После большой войны
После большой войны
Самые беспокойные времена не военные, когда все знают, кто враг, а послевоенные, когда врагами становятся все против всех. Сохранить достоинство в такое время труднее, потому что сильно желание громко хлопнуть дверью самой жизни.
Через полгода в Нормандии высадились объединенные войска, и началось наступление, а еще немного погодя генерал де Голль уже маршировал по Елисейским Полям там, где четыре года ежедневно проходили солдаты рейха.
Началось выявление коллаборационистов, все подозревали всех и на всех доносили. Шила в мешке не утаишь, и от меня шарахались особенно. Друзья как-то сами собой испарились, попрятались, забились в щели. Я ничуть не сомневалась, что пострадаю одной из первых. Не станешь же на площади кричать, что пыталась помочь заключить мир, он ведь и так должен быть заключен, только не после тайных переговоров, а в результате наступления бравых солдат. «До полной капитуляции Германии». Неужели они надеялись разбить Германию раз и навсегда? Тогда еще неизвестно, кто наивней.
«Занимайтесь модой, мадемуазель…». Но моды тоже не было, ее было куда меньше, чем при немцах, все словно сошли с ума и принялись с остервенением «выкорчевывать» коллаборационистов. Это хуже, чем забастовки, разруха наступила в головах, эти фифишки (я не могу звать их иначе), которые ничего не делали, сидя в своих щелях и лишь печатая листовки, теперь решили явить собой суд чуть пониже Божьего. Они присвоили себе право судить и даже карать!
Ничтожества, сначала пустившие немцев в Париж, а потом прятавшиеся за спинами своих женщин, стали с пеной у рта обвинять этих же женщин за то, что парижанкам приходилось любить оккупантов, чтобы прокормить семьи. А кого любить, «партизан»? Тьфу! Мне не довелось стать свидетельницей позора какой-нибудь несчастной, которую в наказание за поведение при оккупации брили наголо и раздетой водили по улицам, и хорошо, что не пришлось, я бы зубами вцепилась в горло этим животным, где-то прятавшимся, а теперь почувствовавшим свою силу.
Андре рассказывал, как позорно французы проиграли все Гитлеру, зато теперь решили, что они герои. И кто герои, эти вот головорезы, которые ходили с довольным видом, чувствуя свою силу против парижанок? Толпа против беззащитных женщин, все преступление которых состояло в том, что любили «не тех»? До чего же докатилась тогдашняя Франция!
Они арестовали Саша Гитри, который, используя свои связи, столько сделал, чтобы вытаскивать людей из лагерей. Они преследовали Сержа Лифаря (он прятался в моей квартире на рю Камбон) за то, что Лифарь не отказался танцевать при немцах и присутствовал на приемах, устраиваемых в «Гранд-опера». Наверное, в угоду этим бандитам-фифишкам надо было не просто закрыть «Гранд-опера», но и взорвать само здание, а балетную труппу отправить пускать под откос поезда? Разве Лифарь виноват, что немцы заняли Париж?
Фифишкам кричать стоило бы тогда, когда все только начиналось, а не когда в брошенном ими городе люди пытались не превратиться в запуганных животных! Да, я жила в «Ритце», не желая уступить немцам мой любимый отель, да, я спала со Шпатцем, ходила смотреть на Лифаря в «Гран-опера» и делала костюмы для Кокто! А где мне было жить, под Большим мостом? С кем спать, с клошаром? Тьфу на них, не сумевших спасти Францию от оккупации, но обвинивших во всем тех, кого они сначала предали!
Я мало куда выходила, не хотелось лишний раз ни попадаться на глаза, ни видеть кого-либо. Но в свой магазин ходить пришлось, этого требовали дела. Конечно, духи продавались из рук вон плохо, немцы ушли, а парижанам не до духов, они радовались освобождению.
В один из дней почти столкнулась с каким-то неприятным типом, одетым в форму, но уже французскую, вернее, полицейскую — неряшливая мятая рубашка, плохо сидящие мешковатые брюки и грязная обувь непонятной расцветки. Его взгляд, долгий и неприязненный, мне совершенно не понравился. Это могло означать что угодно, ведь те, кто вчера работал на немцев, сегодня оказывался среди ярых разоблачителей коллаборационистов, а этого человека я уже где-то видела, значит, завтра он может обвинить меня. Поводов больше чем достаточно, его не остановит мой возраст и мое достоинство.
