольной жертвой столкновения двух командиров. Да и Николай Иванович, человек деликатный, высокой командирской культуры, на этот раз воспользовался не лучшим случаем для сведения накопившихся счетов, но, видимо, другого не предвиделось.

Обед, разумеется, тоже был обыкновенным, по дежурному меню, без тостов, но вечером я собрал наших командиров кораблей, и не с пустыми руками мы всей гурьбой нагрянули к инструкторам, поблагодарили за новые «путевки в небо» и за веселым ужином вконец развеяли их удрученность. Неожиданно, не разрушая атмосферы нашего общения, заглянул в гостиницу, как оказалось, на несколько минут, полковник Сажин. Сказал волжанам добрые слова, внес новое, не без юмора, свойственного Николаю Ивановичу, оживление и окончательно снял с души горьковатые наплывы от митингового сюжета. Мы же с инструкторами засиделись допоздна и расстались по-братски. Был среди них и мой инструктор — замечательный летчик, умница, скромный и добрый человек, капитан Иван Андреевич Щадных, успевший дать мне допуск не только с командирского, но, что было для меня самым важным, и инструкторского кресла.

Казалось бы, тот допуск не бог весть каких высоких достоинств — всего лишь разрешение на полеты днем в простых метеоусловиях по кругу в районе аэродрома. Но большего мы и не жаждали. Ко всему остальному, самому сложному, теперь пробьемся сами.

Учебный полк перед отлетом оставил нам несколько машин, хотя и не первой молодости. На них мы и начали свою самостоятельную жизнь. Потом пригнали пару новеньких с завода. Стало легче.

Тех трех наших летчиков, которых отстранил от полетов Абрамов, подписав вердикт о непригодности к работе на стратегических кораблях, мы не бросили, а сразу же вопреки его предписаниям принялись обучать сами. Через пару летных дней один за другим все трое вылетели самостоятельно и многие годы летали в полку наравне со всеми в любых условиях, не обойдя в последующем и реактивные самолеты. Но как легко и просто, случайно напоровшись на вздорный характер, могла сломаться и без того хрупкая конструкция сразу трех летных и человеческих судеб!

«Ту-4 некоторым летчикам, действительно, поддавался не сразу. Особенно на посадке. Без привычного пилотского фонаря тут нужно было „щупать“ землю через сферическое остекление кабины штурмана-бомбардира, сидящего впереди пилотов в носовой части корабля. Но когда все входило в привычку, этой сложности никто уже не замечал.

Крепким орешком для штурманов оказался радиолокационный прицел. Главной чертой его характера была поразительная способность отказывать в самой важной точке полета по бесчисленным, почти неповторяющимся причинам. Штурманы летали не иначе как с полными карманами отверток, ключей, предохранителей и запасных частей, а иногда приглашали на борт наземных инженеров. Американскую электронику в русском исполнении могли заставить работать только русские штурманы. Эти чертовы ящики и панели им все-таки удалось укротить, и особых «номеров» они уже не выкидывали.

Аэродром гудел не переставая. Такой захватывающей работы я в своей жизни не припомню. С Василием Ивановичем расписали места. Он командир полка — ему и руководить полетами. Я же, пребывая в радостном состоянии духа, еще с двумя или тремя инструкторами бесконечно пересаживался из самолета в самолет, прокручивая с экипажами очередные летные задачи.

К лету мы изрядно подвинулись — прилично бомбили, ходили по дальним и сложным маршрутам, стреляли по воздушным и наземным целям (было из чего: на каждом корабле — 10 пушек). Приступили к ночной работе.

Другие полки армии поспевали за нами, но до нашего уровня пока еще не дотягивали. А заводы каждый день выкатывали из цехов по машине, порой обгоняя темпы подготовки экипажей. Новенькие корабли не успевали передавать в строй, и они до предела заполняли заводские стоянки в ожидании своих владельцев.

