Переправа

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Переправа

Контрабандная тропа вела через Вильну на Кенигсберг. Она шла через многие «перевалочные» пункты и была нелегка. Хорошо ли обдумала мама свое решение, хватит ли у нее сил? По фотографии, сделанной в Киеве после выхода из тюрьмы, видно, что она больна. Исхудавшее лицо: обтянуты скулы, запали щеки, ввалились глаза. Вот во что превратили ее два года «странствий», подпольной бездомной жизни. Особенно видна перемена, если положить киевскую фотографию рядом с той, что была сделана в Питере, проездом из Пскова в Полтаву. «Мне здесь тридцать лет», — сказала о ней мама. Выражение спокойной решимости во взгляде, в сжатых губах. Только что состоялось нелегкое для нее прощание с семьей. Но округлость лица и полнота плеч сохранились от здоровой спокойной жизни в черниговском лесу, в «большом гнезде» Радченко.

А на киевской фотокарточке у мамы вид обреченной. Если вдуматься, то трудный переход границы предопределен. Ей некуда притулиться. У нее нет дома, нет семьи. Конечно, родные мужа в Киеве предлагали кров на первое время, заботу и помощь, но она не могла это принять. Со Степаном Ивановичем они расстались — зачем пробуждать напрасные надежды? Может, там, за границей, удастся хоть немного передохнуть, даже подлечиться.

Переправа оказалась длительной и настолько трудной, что мама могла на пути слечь, не добравшись до цели. Из Киева она поехала в Вильну, как условилась с братом Леона Исааковича, Борисом Гольдманом (в будущем — член ВКП(б) Горев). Он имел связь с контрабандистами, перевозившими не только товары, но и людей. От Горева Любовь Николаевна получила два паспортных бланка; один заполнила на свое имя, другой оставила чистым «на всякий случай». Это ее чуть не погубило. По дороге на Сувалки, где было первое звено контрабандной цепочки, пришлось заночевать на одной станции — мама легла на диване в дамской комнате, положив голову на свой чемоданчик (это был весь ее багаж). «Каков же был мой ужас, когда вдруг открылась дверь и вошел жандарм! Он пристал ко мне с расспросами: „Куда вы едете? Почему тут расположились? Не собрались ли за границу?“ „Вот и конец, — подумала я, — заберут, обыщут и отправят в Сибирь (в кармане-то у меня чистый паспортный бланк!)“» «Собрав всё свое мужество» (ее слова), мама рассказала жандарму про тетку в Сувалках, к которой будто бы едет на праздник (приближалось Рождество), тетка подобрала будто для нее, вдовы, хорошую партию, вот и едет знакомиться… Простая житейская история успокоила жандарма, он ушел, но мама, конечно, уже не заснула.

Ехала она не одна — с ней переправлялся незнакомый эсдек из Екатеринослава. Только адрес в Сувалках и дальнейший маршрут связывали их. В Сувалках допоздна разыскивали гимназиста, который должен был «передать» их дальше. До утра гимназист предложил маме кровать с грязным тряпьем в нетопленой сторожке, где мужчины пытались растопить дымящую печку. Утром гимназист отвел продрогших гостей к рабочему-бундовцу, там они провели день в тепле, в разговорах о местных социал-демократических делах, а вечером бундовец отвел путешественников в дом контрабандистов. Тут Любовь Николаевна впервые познакомилась с бытом еврейской бедноты.

Контрабандой подрабатывала большая семья. В одной комнате, в тесноте и грязи, жили пожилая пара и их дочь с мужем и тремя детьми. Молодое семейство ютилось на одной большой деревянной кровати. Дети, бледные и худые, все время хныкали и плакали, мать возилась с ними, а старшие были заняты переговорами с приходящими к ним «клиентами». Из разговоров на еврейском, пересыпанном русскими словами, мама поняла, что они занимаются в основном перевозкой товаров. Переправа через границу людей, видно, была сложнее, и пришлось ждать три дня. В этой тесноте, шуме и грязи ждать было нелегко. Наконец бабушка семейства, как видно, главная в делах, сообщила гостям, что повезет их ночью «мит а кареткес» до следующего пункта.

К утру они приехали на постоялый двор. Хозяин, старый еврей, напугал маму, сказав, что по ней сразу видно, что она «христианка» и, наверное, ни слова не знает по-еврейски, а значит, везти их в «каретке» с местными жителями невозможно. Вывод был таков: переправа будет стоить не по три рубля, а по пятерке с головы. Повышение цены подкрепилось криком: «Ай-вай, идет стражник!» Была ли тревога настоящей или ложной, но маме пришлось просидеть полчаса в платяном шкафу. Затем ее вместе со спутником заперли в холодной пристройке до вечера. Тут обнаружился третий «клиент» — молодой человек, уклонившийся от воинской повинности и пробирающийся в Америку. На прощание всех троих накормили сытным обедом «с жареным гусем или уткой и с пивом по особому заказу мужчин». Это была первая горячая еда за три дня.

«С наступлением темноты нас повели леском, недалеко, уложили в длинную телегу, накрыли брезентом и строго-настрого велели молчать. Повезли лесной дорогой по ухабам и рытвинам. Меня, как назло, стал разбирать смех, а возница сердился и грозил меня высадить…»

А впереди было еще три перевалочных пункта.