В отеле что-то заставило попросить портье:
— Мсье Мишель, если вдруг со мной что-то случится, за мной придут, пожалуйста, тут же позвоните по этому телефону. Только прошу вас, никто не должен знать об этом.
— Что вы, мадемуазель, за что вас арестовывать?
Конечно, я не стала объяснять за что.
Увидев на следующее утро (какая наглость будить меня в восемь часов!) вооруженных верзил у себя в номере, я даже не удивилась. С трудом сдержавшись, чтобы не наорать на мужланов, не умеющих вести себя в присутствии дамы, подчинилась. Просто глянула на их лица и поняла, что любые слова бесполезны, напротив, будут восприняты как оскорбление тех, кто при власти. А унижать в ответ они умели…
Проходя мимо портье, с тревогой глянула на него. Мишель кивнул:
— Не беспокойтесь, мадемуазель, я пригляжу за вашими вещами, все будет, как вы просили.
— Благодарю вас.
Наверное, не стоило дожидаться проблем и следовало бежать давным-давно. Как когда-то я ненавидела зачинщиков забастовки, приведшей меня к невиданному унижению со стороны собственных работниц, так теперь ненавидела вот этих молодчиков в рубашках с закатанными рукавами, дурно воспитанных, хамивших швейцару, топавших какими-то немыслимыми грязными туфлями из парусины по коврам «Ритца» и считавшими себя хозяевами Парижа. Я их не боялась, ненависть подавляет страх, теперь я это точно знаю.
«Комитеты по чистке»… Надо же такое придумать! Они, видите ли, вычищали Париж от скверны коллаборационизма. У меня ассоциация была только с мусорщиками или еще хуже — с ассенизацией, казалось, что от них и пахнет так же.
В Комитете, куда меня привезли, конечно, сидел тот самый тип, что пристально смотрел на меня вчера.
— Мадам Шанель?
— Мадемуазель.
Я даже не стала говорить ему «пожалуйста». Если мне хамят, рассчитывать на ответную вежливость не стоит.
— Вы обвиняетесь в сотрудничестве с оккупантами.
— Может, для начала вы предложите мне присесть?
— О, да, конечно! Можете присесть пока здесь, а потом еще надолго!
Только бы портье не затянул со звонком. Каждая минута, проведенная в обществе этого очкарика, казалась вечностью. Очкарика? Я вспомнила, почему лицо «чистильщика» показалось мне знакомым — это был тот самый представитель профсоюза, что долго и безуспешно убеждал меня не закрывать Дом моделей, предлагая шить форму для армии. Интересно, кто шил рубашки, которые на них надеты? Явно даже не Эльза Скиапарелли.
— У вас был любовник-немец.
Как мне хотелось его уничтожить, просто раздавить, как таракана, но мешало чувство гадливости, не хотелось пачкать руки.
— Мне столько лет, что когда в мою постель попадет любовник, я не спрашиваю у него паспорт!
— Но вы не могли не знать, что он немец, да еще и шпион.
— Разведчик. Не всякий немец подлец, как не всякий француз порядочен.
Конечно, опасно, власть у него в руках, но разговаривать спокойно я просто не могла. Этот дурно одетый и дурно пахнущий мужичонка смел указывать мне, с кем спать!
Конечно, он припомнил работу «на оккупантов».
— Какую? Мой Дом моделей и ателье были закрыты еще до прихода немцев. Хотя, не вы ли убеждали меня не делать этого и продолжать работу?
То, что я вспомнила нашу первую встречу, очкарика явно смутило, он махнул рукой верзилам:
— Отведите в камеру, потом с ней поговорим.
— Ну нет! Если я арестована, предъявите основания и вызовите моего адвоката! Если нет, извольте объяснить свои действия и действия своих сотрудников.
К обеду я вернулась в «Ритц», портье позвонил, как и обещал, сразу же. Отпуская меня, очкарик сквозь зубы посоветовал:
— Не стоит так свободно разгуливать по городу, кроме нас многие знают, что вы жили в «Ритце» все это время, к тому же в обществе немца из разведки.