Тогда и поручили нам с группой самых крепких экипажей перегонку машин с заводов не только для своего полка, но и в другие части. Иногда во главе перегоночной группы, если гнали к себе, шел Василий Иванович, но чаще эта роль доставалась мне. Случалось, что к нашему прилету заводские машины, уже давно покинувшие цеха, еще не были готовы для сдачи, поскольку летчики-испытатели, работая буквально на износ, через силу, не успевали их облетывать. Директор Куйбышевского авиазавода Александр Александрович Белянский, чтоб ускорить дело, не раз подключал в состав заводских экипажей и наших летчиков, а меня уговаривал вообще перейти к нему на испытательную работу.

— Что ты там хорошего в строю нашел? Ты только скажи «да». Остальное я тебе гарантирую.

Я знал, Александр Александрович, директор завода еще военного времени, крупный промышленник, генерал, пользовался у руководства страны огромным авторитетом, и мой перевод в другую «епархию» — для него всего лишь дело одного звонка. Очень заманчиво звучало это предложение, но я, чуть заколебавшись, решил не менять своего привычного «амплуа» строевого летчика и инструктора, тем более сейчас, когда летная работа поглощала меня с головой, а дела в полку шли хорошо.

Перегонка новых самолетов — тоже приятное и интересное занятие, хотя для боевой подготовки и малополезное, вносившее в наши планы изрядный разлад. Уйму времени, прежде чем взлететь, поглощала томительная процедура преодоления разного рода управленческих и диспетчерских формальностей, переросшая однажды прямо-таки в авантюрную историю, в которой мне пришлось, спасая свою командирскую репутацию (чем я никак не хотел поступаться), прибегнуть к неправедным, но единственно спасительным средствам.

Все началось с того, что, надеясь на скорое возвращение, большую перегоночную группу в начале декабря возглавил сам Василий Иванович, но глухие, мокрые туманы, тяжелые, как из бетона, намертво заклинили казанский заводской аэродром и только спустя две недели чуть-чуть приоткрыли его всего на несколько часов. Уйти, однако, не удалось. Директор не дал ни одной подогревательной печки, да и сам в тот самый короткий день успел облетать только небольшую часть заводских самолетов. Василий Иванович, не надеясь до Нового года дождаться перемены погоды к лучшему, вызвал на завод меня, и где-то в пути, на встречных поездах, мы с ним и разминулись.

На мою команду жалко было смотреть: ребята нервничают, уговаривают тоже погрузиться на поезд, а вернуться сюда в начале января, когда упростится погода. Но машины приняты, и от них — ни на шаг.

На аэродромных стоянках, рядом с нашими, готовыми к перелету кораблями, запруживались последние клочки заводского двора новенькой, еще не нюхавшей воздуха, очередной продукцией. Заводское начальство в панике: если до Нового года ее не удастся поднять, в годовой план (таковы министерские правила) она засчитана не будет, и это обернется для завода немалыми материальными потерями.

Но наши печали катились в стороне от заводских треволнений. Куда драматичнее в глазах экипажей виделась перспектива встречи Нового года здесь, в заводском общежитии.

И вдруг 30 декабря — неожиданная новость: завтра, в последний день года, синоптики дают кратковременное рассеивание тумана, но к вечеру — снова наплыв, и надолго.

Ребята с тревогой смотрят на меня, а я уже знаю — директор не дает ни одной печки. Я снова бегу к нему и не отлипаю, прошу и почти умоляю выделить для нас хотя бы половину комплекта печей, но он об этом и слышать не хочет: наши машины его не беспокоят, поскольку сданы и за заводом не числятся. Предлагаю новый вариант — подогрев с ночи. Правда, это сопряжено с дополнительной оплатой аэродромных рабочих, но ведь случай тут особый, не грех и раскошелиться. Бесполезно! Директор — мрачноватый человек, уже немолодой полковник — свирепеет, рычит и старается вытолкать меня из кабинета, переполненного по случаю предстоящего летного дня заводским руководящим народом. Перехожу на резкости, но сдвинуть его не удается. От злости у меня рождается коварный план. Вечером в гостиничной комнате собираю командиров кораблей и бортинженеров. Объясняю ситуацию. На лицах — неутешная скорбь. И я понимаю, сейчас они ждут не объяснений, а поступка. В сравнении с ним всякие там авторитеты званий и должностей — ничто.

— Но есть, — говорю, — последний шанс. — (Замечаю оживление. Делаю паузу.) — Бортинженерам сейчас же, пока открыты стоянки, слить с самолетов по бутылке спирта и договориться с аэродромными рабочими, чтоб к утру все печи стояли под нашими самолетами.

