Глава III
Как я уже говорила, моей классной дамой была Елена Константиновна Клеменко[15]. Елена Константиновна была миловидная шатенка, небольшого роста, необыкновенно изящная, с благородными манерами и деликатным, ровным обращением.
На каждое отделение полагалось две классные дамы, которые и дежурили при нас через день. На случай болезни одной из классных дам имелись еще так называемые запасные классные дамы, которые и дежурили в том классе, где была в этом необходимость.
Другой классной дамой моего отделения была Елизавета Ивановна Павлова[16]. Павлова была очень высокого роста, женщина лет пятидесяти с грубым голосом и грубыми манерами. Насколько была благородна, изящна по фигуре, манерам и обращению Елена Константиновна, настолько была груба, вульгарна и страшна Елизавета Ивановна. Носила она прическу по тогдашнему времени изумительную. Волосы ее были сильно завиты, при этом пробор был не посередине, а на левом боку за ухом, и волосы, взбитые высоким коком, спускались на лоб, покрывая всю правую сторону лба и ухо. Теперь не редкость встретить даму со спущенными почти до кончика носа волосами и с заложенной на один бок прической, но тогда все прически были очень скромны и во всем институте другой такой не было. В довершении всего она носила кринолин.
Голос был грубый и она часто на нас покрикивала, хотя и на прекрасном французском языке. Меня она своей грубостью поразила с первого взгляда, и я ее боялась и избегала столкновений с ней, насколько это было возможно. Но все-таки у меня с ней несколько столкновений было в самом начале моей жизни в институте, когда я еще была новенькая и неопытная. Вероятно, все кончилось бы для меня скверно в конце концов, если бы, к счастью для меня и для всего класса, она совершенно неожиданно для нас не вышла замуж за какого-то генерала в отставке.
Постараюсь все вспомнить и рассказать по порядку.
Одна из классных дам имела комнату рядом с дортуаром своего отделения, а другая жила тут же в коридоре. Таким образом, по мере того как воспитанницы, переходя из класса в класс, меняли свои классы и дортуары, и классные дамы переходили вместе с ними из комнаты в комнату. Комната Павловой была при дортуаре. Дортуары были большие и светлые, между дортуаром и комнатой классной дамы помещалась умывальная комната, в которой, между прочим, жили и наши две горничные из потомок воспитательного дома.
Первое мое с ней столкновение произвело на меня, девочку от природы очень нервную, потрясающее впечатление. Вечером, когда уже все девочки были в дортуаре, несколько воспитанниц пошли куда-то по коридору. Меня это очень удивило, и я спросила первую попавшуюся мне девочку, что бы это значило. Девочка мне объяснила, что это воспитанницы пошли в маленький лазарет принимать капли или пилюли, смотря по тому, что кому было врачом прописано. Лекарства не давались на руки, и дети должны были ходить и принимать их каждое утро и вечер под наблюдением особой классной дамы. В большом лазарете помещались больные, требующие постоянного наблюдения врача или настолько больные и слабые, что для них нужен был покой, диета и особый уход. Я была очень живая девочка, и, недолго думая, побежала за воспитанницами, догнала их, быстро познакомилась с ними, и мы вместе пошли по коридору, весело разговаривая. Девочки не спросили меня, пустила ли меня Павлова, а я не знала, что надо было, прежде чем идти в лазарет, спросить позволения своей классной дамы. Осмотрев лазарет и дождавшись своих подруг, которые подходили по очереди к пожилой и, кстати сказать, очень несимпатичной особе, принимали лекарство и отходили, уступая свое место другим, мы пошли назад. Надо сказать, что мы пришли далеко не первыми и должны были ожидать своей очереди довольно долго. Кому давали принимать лекарство внутрь, кому перевязывали пальцы, кому растирали больную шею или грудь. Все это заняло довольно времени, пока мы, наконец, вышли из лазарета. Шли мы назад очень весело, и я, ничего не подозревая, спокойно вошла в свой дортуар.