Я не стала отвечать, лишь презрительно фыркнув, но решила, что он прав. Нельзя бесконечно испытывать судьбу, пора и правда уезжать из Парижа.
Я оказалась выкинута из жизни совсем. Шпатц уехал еще раньше, друзья либо разбежались, либо умерли, либо отказались от меня. Дело стольких лет закрыто. Я никому не нужна…
«Занимайтесь модой, мадемуазель…» Какой и где?! Кому нужна мода в сумасшедшем мире, где правят «комитеты по чистке»?
Где-то далеко еще шла война, гибли люди, раздавались взрывы… Но в Швейцарии было тихо, так тихо, что в реальность остального мира плохо верилось. Швейцария стала приютом для многих, кто больше не желал слушать о коллаборационизме, кто хотел и мог позволить себе спокойную жизнь.
В Швейцарии тихо. Сначала эта тишина без громогласных маршей, без криков возбужденной толпы, без злости, ярости, гнева и отчаяния показалась истинным раем. Я даже пожалела, что не уехала сюда давным-давно, сразу после закрытия своего Дома. Все равно толку от моего пребывания в Париже и даже попыток стать тайной переговорщицей на высшем уровне никакого, только испортила отношение к себе со стороны французов, которых легко убедили, что, продавая духи в магазине на рю Камбон, я нанесла страшный вред делу Сопротивления и стала предательницей!
Подвергаться риску быть оплеванной или снова допрошенной в Комитете не хотелось. Дом моделей закрыт, магазин справлялся и без меня. Мои деньги лежали в банках Швейцарии, где же жить мне?
В Швейцарию перебрался и товарищ по несчастью Шпатц. Что у меня за судьба такая — содержать мужчин? Наверное, возможно одно из двух — либо мужчина содержит тебя, либо ты его.
Я никогда не могла допустить, чтобы меня содержали, даже Бой. И герцог Вестминстерский тоже, получая сумасшедшие подарки, тут же отдаривала не меньшими.
Наверное, с сильными мужчинами так нельзя, самостоятельная женщина рядом их не устраивает, они должны довлеть и быть хозяевами. Но рядом со мной оказывалось куда больше слабых мужчин, они могли быть талантливыми, даже гениальными, но зарабатывать деньги не умели. Это тоже талант.
И я содержала своих мужчин, не только тех, с кем спала, но и тех, кому просто требовалась помощь. Интересно, что они просили эту помощь, если попадали в трудное положение, даже сильные просили, потому что считали меня равной себе.
Шпатц не просил, он ее просто брал. К тому же красавчик прекрасно знал мое уязвимое место: участие в операции «Шляпка». Расскажи Шпатц все в своей интерпретации, я никогда не отмылась бы от грязи. Мне наплевать на мнение «комитетчиков», но желания, чтобы многочисленные газеты снова и снова поливали грязью мое имя, конечно, не было.
— Чего ты хочешь?
— Денег, — Шпатц спокойно пожал плечами. — Я же должен на что-то жить.
Он получил и еще долго получал свою долю, молчал, хотя время от времени угрожал, что все расскажет, «потому что совесть не позволяет молчать».
— Ты идиот, если ты скажешь хоть слово, то перестанешь получать от меня средства вообще. И будешь жить только на то, что даст тебе твоя совесть.
Понял, заткнулся, но деньги из меня все равно исправно тянул…
В Комитете мне ставили в вину:
— Вы работали при оккупации!
— Мой Дом моделей был закрыт.
— У вас торговал магазин.
— Но мне нужно на что-то жить! Почему продавать одежду можно, а духи нельзя?
— В вашем магазине эти духи покупали немецкие солдаты! И платили рейхсмарками.
— Если бы в него приходили за покупками французские солдаты и расплачивались франками, я принимала бы франки.
Они просто не смогли найти повод, чтобы меня арестовать. Я работала? Но ведь надо как-то жить. Я действительно оставила минимум и теперь радовалась, что мы со Шпатцем пересидели оккупацию в тихой норке каждый по своему поводу. Он боялся, чтобы не отправили на Восточный фронт, где, по слухам, творилось что-то невообразимое.