В ту же ночь мои верные друзья с КП Дальней авиации выдали мне векселя фактически на свободу решений.

Еще до рассвета, как мы и условились, по всей трассе полета был дан «зеленый свет». Туман пока лежал, но метеорологи от прогнозов не отказывались. Подогревательные печи гремели под нашими моторами. Кто-то в темноте орал и отчаянно ругался, требуя перетащить подогреватели к заводским самолетам, но рабочие как оглохли.

Сценарий не имел проколов. Сумел ли директор облетать свою продукцию, я так и не знаю, но на первом, еще неверном просвете вся моя команда плотной цепочкой поднялась в воздух, благополучно домчала домой, пронеслась вслед за мною над самыми крышами городка и друг за другом пошла на посадку.

Что за дивный праздник был в нашем полку в ту новогоднюю ночь!

Вполне осознаю, да и тогда не раз окунался в сомнение насчет порядочности той, в сущности, купеческой выходки, но она лежала в рамках бытовой морали, и каких-либо душевных терзаний мне испытать не довелось.

Еще была зима, когда в дивизию вдруг прилетел командующий Дальней авиацией маршал П. Ф. Жигарев, сменивший на этом посту А. Е. Голованова. Сопровождаемый крупной свитой не столько московских, сколько армейских, корпусных и дивизионных начальников, маршал заглянул на аэродром, поколесил по гарнизону и назначил сбор руководящего состава с готовностью к докладам о положении дел. Что касается нашего полка, то эта миссия ложилась на Василия Ивановича, но неожиданно на совещание был вызван и я. При всех сучках и задоринах, за которые нетрудно было зацепиться, маршал слушал доклад Морозова молча. Все-таки были у нас и крупные козыри; полк не только всем составом пребывал в боеготовном состоянии для любых условий погоды и суток, но имел более высокую, чем у других, боевую выучку и летал без летных происшествий, что котировалось во все времена по наивысшим баллам. Однако ухо нужно было держать востро. Иной раз удачно доложить бывает куда важнее, чем обладать высокими успехами. И если удастся избежать накачки, а то и разноса, которыми по тогдашним правилам непременно заканчивали свои разборы уважающие себя начальники, считай, что тебе крупно повезло.

Василий Иванович, несмотря на свое комиссарское происхождение, был счастливо неспособен на многословие, и его доклад, простой, лаконичный и совершенно понятный, не вызвал у маршала желания искать в нем какие-либо погрешности.

Но неожиданно Жигарев поднял меня. Он подошел ко мне и задал два или три вопроса, в том числе и о прежней службе, из которых можно было понять, что обо мне ему кое-что известно. Никогда раньше мне не приходилось видеться с ним, хотя однажды довелось говорить по телефону. Дело было в начале лета, когда комдив Николай Иванович, отправляя меня во главе трех или четырех экипажей в первую командировку за новыми машинами на Куйбышевский завод, вкатал в полетные листы, оберегая нас, а более всего себя, от малейших летных неприятностей, такие несусветно перестраховочные ограничения условий полета, что сразу стало ясно — с ними мы не сможем даже проситься в воздух. Полет был рассчитан почти на безоблачную погоду от взлета до посадки. Уговорить Николая Ивановича хоть немного ужесточить летные условия мне не удалось. С тем я и улетел на завод, понадеясь на снисходительность, а более всего на слабую бдительность заводского начальства. Но обвести никого не удалось. Уже на принятых машинах нас с завода не выпускали. Стыдно было показывать полетный лист директору Белянскому, обнажая себя, согласно документу, слабым и ненадежным летчиком, но он меня понял, тут же вызвал по телефону «ВЧ» маршала Жигарева и, объяснив ему ситуацию, передал трубку мне. Командующий выслушал мой доклад и, на время остановив разговор, вызвал кого-то к себе, стал наводить справки. В конце заключил в трубку:

— Решение принимай сам. Прилетишь — доложишь. — И снова попросил Белянского.

— Вот это другой разговор! — широко улыбаясь и с подъемом в голосе, произнес Александр Александрович, когда связь была окончена. — Вот ты теперь и решай. Давай полетный лист!