Все воспитанницы были уже в постелях, и Павлова сердито ходила взад и вперед по дортуару. «Ты где это пропадала!» – грозно закричала она на меня по-русски. Я объяснила ей, что ходила в маленький лазарет посмотреть, как девочки принимают лекарство. «А кто это тебе позволил?», – крикнула она еще громче и быстро пошла в свою комнату. Тем временем я мигом разделась и легла. Через несколько минут Елизавета Ивановна возвратилась в дортуар, держа в руках тонкую веревку. Быстро подошла она к изголовью моей постели, и продев веревку через прутья железной кровати, захватила веревкой меня за шею и концы веревки связала вместе. Таким образом, я оказалась привязанной за шею к кровати. Мне не было нисколько больно, я лежала совершенно свободно на спине, но тем не менее при одной мысли о том, что я была привязана, руки и ноги у меня похолодели, и я готова была заплакать. Девочки лежали тихо, едва дыша, в дортуаре стояла мертвая тишина. Походив еще некоторое время по дортуару, Павлова, наконец, ушла в свою комнату. Прошло несколько мгновений в томительном ожидании. Все ожидали еще чего-то. Но, наконец, уверившись в том, что Елизавета Ивановна больше не придет, девочки зашевелились. Кто-то засмеялся в одном углу, в другом уже явственно зашептались, и мигом кто-то обрезал душившую меня веревку. Девочки окружили меня, теребили, смеялись и шутили, и я, наконец, пришла несколько в себя.
После этого столкновения я ее страшно боялась и избегала всякого с ней дела, но на мою беду я по росту была одной из самых маленьких и часто мне приходилось ходить в первой паре, т. е. как раз около дежурной классной дамы. Это было для меня всегда истинным мучением. Не скажу, чтобы Павлова была злая женщина, но просто взбалмошная и грубая. Даже смеялась она как-то особенно, не по-людски. Бывали дни, когда она очень была весела и благосклонна к воспитанницам, но и веселость ее и ласки были тоже своеобразны. Например, желая выказать свое желание и ласку кому-либо из нас, она вдруг обхватывала воспитанницу за шею рукой, обыкновенно во время шествия к завтраку или обеду, повисала на ней всем телом и, смеясь, заставляла ее вести себя. Помню раз и я удостоилась этой чести. Тащила я ее по коридору до самой столовой с полным усердием, насколько мне позволяли мои силы, и она, кажется, на этот раз осталась очень довольна.
Другой случай был еще поразительней. Не помню, на какой неделе Великого поста, мы говели в пятом классе. Это было первое мое говенье в Смольном. На говенье полагалась у нас целая неделя. Все шло вначале благополучно. В тот день, когда мы должны идти к исповеди, была дежурная Елена Константиновна. По принятым в институте правилам мы должны были просить прощения у наших классных дам. Так как Павлова была не дежурная, то мы всем отделением отправились к ней наверх. Дежурная девушка пошла доложить ей об нас, и вскоре она вышла к нам из своей комнаты. Стояли мы перед ней хотя и не по парам, но все же по привычке маленькие стояли впереди. Просить прощенья, сделав обычный реверанс, стали все зараз. «Что такое? – закричала она на нас. – В чем дело?» Видя, что на этот раз дело наше плохо, мы, маленькие, стали смиренно просить у нее прощения. «Что-о вы об себе думаете, – заорала она на нас во все горло. – Какое мне до вас дело? Я вижу, что вокруг меня бегают какие-то зверушки и больше ничего». Повернулась и ушла в свою комнату. Нас как громом поразило. Мы сбились в кучу, как вспугнутое стадо овец, никто не смеялся, лица у всех были изумленно-испуганные. «Сказала бы просто: Бог вас простит», – говорили одни смущенно. «А может быть, она нас не простила», – догадывались, явно испытывая ужас, другие. «Какие же мы зверушки, у нас душа есть», – рассуждали с негодованием третьи. «А может быть, она нас правда не простила?» Эта мысль нас пугала и огорчала не на шутку. Мы шли назад, смешавшись в кучу и не соблюдая никакого порядка. Елена Константиновна с обычным тактом и лаской простила нас, и мы пошли в церковь. Я была как в чаду. Дома у нас постились и говели с особым усердием и благоговением, и я никак не могла помириться с мыслью о том, что я не человек, а зверушка. Ни мне и ни одной девочке не пришла в голову мысль сказать об этом происшествии на исповеди нашему священнику. До каникул оставалось немного времени и крупных столкновений больше ни с кем не было, я что-то не припомню.
Осенью, возвратившись в институт, я в ней нашла большую перемену. Она стала веселее, ласковее и на нас меньше еще стала обращать внимания. В те дни, когда Елизавета Ивановна была свободна, в комнате ее стал появляться высокий, пожилой военный, и вскоре наша инспектриса Елизавета Николаевна Шульгина нам объявила о том, что Павлова – невеста и скоро выходит замуж. Известие это нас, конечно, удивило, но все-таки мы были все очень довольны и благодарили в душе генерала, влюбившегося (а мы тогда еще не знали, что можно было жениться, руководствуясь другими какими-либо соображениями) в это в полном смысле слова пугало воронье.