Уже в Швейцарии Шпатц пытался внушить мне, чтобы рассказала открыто (только не упоминая его собственного имени), что если и сотрудничала, то лишь с разведкой, ведущей переговоры о ликвидации Гитлера и заключении скорейшего мира.
— Кому я должна это рассказывать и доказывать, кому?! Комитетам? Этим фифишкам, которые пережидали войну, спрятавшись по щелям в Париже, а когда де Голль вошел в город, немедленно выползли и принялись кричать громче всех? Тем, кто упрятал в тюрьму, пусть ненадолго, но упрятал же, Сержа Лифаря за то, что он предпочел расстрелу свое творчество? Кто терзал Жана Кокто за то, что он посмел не сдохнуть от голода, а поставить «Антигону»?
Жан Маре тоже спрашивал, почему я не сказала, что на свои средства экипировала целую роту, в которой он пошел на фронт? Зачем, чтобы потребовать и себе рукоплесканий этих «комитетов»? Мне не нужна благодарность тех, кого я презираю. Я не могу уважать людей, сначала сдавших Париж, а потом с остервенением линчующих тех, кого они оставили немцам.
Я не желала и не желаю перед кем-то оправдываться.
Мне сказали, мол, я пряталась в Швейцарии, поджидая, чтобы меня забыли. Идиоты! Я жила в Швейцарии только наездами, проводя довольно много времени на своей французской вилле «Ла Пауза» даже со Шпатцем. И в Париже бывала, просто тяжело видеть город, где рукоплещут сначала всяким фифишкам, а потом выдумщикам от-кутюр, «открывшим» новизну в том, что носили за десять лет до них, снова загнавшим женщин в тиски корсетов и заставивших голодать ради осиных талий… Увольте, я уж лучше тихонько на вилле в Швейцарии…
Вальтера Шелленберга судили вместе с другими, посчитали виновным и определили шесть лет тюрьмы, четыре из которых он уже отсидел за время следствия. Но у него была серьезно больна печень, потому еще через год Вальтера передали врачам швейцарской клиники, а потом и вовсе под надзор швейцарского врача.
Но жить-то не на что, а лечение стоило баснословно дорого. Шелленберг вспомнил обо мне. Я всегда помогала, если могла. Он должен был прожить хотя бы последние отпущенные ему судьбой годы в нормальных условиях, и его семья тоже.
Представляю, какой бы подняли крик фифишки, узнай они, что я оплатила проживание и лечение Вальтеру Шелленбергу! Конечно, старалась об этом не кричать, но ведь я никогда не кричала о своей помощи. К чему такая помощь, за которую нужно ждать благодарность или широкое оповещение?
На свободе Шелленберг прожил только год, успел написать мемуары «Лабиринт», в которых сначала рассказал о нашей операции «Шляпка», а потом этот текст выбросил, видно поняв, что ставит меня в очень неловкое положение. Но остался еще его литературный агент, который захотел немалую сумму, чтобы сжечь написанный текст.
Мне было наплевать, но и от него оказалось проще откупиться.
Заплатив, я все же решила, что мне надоело содержать всех, кто захочет хорошо жить только потому, что знает об операции «Шляпка». Черт с ними, пусть говорят. Истерика по поводу коллаборационизма во Франции уже закончилась, все передушили всех, отыгрались на неугодных соседях или бывших недругах, отравили жизнь родственникам и тем, кому просто завидовали. Да и в чем меня могли обвинить? Пыталась встретиться с Черчиллем, чтобы войны закончилась пораньше? Разве это преступление?
Но Франция отнеслась ко мне плохо вовсе не только из-за операции «Шляпка».
Меня выкинули отовсюду, в том числе и из моего собственного создания — духов Шанель! Эти чертовы Вертхаймеры, решив, что если мне не удалось отбить у них фирму во время оккупации, значит, я ушла на покой и теперь им не опасна, стали распоряжаться моим именем как хотели! Мерзавцы! Даже теперь, давно помирившись с Пьером и будучи с ним в хороших отношениях, я все равно могу повторить это же прямо в лицо: мерзавцы!
Я больше не шила, но это вовсе не значило, что я умерла, и эти жмоты еще увидят, что я чего-то стою.
