Глава IV В новых кружках

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава IV

В новых кружках

У Бекетовых и Майковых

«Сейчас после Белинского, — вспоминал в 1861 году Достоевский, — занялся в «Отечественных записках» отделом критики Валериан Николаевич Майков», который «принялся за дело горячо, блистательно, с светлым убеждением, с первым жаром юности. Но он не успел высказаться. Он умер в первый же год своей деятельности. Многое обещала эта прекрасная личность — и, может быть, многого мы с нею лишились».

Этот выдающийся критик сыграл заметную роль в истории ранних исканий Достоевского. В 1846 Валериан Майков руководил группой молодых литераторов и ученых, объединенных Алексеем Бекетовым, однокашником автора «Двойника» по инженерному училищу. Тут были два его младших брата — студенты-естественники, поэт Плещеев, Аполлон Майков, Д. В. Григорович, студент-восточник А. В. Ханыков, доктор Яновский и др. Таков новый круг Достоевского.

В спокойной среде молодых ученых, изучающих природу и общество, Достоевский отдыхал от возбужденной атмосферы кружка литераторов. Он сообщает брату 26 ноября 1846 года, что благодаря своим новым друзьям он весь возродился: «Это люди дельные, умные, с превосходным сердцем, с благородством, с характером. Они меня вылечили своим обществом».

По предложению Достоевского была снята на Васильевском острове большая квартира и организовано общее хозяйство. Достоевский имел за 1 200 рублей ассигнациями в год, то есть за 35 рублей серебром в месяц, отдельную комнату с обедом и чаем для спокойной работы. «Так велики благодеяния ассоциации!» — заключает он этот отчет о своем бюджете, пользуясь новым термином социалистической литературы.

Когда в начале 1847 года братья Бекетовы уехали в Казань, Валериан Майков привлек Достоевского к участию в литературном салоне своего отца — известного академика живописи Николая Аполлоновича Майкова.

Просторные приемные комнаты в большой квартире на Морской у Синего моста были увешаны картинами хозяина-живописца. Он был известен росписью храмов, плафонами и медальонами на мифологические сюжеты, но также и женскими фигурами неоклассического жанра. Интересен его романтический автопортрет в стиле аналогичных работ Кипренского; удачны изображения друзей семьи — литератора В. А. Солоницына (Третьяковская галерея) и писателя И. А. Гончарова (уже в 60-е годы); последний, выдержанный в хорошей реалистической манере, едва ли не лучший в иконографии творца «Обрыва».

Современники ценили полотна Николая Аполлоновича за свежесть красок и отчетливость композиций, но считали его все же дилетантом. Знаток искусств Григорович отмечал изящную красочность его палитры, напоминавшую старых венецианских мастеров. Достоевскому жанр этой академической живописи был чужд, ему нужен был «нравственный центр» в картине, внутренний драматизм и предельная экспрессия. Этого не могли ему дать «вакханки» и купальщицы второго периода майковского искусства, выпавшего как раз на 40-е годы.

Эллинистические умонастроения семьи сказывались не только в полотнах Николая Аполлоновича, но и в стихотворных опытах его старшего сына — Аполлона Николаевича, воспевавшего среди хмурого николаевского Петербурга

Тимпан, и звуки флейт, и плески вакханалий…

С этим певцом «камей» Достоевский сохранил дружескую связь до конца своей жизни, несмотря на глубокое различье их творческих темпераментов и художественных склонностей.

Подлинным другом Достоевского в этой семье неоклассиков стал второй сын живописца-академика, знакомый ему уже по кружку Бекетовых, — Валериан Николаевич Майков, выдающийся молодой экономист и литературный критик нового исследовательского типа. Он был основателем экспериментальной эстетики и требовал от искусства пропаганды практических знаний. Он стремился внести в свои оценки и характеристики дух научно-философского анализа, показать гуманизирующее воздействие искусства на действительность. Он высоко ценит Герцена, для которого жизнь и наука составляют «совершенное тожество», и признает Кольцова великим народным поэтом, сумевшим подняться до научного понимания современной жизни: отсюда такой образец экономической поэзии, как стихотворение «Что ты спишь, мужичок?». Это, по определению критика, «воззвание страстного политико-эконома, облеченное в форму искусства».

Но подлинным знаменем Валериана Майкова становится Достоевский. В первых же его повестях молодой критик признает первоклассный материал для новейшей литературы, основанной на точных данных социологии и психологии. В ряду ранних оценок Достоевского это, несомненно, новое слово, во многом оправдавшее себя.