Сославшись на имя командующего Дальней авиацией, Александр Александрович под мою диктовку выправил, да покруче, сажинские предписания и разрешил вылет.

Вряд ли маршал Жигарев помнил этот эпизод, но, видно, в памяти его что-то отложилось. Когда я закончил доклад, ответив на поставленные вопросы, он вдруг повернулся в сторону командующего воздушной армией Аладинского и, делая ударение на последнем слове, резко спросил:

— За что ты его снял?

Аладинский растерялся, долго собирался с мыслями и начал было издалека, но Жигарев в той же жесткой интонации повторил свой вопрос. До существа Аладинский так и не добрался. Сцена была гнетущей, и все, а тем более я, почувствовали себя неловко, но на этом диалог оборвался, и Жигарев перешел к другим делам.

Спустя недели две, а может, месяц Николай Иванович Сажин, Василий Иванович Морозов и я, по очереди, с интервалами, были вызваны в Москву. Сажина назначили командиром корпуса, Василий Иванович принял его дивизию, а я — этот же полк. Позже случилась перемена и в воздушной армии — туда пришел новый командующий.

Работать стало труднее. От летных забот я не отошел, а взвалив на себя все остальное, почувствовал, как коротки были сутки. К тому же произошли передвижки и в управлении полка. Смена «караула» на некоторых ключевых постах оказалась неудачной, общей «тяги» поубавилось, и мы потихоньку поползли вниз. Для начала полк пару раз провалился на крупных министерских учениях — лихо промазал во время бомбометания по радиолокационной цели на «чужом» полигоне. И хотя мы были не в одиночестве, нас это слабо утешало. Резонанс вышел гулкий — аж на все ВВС. Остряки не упустили случая тот провал (поскольку полигон лежал в сталинградских степях) окрестить горькой шуткой: «Закат полка под Сталинградом».

Загадок не было. Рановато поверили штурмана, будто они уже приручили тот чертов «кобальт», и потому слишком самонадеянно обошлись с незнакомым полигоном, а там и цели как-то странно светили, и подозрительные засветки, сбивая с толку, ползали по экранам, да и ветры на боевом пути вели себя совсем не так, как на нашем, привычном.

Пришлось перетряхивать штурманские группы в каждом экипаже, докапываться на разборах до малейших просчетов, даже если они вели к хорошему результату, но не дотягивали до пятерочных. На публичных анализах собственных ошибок, в спорах друг с другом обнажались немалые методические промахи, о которых мы не подозревали. Конечно, стали почаще наведываться в «чужие» веси — побомбить, поприцеливаться.

Что-то уже шевельнулось, мы снова начали «набирать высоту». Окреп средний балл качества боевого применения, и не дай бог кому-то потянуть его вниз: сам же, дрожа от нетерпения, будет ждать следующего залета на полигон, чтоб реабилитироваться перед всем полковым миром и своей совестью. Завязалась молчаливая, но острая борьба без всяких там «повышенных обязательств» за самую лучшую серию бомб. Отличных, по нормативам, полк с полигонов привозил немало, но среди них всегда выделялась та, что накрывала самый центр цели или ложилась ближе всех к нему. На разборе «чемпион» возвеличивался и презентовался хрустальным кубком или вазой — изделиями в те годы вполне доступными, на которые в полковой казне всегда хватало наградного бюджета. Был в этом, скорее всего, некий спортивный заряд, если не сказать, азарт, в котором любой, даже самый молодой, штурман имел возможность публично «обштопать» всех именитых бомбардиров, ну а уж те старались не оплошать.

Полковая шкала оценок боевого применения поднялась довольно высоко, по крайней мере выше, чем у других, и держалась устойчиво, но по инерции сталинградских впечатлений нас все еще не хотели замечать. Да мы на глаза начальству и не лезли.