Производство и продажи духов во всем мире неуклонно росли, но каким-то вполне законным образом я получала от этого все меньше и меньше! Вертхаймеры организовывали подставные фирмы, которым без конца перепродавали права на производство за сущие гроши, в результате все дробилось, и мои доходы становились просто смехотворными.
Наступил момент, когда мне это не просто надоело, я возжаждала крови! Биться с этими проходимцами в судах бесполезно, дела там пылились еще с довоенных лет и надежды выиграть никакой, хотя мой адвокат Рене де Шамбрэн твердил о близкой победе. Тогда я решила действовать иначе.
Они отобрали у меня мои «Шанель № 5»? Я сделаю другие духи, распоряжаться которыми буду только сама, безо всяких профессионалов-помощников, вернее, обирал! Но предателя Эрнеста Бо к себе не позову, он работал у Вертхаймеров, хотя без меня так и сидел бы в «Ралле» никому не нужным.
В сейфе банка лежали не только деньги, там лежали несколько листков — в свое время я предусмотрительно попросила Эрнеста Бо переписать точный состав «Шанель № 5». Я ему не слишком доверяла, ведь Бо работал и с «Божур» тоже, создавая не мне, а Вертхаймерам новые, весьма успешные ароматы.
Химики есть не только в Париже или Грассе. Швейцарский парфюмер тоже оказался мастером. И вот передо мной снова флаконы с янтарной жидкостью. Запах даже лучше, чем у самых первых образцов «Шанель № 5».
Они будут называться «Мадемуазель Шанель № 1», «№ 2», «№ 31». Я продам свои акции и открыто объявлю, что «Шанель № 5» теперь ко мне не имеет никакого отношения. А выпускать новые духи и даже дарить их кому только пожелаю, я имею право! Вот тогда и посмотрим, кто кого. Если они организуют подставные фирмы, кто мешает поступить так же мне? Например, оформить фирму на своего племянника Андре и завалить мир более качественной продукцией, чем та, которую стали выпускать в Америке цистернами.
Конечно, до Вертхаймеров дошли слухи о таких новшествах; чтобы удержать позиции, они срочно раскошелились на рекламу «Шанель № 5» в Америке, вложив в нее и расширение производства больше миллиона долларов.
Но я опередила, пробные образцы новых ароматов уже были отосланы владельцам ведущих универмагов, например в «Сакс», многим и многим из тех, от кого зависели продажи и реклама новых духов. Просто так, в подарок. Пока, не порвав с Вертхаймерами, я не имела права продавать, но никто не мог запретить мне дарить свою продукцию.
Мой адвокат Рене де Шамбрэн, живший всю войну в Америке и только в 1946 году вернувшийся во Францию, со смехом рассказывал, как через несколько дней его офис был просто атакован братьями Вертхаймерами и толпой их советников.
— Чего хочет эта Шанель?!
Я многое бы дала, чтобы увидеть эту сцену. Но оставалась в своем доме на рю Камбон, в то время как адвокат на всякий случай делал вид, что я в Швейцарии.
Умница Рене не спасовал, он развел руками:
— Самостоятельности.
— Какой?! Чего ей не хватает?!
Они еще долго препирались, Рене снова и снова повторял:
— Мадемуазель не устраивает ее процент с продаж, она желала бы выпускать свои духи на своих условиях. Образцы «Мадемуазель Шанель № 1» и остальные значительно улучшены по сравнению с «Шанель № 5». Они уже созданы на совершенно новой основе и будут производиться другими лицами, претензий предъявить вы не можете.
— Но где Мадемуазель намерена их выпускать?! Для этого нужны производственные мощности и рынок сбыта.
— Рынок, как вы успели убедиться, уже есть, а производство с удовольствием возьмут на себя другие, причем на гораздо более выгодных условиях.
После тяжелейших препирательств Вертхаймеры сдались.
— Упорство Мадемуазель заслуживает награды, — вздохнул Пьер Вертхаймер. — Она будет получать 2 % от всех продаж.
Но Рене не сдавался:
— А за прежние годы?
— Что?!
Позже адвокат говорил, что в тот миг почувствовал себя не слишком хорошо, с таким трудом достигнутая договоренность могла развалиться просто на глазах, но решил блефовать до конца.