Общему мнению об авторе «Бедных людей», как ученике Гоголя, Майков противопоставляет свое утверждение о глубоком различии этих двух писателей. «Гоголь — поэт по преимуществу социальный, а Достоевский — по преимуществу психологический». Сочинения Гоголя можно назвать художественною статистикой России, Достоевский же поражает огромностью своих характеров. Писатель-ученый идет своим самобытным путем, ни в чем не повторяя «Мертвых душ», и создает не менее значительные образы: Голядкин, как лицо типическое, «так же выразителен и вместе с тем так же общ, как Чичиков или Манилов».

Вскоре Достоевский сообщает в официальном показании, что любил читать и изучать социальные вопросы: «социализм есть та же политическая экономия, но в другой форме. А политико-экономические вопросы я люблю изучать». Это огромный шаг вперед по сравнению с недавними мечтаниями о всеобщем счастье. Это уже приближение к научному толкованию новейшей общественной проблематики.

Валериан Майков с 1846 года готовил большую статью о первых повестях Достоевского, которая могла бы стать первой исследовательской монографией о его раннем творчестве. Но это намерение осталось неосуществленным. 15 июля 1847 года молодой критик, разгоряченный прогулкой в окрестностях Петербурга, стал купаться в пруду и умер от апоплексического удара. Ему еще не исполнилось двадцати четырех лет…

В доме Майковых общество разбивалось на группы и в разных комнатах, в том числе и в громадной мастерской художника, устраивало чтения или собеседования на отдельные темы.

«Говоря об этих группах, — вспоминал доктор Яновский, — я мог бы много рассказать о том, как, например, в той, где превалировал Федор Михайлович, он со свойственным ему атомистическим анализом разбирал характер произведений Гоголя, Тургенева и образ своего Прохарчина…»

Это был герой третьей повести Достоевского, над которой он усиленно работал в 1846 году. Но цензура так исказила этот небольшой рассказ о смертельно запуганном чиновнике, что Достоевский в ужасе отступился от своего творения: «Все живое исчезло. Остался один скелет…»

Белинский осудил эту «непонятную повесть», в которой все же «сверкают искры таланта».

Сюжет был действительно найден удачно. Достоевский решил разработать газетную заметку об одном нищем чиновнике, «который умер с полумиллионом на своих ветошках». Это соответствовало манере и общему строю идей Достоевского. Изображая скрягу из петербургских углов, он с характерным для него и впоследствии творческим вниманием к вековым образам русской и мировой литературы (например, «написать русского Кандида») ориентируется, как он сам сообщил об этом, на классические типы Мольера и Пушкина, на образы Гарпагона и Скупого рыцаря.

Замысел отличался широтой драматизма и поистине рембрандтовским колоритом. Скупец из титулярных советников представлялся Достоевскому «лицом колоссальным», демоническим, всесильным, как рыцарственный хищник Пушкина:

Я выше всех желаний. Я спокоен,

Я знаю мощь свою…

Опустившиеся сожители этого департаментского властолюбца ощущают в нем нечто бонапартовское, «сверхчеловеческое», титаническое: «Что, Наполеон вы, что ли, какой? вы один, что ли, на свете?…» Эти мотивы с огромной силой развернутся в больших романах Достоевского, где он поставит во весь рост проблему всемогущества денег и безграничных притязаний возгордившейся обособленной личности. Но и в первом эскизе на эту тему есть страницы потрясающей силы.

Выдающийся фрагмент рассказа — сон Прохарчина. Могучими штрихами запечатлено это видение с его скрытыми «пугачевскими» мотивами и страхами запуганного скупца перед необозримой толпой народа на пожаре, которая обвивает его, подобно удаву. Это уже предвещает «Мертвый дом», сон Раскольникова о разгульной толпе на кладбище, деревенское пожарище в «Братьях Карамазовых». Это уже черты подлинного великого писателя, затерянные в его раннем «обезображенном» и недооцененном рассказе, где видение сермяжной Руси, грозно наступающей на уединившегося сребролюбца, несет в себе нечто эпическое и обнажает самые корни национальной истории.

Доктор Яновский

Валериан Майков познакомил Достоевского со своим приятелем, доктором С. Д. Яновским, который вскоре стал врачом и другом писателя. Это был молодой человек, двадцати восьми лет, служивший по медицинской части и лечивший — вероятно, бесплатно — своих добрых знакомых. В начале 70-х годов Достоевский в одном из писем к Яновскому называет его «одним из незабвенных», одним из тех, «которые резко отозвались» в его жизни: «Вы любили меня и возились со мною, с больным душевною болезнью (ведь я теперь сознаю это) до моей поездки в Сибирь».