Привезли их в польскую деревню — сначала в большую избу, где ночевали солдаты из пограничной стражи да непрерывно кашлял старик хозяин — вероятно, чахоточный. Из разговоров солдат стало ясно, что в эту ночь перехода не будет. Затем еще сутки «беглецы» провели в избе польской крестьянки, вдовы с детьми. Хозяйка прятала своих постояльцев за печкой — боялась.

«Хотелось спать, было смертельно холодно и голодно, — пишет мама. — Хозяйка затопила печь кизяками, от чего изба наполнилась дымом, сварила нам картошки и дала кипяток. Наступил вечер, мы с минуты на минуту ждали отправки. На дворе свистел ветер, крутила метель. Никто за нами не шел. Я не могла больше лежать за печкой, хотелось поговорить с молодой женщиной, узнать о ее жизни. Она зажгла каганец и села за прялку. Прялка жужжала, за окном свирепела снежная буря. На сердце была гнетущая тоска. Дети кашляли, поминутно просыпались с плачем. Хозяйка попросила меня сшить для девочки платье из бумазеи, я охотно согласилась… Шить было нелегко: нитки грубые, самодельные, игла толстенная, ножницы тупые… Мы обе сидели за работой, и под жужжанье прялки я слушала ее рассказ о печальной вдовьей жизни, гнетущей бедности».

Только на следующую ночь, когда улеглась метель, за «беглецами» пришли. Сразу заторопили. До границы надо было идти пешком, по глубокому снегу.

«Я едва поспевала за нашим провожатым, ноги увязали в снегу, ватное пальто было мне не по силам, но я старалась не отставать, надо было поспеть к границе до смены стражи. Обливаясь потом, я ныряла без конца по сугробам под окрики проводника: „Скорее! Скорее!“. В спешке я даже не заметила, когда именно мы перешли эту заветную границу».

Проводили их до харчевни. Измученная мама едва дышала. «Наконец можно было сесть», — говорит она. У всех был такой усталый вид, что старый хозяин-еврей, не говоря ни слова, налил всем по рюмке водки. Мама, не пробовавшая водки раньше, выпила не раздумывая и сразу ожила. А часа через два всю группу — собралось уже семь человек — довезли до железнодорожной станции Голдап. Дали билеты до Кенигсберга, в поезд велели садиться всем порознь, в разные вагоны, по-русски не говорить, в Кенигсберге быть осторожными — там подозрительных «на эмиграцию» задерживают.

Через день мама была в Берлине. Явка у нее была к русскому врачу-эмигранту. От него она получила все необходимые сведения — где, с кем ей надо встретиться. Доктор расспросил о самочувствии, предложил послушать. «Но даже и без осмотра я могу сказать: вам необходим санаторий».

В Берлине, перед отъездом в Цюрих, мать повидалась с товарищами по Лукьяновке — беглецами-искровцами. Их тоже встревожил ее плохой вид, и они уговаривали полечиться. Спорить она не стала — действительно ей было плохо. Но поступила по своему усмотрению: никакого пансиона, тем более — санатория (никогда не соглашалась потратить на себя лишний рубль). В Цюрихе мама сняла комнатку «с обедом». За полтора месяца тихой спокойной жизни — еда вовремя, чтение, прогулки — успела отдохнуть. Она поздоровела и сразу заскучала «без дела». В Париже шла оживленная подготовка ко второму съезду партии. В феврале 1903 года Любовь Николаевна включилась в эту работу — искровский клуб, диспуты, рефераты, прием приезжающих из России. За три месяца до начала съезда (он открылся 17/30 июля 1903 года в Брюсселе) мама поправилась, набралась сил и на вопрос о самочувствии отвечала: «Я совершенно здорова», — хотя это было не так.

Любовь Николаевна впервые оказалась за рубежом. О своих впечатлениях от европейских городов — пусть недолго, но она побывала в Берлине, Цюрихе, Париже, Брюсселе и Лондоне — мама ничего не написала. Самым важным для нее оказалось сопоставление европейского благополучия и устроенности (хотя бы внешних) с неблагополучием и неустроенностью жизни в России. Самыми яркими картинами для нее оставались те, которые открылись ей на западных окраинах страны. Они как бы завершили ее знакомство с жизнью простого народа на огромном пространстве России. В юности это были поездки из Сибири в Москву, в Петербург по рекам, по железной дороге, затем — Черниговская губерния, Псков, Полтава, Харьков, мотание по югу страны, поездки в третьем классе — не только из экономии, но и для общений, и вот, наконец, многодневный, почти что пеший («полупеший») маршрут от Сувалок до границы.

Так все «заграничные впечатления», всё прошлое, передуманное и подытоженное в «тихие» месяцы (равно как и ознакомление с рабочим движением Запада), подвели маму к перемене в ее судьбе. Перелом определился на съезде, при расколе партии: Любовь Николаевна выбрала демократический, или «мягкий», как тогда говорили, путь меньшевиков во главе с Мартовым.

В дни съезда произошло и второе важное для Любови Николаевны событие: встреча с Владимиром Николаевичем Розановым.

А жизнь «в странствиях» продолжалась, и конца ей не было видно.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.