К тому времени удалось укрепить управление полка, обрели хороший запас прочности и все другие звенья полковой структуры. Пришли к нам два замечательных Андрея: начальник штаба Иришин и замполит Никишин. Один внес четкий ритм в работу штаба и полковых служб, другой, избавив нас в меру своих возможностей от казенных формальностей, к которым и сам относился с иронией и скепсисом, плотно и продуктивно работал вместе с полком и, в отличие от его предшественника Егорова, норовившего вогнать даже летное время в тотальные политзанятия, знал цену времени и конкретному делу. Однажды, незадолго до появления Никишина, когда после нескольких дней ненастья вдруг проглянула долгожданная летная погода и я, сдвинув плановые часы политучебы на другое время, дал команду готовить полк к полетам, Егоров вознегодовал, обвинил меня в политическом недомыслии и, не сумев «образумить», бросился к телефону с жалобами начальнику политотдела дивизии Тарасенко. Тот не замедлил вызвать нечестивца на ковер и, учинив бурную выволочку, приказал немедленно закрыть полеты и приступить к политучебе. Это был еще один крепкий урок по части «единоначалия на партийной основе». Уже в двери, вдогонку, Тарасенко мне резко бросил:

— Я выбью из тебя эту тихоновщину!

Вот оно что! За мною следовала тень Василия Гавриловича. Видно, крепко был он не в чести у политработников, коль «покатилась дурная слава» в чужой политотдел, заодно прихватив и мое имя.

Но что за глупое заблуждение! Да, был Тихонов строг и крут с ленивцами и нахалами, к какому бы «клану» — командирскому ли, штабному или техническому — они ни принадлежали, а попадись на безделье политработник — и его не жаловал. Но ревнители их корпоративной чести всегда в том видели нечто большее, чем армейскую строгость — чуть ли не покушение на сами «основы», а того не замечали, что среди его близких друзей бывали и политработники. Толковые, конечно, не зацикленные.

Егоров, слава богу, пошел с повышением, а с Андреем Семеновичем мы работали очень дружно. Он, по-моему, знал самое важное — не мешать главному делу, а на ритуальные мероприятия он всегда умел находить время.

Нам удалось отстоять у командира дивизии нижний этаж новой казармы, чтобы оборудовать в нем офицерский клуб. Полк без клуба — не полк. Там же родилось знаменитое на всю воздушную армию детище Никишина — офицерская художественная самодеятельность, которую на различного рода смотрах и конкурсах долгое время никто не мог обойти.

В общем, нас все-таки заметили и возвели на самые высокие ступени армейского «пьедестала почета». Теперь нужно было держаться.

В конце года, как всегда, наступила пора учений. Поднимаемся всем полком и на исходе радиуса полета выходим бомбить радиолокационную цель на чужом, доселе ни разу не посещенном полигоне. Со знакомым трепетом в душе, но с чувством уверенности (была бы цель как цель!) ложимся на боевой курс. Мои штурмана не ропщут: цель «светит» ярко, ветерок не вихляет, связь чистая — без перебоев. Бомбы моего корабля открывают «парад». Все идет по графику времени. Я вслушиваюсь в доклады: бомбят без пропусков, один за другим, никто не «прохолостил». Наконец — замыкающий. Полк вытягивается на последнюю прямую и тянет к дому.

К прилету на аэродром уже известно — одна «четверка», у остальных — «пятерки». Такого при бомбежке по «уголкам» еще ни у кого не случалось. Штурманский отдел дивизии заподозрил нас чуть ли не в плутовстве, предположив, будто рядом с радиолокационной целью нам выставили костер, по которому, мол, и корректировались прицельные данные через оптические прицелы. А иначе откуда такие невиданные результаты? Наша честь не на шутку была задета. Пришлось идти на повторный удар. Дивизионные штурманы отправились на полигон заранее — контролировать лично. Им не пришлось гасить огни — полигон был затянут плотным слоем облаков, исключавшим саму возможность «подсматривания», но цель «светила», как и прежде.

На этот раз маршрут был упрощен и посадка окончилась в середине ночи. Результатов бомбометания полигон нам не дал, и я отправил всех по домам — спать.

Сон ко мне не шел, не терпелось поскорее взглянуть на сводку засечек. Ее с полигона должны были доставить самолетом к утру. Провалявшись два или три часа, я оделся и направился к штабу. Как же я был удивлен, когда у его подъезда увидел почти всех командиров и штурманов кораблей в ожидании той же сводки.