Связь их первоначально была чисто медицинская. Яновский лечил Достоевского от золотушно-скорбутного худосочия, от «ипохондрических припадков», как определял свою болезнь сам Достоевский, наконец и от мозгового заболевания, то есть развивавшейся эпилепсии. 7 июля 1847 года Яновский констатировал у него припадок падучей, случившийся на улице: пульс у Достоевского был свыше ста ударов, замечались легкие конвульсии. Врач повез его к себе, сделал ему кровопускание, отметил сильный прилив крови к голове и необыкновенное возбуждение всей нервной системы.

Из писем Яновского к Достоевскому видно, что этот друг-медик относился к своему больному с большим участием и лечил его успешно. И позже, на расстоянии, живя в другом городе, он стремится внушить своему пациенту спокойствие и веру в жизнь, всячески ослабить его «особенную какую-то наклонность к пессимизму», «грустное и вечно тревожное состояние духа», склонность к «сомнению и отчаянию». Эти ценные наблюдения врача над сложным характером писателя сам Достоевский высоко ценил.

Но лучший диагноз своему душевному состоянию поставил сам гениальный романист-психиатр.

«Я был два года сряду (в середине 40-х годов) болен болезнью странною, нравственною. Я впал в ипохондрию. Было время, что я терял рассудок. Я был слишком раздражителен, с впечатлительностью, развитою болезненно, со способностью искажать самые обыкновенные факты», — писал через десять лет Достоевский.

Доктор Яновский, как мы видели, верно охарактеризовал драму начинающего писателя, пережитую Достоевским.

Врач умело запечатлел и портрет своего пациента: рост невысокий, широкие плечи и грудь, «голову имел пропорциональную, но лоб чрезвычайно развитой, с особенно выдававшимися лобными возвышениями, глаза небольшие, светло-серые и чрезвычайно живые, губы тонкие и постоянно сжатые, придававшие всему лицу выражение какой-то сосредоточенной доброты и ласки». Великолепно сложенный череп с обширным лбом и рельефными лобными пазухами делал его похожим на Сократа.

Более всего Достоевский любил беседовать со своим врачом о медицине, о социальных вопросах, об искусстве, литературе «и очень много о религии».

Достоевского влекла к себе библиотека Яновского, а в ней особенно Гоголь, любимец молодого автора с конца 30-х годов.

«Кроме сочинений беллетристических, Ф. М. часто брал у меня книги медицинские, особенно те, в которых трактовалось о болезнях мозга и нервной системы, о болезнях душевных и развитии черепа по старой, но в то время бывшей в ходу, системе Галля».

Такова была зима 1846/47 года — переломный период в жизни и творчестве Достоевского, когда из кружка Белинского его повлекло к молодым ученым, а от будничных типажей натуральной школы к проблематике больших характеров и сильных страстей. Рассказы о бедных чиновниках сменяет сюжетная повесть романтического стиля, предвещающая его большие романы с уголовными фабулами и катастрофическими финалами.

Романтическая повесть

Достоевский был неутомим в своих творческих исканиях. «В моем положении однообразье гибель», — пишет он брату в октябре 1846 года.

Стремясь во что бы то ни стало обновить свою раннюю поэтику, задержать свой уклон в мелкочиновничий быт и сказ, Достоевский огромным напряжением творческой воли прорывается к своему будущему жанру — роману страстей, моральных исканий, острой психологической борьбы и грандиозных «вековых» типов — «великого грешника», «прекрасного человека», «кающейся Магдалины».

Так строится повесть «Хозяйка», над которой Достоевский усиленно работал больше года — с октября 1846 по декабрь 1847 года. Первоначальный физиологический очерк перерастал в своеобразный роман тайн и ужасов на основе новейшей психологической проблематики (раздвоение женского чувства, искупление мнимого греха, сила внушения и прочее). Творческий метод преображался: один из главных элементов поэтики Достоевского — вдохновенность замысла и стиля — вступал полностью в свои права. Типы столичных окраин принимали колорит романтической новеллы (недаром Белинский заговорил по этому поводу о Гофмане и Марлинском). Сам Достоевский отмечал лирический характер своей поэмы в прозе. «Пером моим водил родник вдохновения, выбивавшийся прямо из души», — писал он брату в начале 1847 года.

Авантюрный сюжет здесь протекает на фоне современного Петербурга. Кандидат канонического права, неслужащий дворянин Михаил Васильевич Ордынов, работающий над академической диссертацией, переживает трагическую страсть, навсегда вырывающую его из мира обыденности, практицизма и успехов.