Таким образом, вся эта необыкновенная история осталась для нашего начальства тайной.
Накануне ее отъезда произошла следующая сцена. Надо прежде сказать о нашем институтском обиходе. Несколько раз в год выдавали необходимые туалетные вещи, как-то: булавки, шпильки, гребенки, зубные щетки, мыло, бумагу. Выдавала каждая классная дама своему дортуару эти вещи лично, и Елена Константиновна обыкновенно сейчас же все раздавала своим воспитанницам на руки в полное их владение. Мы, воспитанницы ее дортуара, никогда и ни в чем, таким образом, не нуждались, хотя почти все мы имели у себя свое мыло и другие вещи из дома, а казенные раздавали служившим нам девушкам.
В дортуаре Павловой был заведен другой порядок. Елизавета Ивановна выдавала своим воспитанницам вещи понемногу, остальное оставляла у себя в комнате «на случай». Мы не знали, что она делала с этими остатками, и вот накануне ее отъезда тайна разъяснилась. В комнате у нее была сделана широкая ступенька у окна, и на ней стояли ее рабочие стол и стул. Уже совсем вечерело, когда мы были у себя в дортуаре, Елизавета Ивановна вошла к нам и, собрав вокруг себя своих бывших воспитанниц, со слезами на глазах объявила им о том, что она копила им на выпуск все, что могла, и теперь просит их все ею накопленное для них принять от нее и разделить всем поровну. После этого она велела девушке поднять ступеньку, под которой девочки с удивлением увидели множество мыла, щеток, гребенок, коробок с булавками и белой бумаги. Глядя на эту сцену, мы едва удерживались от смеха, но все же помогали своим подругам перетаскивать все вещи в дортуар. Очевидно, все это было ею накоплено с самого седьмого класса, так как мыло высохло и превратилось в камушки, булавки и шпильки заржавели, а бумага пожелтела. Затем мы пожелали ей счастья в будущей семейной жизни, и она с нами простилась.
Вскоре к нам поступила новая классная дама Екатерина Адамовна Фрейлих[17]. Первое время она нам не особенно нравилась. Была некрасива и не особенно представительна, в особенности в сравнении с Еленой Константиновной, но вскоре мы все без исключения полюбили ее за ее благородный прямой характер, ровное со всеми обхождение и необыкновенную сердечность. Детей трудно обмануть в этом отношении. Мы почувствовали в ней искреннего и преданного нам друга и полюбили ее. Павлова говорила с нами на «ты», Елена Константиновна называла всех по фамилиям и на «вы». Екатерина Адамовна звала всех по именам, прибавляя к фамилии то уменьшительное имя, которым называли воспитанницу ее подруги. Комната Елены Константиновны была очень изящна, с хорошеньким туалетом и со множеством хорошеньких безделушек по столам. Комната Екатерины Адамовны поражала своей спартанской простотой и чистотой. За перегородкой стояли две кровати, покрытые белыми тканевыми одеялами, для нее и ее матери, старенькой старушки, с которой она вместе жила. Мебель была самая простая: стол, диван, комод и большое вольтеровское кресло, в котором старушка всегда и сидела с работой в руках. Елена Константиновна любила и умела носить туалеты. Причесывалась изящно со вкусом. Обращала большое внимание на аккуратность нашего костюма и требовала тщательных причесок. Скромное форменное платье Екатерины Адамовны было сшито просто, без всяких отделок и без шлейфа, прическа была самая простая, без всяких бантов, шпилек и других каких-либо украшений. На нашу внешность она почти не обращала никакого внимания, признавая более существенным для нас наши умственные и нравственные усовершенствования.

Классные дамы Смольного института. 1889 г.
Обе наши классные дамы жили между собой очень дружно, несмотря на кажущееся между ними с первого взгляда сильное различие. Обе были прекрасно образованы, много читали, всем интересовались и держали себя перед начальством с большим благородством и достоинством. До самого нашего выпуска все шло совершенно гладко. Обе классные дамы жили с нами любовно, трудились вместе и веселились, и я не помню ни одной большой ссоры, неудовольствий, какой-либо неприятной для всех истории. Неприятная история, пожалуй, была, но неприятная, скорее всего, для нашего высшего начальства, а не между нами и нашими милыми дамами.