— Скажу по секрету: у Мадемуазель уже есть некоторые договоренности… пока устные…
— С кем?! — взревел теперь уже Поль, но Пьер грохнул кулаком по столу:
— Она получит все! Но обязуется больше ни с кем ни о чем не договариваться и ничего не предпринимать без нас!
Эта победа сделала меня одной из самых богатых женщин в мире. Но радовала не только материальная независимость от кого бы то ни было, а то, что давняя распря с Вертхаймерами наконец прекратилась. Она и мне доставляла немало неприятных минут.
Рене вызвал меня по телефону «из Швейцарии», пришлось «приехать» и распить с бывшими врагами не одну бутылку шампанского, празднуя примирение.
Собственная старость не так бросается в глаза, потому что себя видишь в зеркале ежедневно и к ней привыкаешь. Зато когда встречаешь тех, кого не видела несколько лет, становится не по себе.
Я не удержалась и заявила Вертхаймеру:
— Черт вас возьми, Пьер, как вы постарели!
Он не успел обидеться, потому что услышал следующее признание:
— Глядя на вас, я понимаю, что и сама не помолодела на столько же.
Пьер склонился над моей рукой:
— Мадемуазель, вы ничуть не изменились.
— Это вы про характер? Полагаю, вы не станете говорить, что я значительно помолодела?
— Конечно нет! — с вдохновением подтвердил Вертхаймер и озорно сверкнул глазами. — Вы остались прежней.
— И на том спасибо.
— Скажите честно, вы действительно были способны разорвать контракт с нами и продать акции?
— Конечно, я подарила бы их какому-нибудь клошару и все начала сначала.
— Сначала?
— Знаете, Пьер, ваша ошибка в том, что вы рано списали меня со счетов, полагая, что я уже стара, чтобы бороться. Да, мне много лет, но я не стара и еще покажу всему миру, что Коко Шанель не умерла и может царствовать.
Новое соглашение в корне изменило мое положение в фирме. Теперь я получала 2 % от продаж духов во всем мире, серьезное возмещение понесенных ранее убытков и право производить и продавать духи «Мадемуазель Шанель» (попробовали бы запретить, я бы просто подарила их формулу Андре!). Это делало меня богатой. Немного позже за хорошие отступные я согласилась не производить духи «Мадемуазель Шанель», более того, тайно подарила формулу Пьеру…
Это было плохое десятилетие, очень плохое. Оккупация, практически изгнание, бесконечные потери близких, неудачные попытки наладить «спокойную жизнь»…
Еще во время войны в Америке умер Дмитрий… после войны Серт… Он оставил свою квартиру Мисе, и та принялась истязать себя воспоминаниями о былой счастливой жизни. Самой Мисе становилось все хуже и хуже, она колола морфий уже слишком часто, чтобы это не отразилось на здоровье. Мися, некогда блиставшая красотой и здоровьем, на глазах превратилась в старуху. Потом она стала терять зрение, ослепла на один глаз и позже на второй. У Миси осталась только ее музыка, но и та не спасала.
Последние дни она лежала, почти не вставая, слепая, разбитая, уничтоженная временем и жизнью. Когда подруга умерла, я выгнала всех из комнаты и больше часа занималась Мисиной внешностью: умыла, причесала, подкрасила… Вернувшись, друзья заявили, что Мися даже при жизни не выглядела такой красавицей. Какая это боль — делать красавицей подругу, ушедшую в мир иной. Мы могли сколько угодно ссориться, но жить друг без друга не могли больше двадцати лет. Столь долгая дружба дорогого стоит.
Умерла Вера Бейт, с которой после нашей авантюры мы здорово рассорились. Вера обвиняла меня во всем, в чем только могла.
Разбился на машине Этьен Бальсан…
Когда умер Вендор, я почувствовала, что близится моя очередь. Но сидеть и просто ждать ее не собиралась. Смерть не страшна сама по себе, куда хуже ожидание. Пока жив, нужно жить и обязательно что-то делать.
Все писали мемуары, это стало просто модным. Поддалась моде и я.
Первым, с кем я попыталась делиться своими воспоминаниями, был Поль Моран, нас познакомила еще при жизни Кейпела Мися. Мы общались очень много, и я многое наговорила. Поль честно все записал, изложив согласно своему взгляду. И тут оказалось, что мы смотрим на меня по-разному! При моей жизни эти мемуары не выйдут!