Познавший личную катастрофу, он становится одиноким искателем нравственного смысла жизни. Это уже становление того психологического, духовного, внутреннего реализма, который отводит особое место Достоевскому во всей блестящей плеяде критических реалистов. Автор стремится сохранить жизненность типов и правдоподобье коллизий. Все в основном достоверно, общеизвестно, даже буднично. Привычный городской пейзаж, вид рабочей окраины — длинные заборы, «ветхие избенки», трактиры и лабазы, «колоссальные здания под фабриками, уродливые, почерневшие, красные, с длинными трубами…». Главный герой окружен типичными фигурами с Гороховой и Вознесенского проспекта. Частный пристав, дворник татарин, бедный немец с дочерью Тинхен — все это настоящая «физиология Петербурга». Даже «колдун» и «чернокнижник» Мурин оказывается попросту главарем воровской шайки, вовремя скрывшейся от полиции.

Но обычные черты очеркизма здесь заслоняются чрезвычайными событиями. «Хозяйка» строится остросюжетно, с интригующими ситуациями и развернутой уголовщиной, с напряженной внутренней борьбой, втягивающей в узловой конфликт натуры волевые и властные. Исповеди героев ведутся в неожиданной манере — народно-поэтической, старорусской, былинной, с отголосками песен разбойничьих и любовно-эротических, иногда в духе раскольничьих стихов или сектантских кантов, доходящих до высшей экзальтации и предельной восторженности. Только такой напряженный и надрывный стиль соответствовал широкому эпическому размаху повести. Это неистовый романтизм, но в четкой оправе петербургского очерка натуральной школы.

В центре действия — старец с огненным взглядом, бывший поволжский разбойник Мурин. Он стал любовником матери прекрасной Катерины, а позже загорелся страстью и к ней, своей падчерице, еще совсем юной {Мотив из «Страшной мести» Гоголя, разработанный Достоевским не в духе ужасающего сказания, а в манере «сентиментального натурализма».}. Он поджег их завод, загубил ее родителей и увез ее с собой. Он стал гадальщиком человеческих судеб по таинственным фолиантам в черных переплетах, похожим на писаные уставы старообрядцев. Чернокнижник болен «черной немощью», или падучей, он стар и хил, но превыше всего дорожит своей спутницей. Чтоб удержать ее у себя, он внушает молодой женщине, что она соучастница его преступлений, виновница смерти своей матери, свершительница величайшего из смертных грехов. Он требует от нее покаяний и доводит до помешательства. Больная убеждена, что только этот прорицатель и волхв в состоянии отпустить ей страшное прегрешение и дать покой ее возмущенной совести. Но с появлением Ордынова она начинает верить в него, как в своего избавителя.

Возникает сложная психологическая борьба. Старик готов удержать при себе свою подругу даже ценою страшной уступки — простить этой «любовной, буйной», страстной натуре ее «милого дружка». Но жертва свыше сил: ревнивый до исступления бывший «ушкуйник», потопивший в омутах Волги жениха Катерины, купеческого паренька Алешу, снова готов на убийство. Но ни выстрел Мурина, ни кинжал Ордынова не приводят к развязке. Судьбу свою решает сама героиня.

Все это получит свое полное развитие в позднем творчестве Достоевского. «Хозяйка» предвещает главную ситуацию «Идиота», где героиня страдает таким же мучительным раздвоением чувства и мечется между ангелоподобным Мышкиным и преступным Рогожиным, к которому она и бежит из-под венца, чтоб принять смерть от руки своего пасмурного ревнивца.

Все это уже намечается в «Хозяйке». Уже Катерина признается Ордынову, что полюбила его за то, что душа его «чистая, светлая, насквозь видна». Но железная воля поволжского разбойника господствует над ее сознанием. Она любит обоих и страшится каждого. «А мне всяк из вас люб, всяк родной», — говорит она им о своем странном двоящемся чувстве. Она кончает тем, что отталкивает своего мечтателя и остается, хотя бы ценою гибели, с мрачным владыкой своей судьбы.

По своей типической сущности Ордынов — предвестник Раскольникова. Перед нами одинокий, одичавший в своем уединении молодой мыслитель. Он нелюдим и угрюм. Его «ум, подавленный одиночеством, изощряемый и возвышаемый лишь напряженною, экзальтированною деятельностью», работает в одном направлении: он вырабатывает новую научную систему, стремясь слить в ней творчество и знание, поэзию и философию. Он хочет быть художником в науке. Захваченный своим замыслом, он блуждает по переулкам Петербурга в поисках угла у полунищих жильцов в огромном, черном и перенаселенном доме. Прохожие принимают его за сумасшедшего.

В заключение повести намечается путь к духовному возрождению Ордынова. Как и позднее у Достоевского, этот катарсис не пережит до конца, а только намечен. Внешний мир потерял свой цвет для молодого историка, и прежнее творчество закрылось для него. Но его внутренняя жизнь не завершилась, она лишь устремляется по новому пути.

Эта повесть, не признанная современниками и вскоре осужденная самим автором, являет в раннем творчестве Достоевского одно из предвестий его созданий зрелой поры.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.