— Вы почему не спите? — с напускной строгостью спросил я их. Тон вопроса они почувствовали сразу и осыпали меня шутливыми ответами. Отсутствием чувства юмора, слава богу, наш полк не страдал, и остроумцев в нем было предостаточно. Я очень ценил эти качества и не отгораживался от шуток, а то и сочиненных на ходу анекдотов, порою попадая в их «действующие лица».

Пожалуй, в это утро я наиболее остро почувствовал, как крепко сплочено наше офицерское братство, как дорог для него полк, его честь и достоинство.

На этот раз полигонная инспекция привезла в своих протоколах одни «пятерки». Вот так. Конфликт был исчерпан.

Шло время, и я чувствовал, как предо мною, еще полным молодых сил и здоровья, стала постепенно туманиться летная судьба. Молоденькие «петушки» — недавние выпускники авиашкол, еще не преуспевшие в летных делах, но сохранившие свежие знания десятилеток, после схлынувшей первой и второй волны фронтовиков, заполнивших академии, со всех частей устремились туда же. И полковые командиры, не предвидя скорой встречи, расставались с ними с легким сердцем, притормаживая и не отпуская от себя тех, кто в полках был почти незаменим — самых крепких и опытных летчиков и особенно инструкторов. Но спустя три или четыре года те самые «петушки», но с академическими дипломами, стали появляться в полках, иногда в своих прежних, и, уверенно, с чувством принадлежащего им права, вытесняя зрелых командиров эскадрилий, уже посматривали в сторону командиров полков. Знаний у «академиков» поприбавилось, но организовать полеты, провести их разбор или хотя бы проверить технику пилотирования пока им было не дано. При этом защищенные дипломами, как охранными грамотами, они ничем не рисковали, тем более что возложенные на них служебные дела тащили на своих плечах все те же коренные «неученые» летные командиры. Их-то, по совести, и нужно было учить, направляя в академию прямо в приказном, аттестационном порядке. Но мы не умели заглядывать в завтрашний день, а сталкиваясь с ним, запоздало корили себя во вчерашних ошибках.

Нужно было что-то предпринимать. Вспомнил я моего доброго генерала Воробьева, но он успел разбиться. Пишу письмо Евгению Федоровичу Логинову, в то время начальнику командного факультета академии ВВС, и подаю рапорт новому командиру дивизии генералу В. Ф. Дрянину. Евгений Федорович ответил сразу: «Приезжай, будешь учиться». Комдив молчит. Но однажды при встрече напоминаю ему о рапорте.

— Ты что? — нахмурился Виталий Филиппович. — А работать кто за тебя будет?

На том дело и оборвалось. А годы предо мною достраивали последнюю стенку.

Но тут в полку появился очередной командующий Дальней авиацией (после Голованова они менялись с невероятной частотой) Александр Александрович Новиков. Он совсем недавно был выпущен из тюрьмы и после смерти Сталина, одновременно с возвращением ему звания Главного маршала авиации и двух Золотых Звезд, получил это первое армейское назначение.

Года за два или за три до своей кончины Александр Александрович, лежа в красногорском госпитале, рассказывал мне, как по истечении 5 лет заключения, когда никто и не думал его освобождать, старый добрый друг, в то время предсовмина Н. А. Булганин осторожно напомнил товарищу Сталину, что назначенный им для Новикова срок отсидки уже прошел и не последует ли освобождение? На что тот, немного подумав, произнес:

— Пусть посидит еще. Я скажу, когда ему выходить.

Новикову этот разговор через службу Берии был передан так:

— Товарищ Сталин хочет, чтобы вы еще посидели.

За что такая немилость? Допросы на Лубянке почти не касались предъявленных Новикову обвинений, зато через неделю после ареста тюремные палачи выбили из него, уже обессиленного, подпись под заготовленным текстом доклада товарищу Сталина с идиотским по содержанию и грамматике наговором на Г. К. Жукова, попавшего к тому времени в жесткую сталинскую опалу. Не свободно подписал — под пытками, невольно обманув тем самым ожидания вождя.

Деспоты такое не прощают.