Никому ничего поручать нельзя! Даже самые талантливые и гениальные обязательно сделают не так!
Это я знаю точно.
Сколько раз пыталась привлечь замечательных людей, чтобы написали обо мне книгу, и что? Получался пшик. Я часами наговаривала на диктофон, объясняла и объясняла… даже что-то записывала, но в результате все не то. Каждая фраза моя, а все вместе нет. Это как в платье, когда оно элегантно, хорошо сидит, но там немного жмет, здесь тянет, вот тут мешает поднять руку. А когда неудобно, гармония разрушается.
Каждый человек загадка, а я тем более, поэтому должна записать свою жизнь такой, какой вижу ее сама и безо всяких литературных обработок. Кто может с этим справиться? Никто другой.
Колетт права: мы все время на глазах у других людей, но увидеть нас такими, какие мы действительно есть, они не смогут за всю жизнь. Оказалось, и саму себя тоже.
Следующей попытку сделала Луиза де Вильморен. Я познакомилась с ней в Венеции. Романы Луизы мне нравились, и я попросила написать обо мне самой. Вильморен нуждалась в деньгах, а я в красивой истории, которую (в этом я была совершенно уверена!) с руками оторвут в Америке. Она мастерица создавать красивые истории.
Началась работа. И тут выяснилось, что если Поль Моран знал меня уже три десятилетия и мог просто добавлять мои рассказы к своим собственным впечатлениям, то для Луизы все было внове, что сильно осложняло работу. Но еще труднее пришлось, когда разговор зашел о детстве и юности.
Дело в том, что много лет я придумывала свою историю, расписывая, как жила у строгих теток, столь же богатых, сколь и нудных. Что мой отец виноторговец, уехавший в Америку на заработки и с успехом там подвизавшийся… Что у теток огромный дом с большим числом прислуги… Особенно подчеркивала большущие шкафы, полные чистого, отменно выглаженного белья. Почему-то именно это ассоциировалось у меня с достатком. А еще много масла…
Глупость? Но сочинялось это еще в детстве, а из него переползло дальше.
Кому бы хотелось вспоминать и подробно рассказывать о приюте и «Ротонде»? Я говорила совсем другое… Дело не в прежних рассказах, не так много осталось моих ровесников, которые могли бы уличить меня во лжи, этого я не боялась. Просто я столько лет старалась забыть свое сиротство, забыть Обазин, вернее, переиначить все это, чтобы вот вдруг взять и все поднять снова. Нет, может быть, позже, но не тогда…
Я словно чувствовала, что время придет. Луиза тоже чувствовала, но она воевала со мной, доказывая, что столь пресная и благостная история моей жизни до Довиля никому не нужна, никто не поверит в реальность спокойного и обеспеченного детства всемогущей яростной и все отрицающей Шанель.
— Кто станет читать рассказ о стопках глаженого белья в шкафах или о скучных обедах под присмотром тетушек? Давайте писать сразу о Кейпеле и Довиле, так лучше.
— А что в Довиле?
Я вдруг испугалась: и правда, что писать? Кем я была Кейпелу и как объяснить, почему девочка из обеспеченной семьи вдруг забыла своих родственников и отправилась в Довиль торговать шляпами собственного изготовления? Ничего не складывалось, я выкручивалась, как могла, Луиза то и дело выбрасывала целые куски, потому что мне не хотелось, чтобы кто-то знал лишнее о моем прошлом.
— Коко? Напиши, что так называл меня отец. Как объяснить, где он? В Америке! А почему я его не разыскала, когда там бывала?
Луиза убеждала:
— Американцы любят сенсации, если не сделать таковой книгу, то читать никто не будет, попросту не поверят. А если поверят, то перевернут всю страну и докажут, что Альбер Шанель никогда не приезжал к ним. Потом разыщут настоящего, и будет большой скандал, похуже истории с оккупацией.
Но я настаивала, и она писала.
В конце концов, Луиза махнула рукой:
— Только не рассчитывай на успех этого перечисления выдуманных фактов.
Я не поверила, казалось, одно имя «Коко Шанель» заставит издателей вырвать рукопись из рук.