Новиков вышел только в феврале 1952 года, просидев сверх назначенного срока без малого год. Но и свобода встретила его неласково. Армия для него, беспартийного, уволенного, лишенного наград и званий, была закрыта. Он все еще был в поле зрения «всевидящего ока», и старые друзья не бросились на помощь.

В ВВС вежливо оттолкнули. Попросился на службу в Аэрофлот. Исполняющий обязанности начальника ГВФ Н. Захаров от встречи с таким необычным посетителем растерялся и счел за лучшее позвонить министру Вооруженных Сил, под началом которого в то время находилась и гражданская авиация. А. М. Василевский превосходно знал Александра Александровича, но, не выразив своего отношения к этой деликатной и еще чем-то опасной ситуации, попросил позвонить ему вторично через 3 дня.

В назначенный срок Захаров был на связи. Министр сообщил лаконично: «Принимайте на работу, не обращая внимания на прошлое», — и положил трубку.

Захаров впал в смятение: это как понимать — «не обращая внимания»… На какое прошлое? Лубянское или главкомовское? Пришлось еще раз набирать тот же номер. «Принимайте на работу, не обращая внимания на прошлое», — повторил уже знакомую фразу Василевский. Захаров еще и еще раз вопрошал об одном и том же, но ответы от предыдущих не имели ни малейших оттенков.

И тут осенило: да ведь эта фраза, несомненно, принадлежит Сталину, к которому обращался Василевский, и изменить в ней хотя бы звук или попытаться найти более точный смысл он уже не смел. Захаров рискнул, и Новиков получил назначение на должность начальника только что сформированного управления геолого-разведывательной авиации.

Однако появление после длительного отъезда начальника ГУ ГВФ маршала С. Ф. Жаворонкова внесло новые тревоги. «Зачем ты взял, да еще на такую должность, этого арестанта?» — пушил Захарова разъяренный начальник. Свое раздражение появлением в его департаменте человека судимого и не освобожденного от обвинений он не скрыл и от Новикова — держался с ним начальственно, а увидев без знаков различия, отчитал, на что Александр Александрович заметил, что у него было очень высокое звание и надевать нашивки чиновника средней категории ему не хотелось бы.

И вдруг — перемены. Новый министр обороны Н. А. Булганин присылает Новикову машину для поездки на примерку военного мундира, важные чины из Госбезопасности возвращают награды с доставкой на дом. Возликовал и Жаворонков, но Новиков с ним был сух и на льстивые речи неподатлив.

Позже контакты вроде бы наладились, Александр Александрович прекрасно понимал природу этих подлых отношений, закрученных на страхе перед сталинским гневом, и был отходчив.

В день приезда командующего полк летал. Не помню уж почему, но на этот раз полетами я руководил со стартового командного пункта, а не с КДП, как было принято. Командующий попросил табуретку, поставил ее на свежую травку и как бы затих. После многих горестных лет отлучения от жизни он, кажется, первый раз попал на строевой аэродром и с видимым удовольствием, щурясь на ярком солнце, глубоко вдыхал чистый степной воздух, всматривался в синие очертания горизонта, в спокойный простор украинских далей и, так же молча, провожал взглядом череду взлетов и посадок, проходы кораблей над взлетно-посадочной полосой. Он не приглашал к разговору ни командующего армией, ни командира дивизии, не нарушая молчания сидевших рядом с ним.

Когда самолеты зарулили на дозаправку, командующий приказал доложить ему о состоянии дел в полку. Но это была скорее беседа, чем доклад.

Вечером в штабе дивизии он очень коротко поставил командирам новые задачи и под конец спросил присутствующих: нет ли к нему вопросов? Обстановка была простой, ненатянутой, я почувствовал за грозным, в звездах, мундиром главного маршала доступность и человеческую доброту и спокойно сказал, что намерен просить его отпустить меня на учебу.

— Я обязательно вас поддержу, — ответил мне командующий.

Теперь комдив Виталий Филиппович поперек моих устремлений не станет! Новый рапорт пошел по команде.

Времени прошло немало, пора бы и вызывать, но вдруг от Новикова в штаб дивизии примчала телеграмма: «Запросите у Решетникова согласие учиться в Академии Генерального штаба». Вот это номер! Что за академия? Я о ней только и того, что слышал, а тут — «запросите согласие». Но вмиг разузнал и без малейших раздумий: «Согласен!»

Осенью 1954 года попрощался с полком, поцеловал жену и сына, которым здесь будет жить куда удобнее и легче, чем в московских времянках, и укатил. Семью не забывал, виделся, то встречая в Москве, то при малейшей возможности навещая их дома. И никогда не жалел, как и жена, что поступил именно так, а не иначе.

Неординарность моего положения в академии состояла не столько в том, что на авиационном факультете я оказался единственным командиром полка среди тех, кто уже прошел эту ступеньку и возвышался на следующей, а то и двумя-тремя повыше, сколько в моей «некондиционности» по части образования, поскольку в отличие от всех остальных у меня не было академического диплома, без которого, по правилам, в эту академию попасть было трудно.

На этот раз Москва для меня почти не существовала. Разве что в иные воскресенья, когда академия была на запоре, находил душе утеху то на художественных выставках, то в театрах. С последним звонком, возвещавшим об окончании лекций, мои новые друзья по учебной группе, нетерпеливо полистав еще с полчаса, ну, может, с часик, свои записки и конспекты, готовясь к завтрашнему дню, опечатывали личные сейфы и отправлялись к семьям. В наступившей гулкой тишине я засиживался до самой ночи и, не отрываясь от учебников, справочников, схем и карт, подгонял все то, что остальным было давно знакомо. Зато не отставал и «средний балл» не портил, а дипломную работу сумел защитить на «отлично».

В то время я с удивлением узнал, что совсем недавно в этих стенах учился Александр Евгеньевич Голованов. После того как в мае 1948 года, без каких-либо серьезных обвинений, а лучше сказать, по той же прихоти «самой сильной руки», Александр Евгеньевич был снят с должности командующего Дальней авиацией, он исчез с горизонта настолько, что о нем долгое время никто ничего толком не знал. Но потом кое-что прояснилось.

Хорошо понимая (хотя бы по недавнему печальному опыту А. А. Новикова), что вслед за отстранением от должности государственного или военного деятеля такой высокой категории, к которой принадлежал и Голованов, обычно следует арест, Александр Евгеньевич наглухо замкнулся на загородной даче и около года, почти забытый, нигде не появлялся. Формально он числился в распоряжении министра Вооруженных Сил, но к делам не привлекался и не напоминал о себе даже ради денежной получки. И еще, говорят, оброс до неузнаваемости. Но спустя почти год Сталин вдруг спросил А. М. Василевского:

— А где Голованов?

Почувствовав в вопросе «положительный заряд», министр нашелся и моментально доложил, что Голованов планируется на учебу в Академию Генерального штаба. Сталин отнесся к такому решению одобрительно.

Когда на дачу срочно был доставлен чуть ли не мешок денег причитающегося почти годового оклада, Голованов понял: обошлось!

В 1949 году он был зачислен в академию и предпочел не авиационный, а общевойсковой факультет. Учился блестяще, поражая бывалых сухопутных стратегов своей военной эрудицией и неординарностью мышления. И как ни странно, после окончания наук вернулся не в авиацию, а попросился на общевойсковую должность, желая, так сказать, практикой укрепить совершенство своих познаний и в этой области военного дела. Предложений было немного, пришлось согласиться на Псковский воздушно-десантный корпус.

Все, что во взглядах и опыте обучения войск традиционно считалось незыблемым и было крепко заложено в уставы и директивы, новый комкор подверг пересмотру и решительно ввел в практику обучения частей и соединений совершенно иную, современную, с его точки зрения, освобожденную от рутинных элементов методику боевой подготовки. Командующий воздушно-десантными войсками генерал-полковник А. В. Горбатов, видя это своеволие, выходил из себя, но никак не мог «поставить на место» строптивого и неуправляемого Главного маршала авиации до тех пор, пока не умер Сталин. Тут уж Голованова мгновенно вызвали в Москву, уложили в госпиталь и списали по здоровью. На том и завершилась сверкнувшая, как пролетевшая комета, двенадцатилетняя военная служба этого незаурядного и самобытного военачальника. В академии еще долго вспоминали военные профессора своего талантливого выпускника, отзываясь о нем не иначе, как с восторгом, в самых превосходных степенях.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.