За океан отправилась сама, причем самолетом. Знаете, какой ужас, когда летишь через океан впервые? Но я вынесла.
А в Америке повторился Виши, только в другом варианте. Провал был полный, рукопись не приняли ни в одном издательстве, хорошо, что не понесла всю, а отдала только первую часть. Их объяснения? «Пресно»… «скучно»… «обыденно»…
Первые дни я скрежетала зубами. Моя жизнь им показалась неинтересной! Скучной! Пресной! Да я, Габриэль Шанель, стала ведущей кутюрье из сиротки, за которую даже в приюте платить некому! Я столько пережила и столько добилась, а им скучно?!
Ну да, конечно, я сама заставила Луизу не упоминать о сиротстве и приюте, но все же… и о Мулене тоже… и о Виши… и о Довиле только «войну» с Пуаре…
А что осталось? Ничего! Луиза права, и редакторы тоже, остался скучный рассказ о тетках, без конца следивших за племянницей.
Но примириться с таким поражением я не могла. Конечно, и Луиза тоже виновата, неужели нельзя привлекательней расписать этих самых теток? Открыла страницы рукописи, посвященные выдуманным родственницам, почитала, все прекрасно, но очень коротко, писать-то не о чем.
Луизе я не стала ничего говорить вообще, она все поняла и без объяснений, предложила продолжить работу над мемуарами самой:
— Никто лучше тебя самой о тебе не напишет.
Несколько лет у нас держалось взаимное отчуждение, но потом отношения наладились.
В следующий раз я решила не доверять художественному изложению материала, а все проговорить сама. Они просто не так меня понимают, им говоришь одно, пишут другое! Значит, нужно поступить иначе: продумать каждую фразу и проговорить все человеку, способному записать красиво, но почти дословно. И нечего доверять другим выдумывать за меня мою жизнь!
На сей раз я выбрала совсем молодого человека, над которым не довлели бы никакие воспоминания не только обо мне, но и о людях, с которыми я была знакома, об эпохе. Мишель Деон почти год записывал каждое мое слово, укладывал в красивые фразы и предоставлял мне на суд.
Произошло нечто странное. Пока мы так работали (Деону я заплатила за труд заранее), я соглашалась с каждой фразой, мне все нравилось, все соответствовало сказанному. Писала, наговаривая текст практически я сама, Мишель только редактировал, и что в конце? Получив огромный, кажется, страниц 300, труд, я с вожделением смотрела на результаты стольких месяцев. Деон почему-то восторга не проявлял.
Можно нести в издательство? Нет уж, на сей раз я сама сначала все прочитаю, только потом обращусь к издателям, я не позволю еще раз унизить себя отказом.
В этой огромной рукописи не было ни единой фразы, под которой я не могла бы подписаться. Их произнесла я, Мишель только литературно обработал, сделал это отлично. Каждое слово мое, все в рукописи прекрасно, кроме одного — она снова никакая. Я бы с такой книгой заснула на третьей странице.
В чем дело? Неужели Луиза права, и читать выхолощенную, выдуманную биографию неинтересно? Это просто биография,
но не жизнь. Придумать можно любых теток, но вместе с ними нужно придумать и страсти, иначе даже сами тетки скиснут от скуки…
Что оставалось делать, рассказывать тому же Деону правду или действительно писать самой? Я понимала, что второе, потому что говорить кому-то о себе то, что так долго скрывала, тяжело, выдумки озвучиваются куда легче. Если я хотела действительно интересно рассказать о себе, требовалось говорить правду и ее же записывать.
Пришлось со вздохом отложить еще одну историю выдуманной Шанель, оставив и ее неопубликованной. На сей раз я ни в какое издательство не пошла.
Но писать самой оказалось некогда. Меня закрутили дела — сначала поездка в Америку, а потом я… вернулась в мир моды!
Прошло немало лет, прежде чем снова захотелось изложить свою жизнь на бумаге. Вы свидетели того, что получилось. Если и эта история не интересна, значит, таковой была сама моя жизнь, тут уж ничего не добавишь.
Можно было бы многое еще рассказать и о моих любовниках, и моих коллекциях, и о людях, с которыми я встречалась, но я не Деон, мне столь большой труд не по силам. Может быть… когда-нибудь… А пока некогда, много дел.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.