В нашем отделении остались от впереди идущего класса две девочки, Маша Кашкарова и графиня Елена Подгоричани-Петрович. Маша Кашкарова поступила к нам в дортуар, а графиня Подгоричани – в дортуар Екатерины Адамовны. Обе девочки были с большими странностями. Как та, так и другая вовсе не имели молодого вида, и еще тем более не имели, так сказать, духа юности. Не прыгали, не танцевали, не пели, редко смеялись и никогда не шалили. По душе и по сердцу обе были прекрасны. Учились плохо, но не от лени или неспособности к учебе, а совершенно по другим причинам. Графиня Леля была фанатично религиозна. Целые часы проводила она на коленях и молилась Богу и никогда не забывала перед началом каждого урока класть земные поклоны. Изучение наук считала для себя излишним, так как исключительную необходимость для человека видела только в религии.
Маша Кашкарова была тихая, сосредоточенная девушка, очень любила своего брата-студента и, очевидно, не желая тратить своих сил на изучение институтских наук, думала впоследствии изучать что-либо другое, более по ее понятиям нужное для жизни и более для нее интересное. Будучи круглой сиротой, она очень привязалась к своей бывшей классной даме Самойловой, кстати сказать, тоже очень заслуженной и хорошей, и очень по ней скучала. Я уже говорила о том, что общений между классами особо тесных не было. Все были очень заняты, а в короткие перемены много не разговоришься. Могла она видеть свою любимую классную даму только случайно, так сказать мимоходом. Придя раз из столовой, где все-таки можно было видеть дам чужого класса на более долгое время, и не видя на этот раз Самойловой, Маша Кашкарова пришла в сильное волнение. «Знаешь, Саша Ешевская, – сказала она мне, сильно волнуясь, – Самойловой не было сегодня в столовой. Уж не случилось ли с ней чего-нибудь?» Кашкарова сидела в классе сзади меня, и мы могли иногда тихо разговаривать между собой. Кроме того, со мной она разговаривала иногда, зная, что я также сильно тоскую по своей умершей сестре. На другой день опять Самойловой не было в столовой. Тогда Кашкарова пришла прямо в отчаяние. Вскоре мы узнали от горничных, что Самойлова лежит у себя в комнате больная. Узнав о ее болезни, Кашкарова была вне себя от горя. Особенно ее мучила мысль о том, что она ничем не может помочь бедной больной Самойловой. При одной мысли о том, что ее любимая классная дама лежит одна в своей комнате и, может быть, нуждается в самом необходимом, она приходила в полное отчаяние. И вот в ее разгоряченной голове возник план. Она напишет и подаст просьбу нашему обожаемому, милостивому, справедливому государю[18]. Он добрый. По его приказанию начальство будет обязано позаботиться о больной Самойловой и окажет ей возможную помощь. Мысль эта крепко засела у нее в голове. Не посоветовавшись ни с кем из нас, она быстро написала свое оригинальное прошение и, выбрав из всего нашего отделения девушку попроще и не способную к критике, попросила ее переписать ей ее просьбу. Самойлова вовсе не была тяжко больна, а имела повышенную температуру, и поэтому из опасения передать болезнь воспитанницам некоторое время не ходила в класс. Надо же было так случиться, что, как нарочно, государь приехал к нам на следующий день.
Как сейчас вижу, совершенно для нас неожиданно, как всегда, двери нашего класса широко отворились, и он вошел к нам радостный, светлый, ясный, изящный в своем простом генеральском сюртуке и с одним только орденом на шее. Мы радостно громко приветствовали его и вскоре окружили как бы живым кольцом. Вдруг, энергично расталкивая нас, вышла вперед всегда тихая и как бы апатичная на вид Маша Кашкарова, и держа просьбу высоко над головой, упала перед государем на колени. Не зная, что бы это такое значило, мы все в испуге шарахнулись в сторону. Томилова готова была упасть в обморок от неожиданности и испуга. Государь был, видимо, также неприятно поражен, взял, однако, просьбу из рук Кашкаровой и, не читая, передал Томиловой, видимо, думая, что это не прошение о чем-либо, а жалоба на порядки или на начальство. Но вскоре все дело объяснилось. Государь милостиво засмеялся, начальница успокоилась, старшие воспитанницы затем пели лучше, чем когда-либо, и все сошло благополучно. Самойлова, для которой Кашкарова просила у государя питательную пищу и теплую одежду, не нуждаясь ни в том, ни в другом, дня через два или три пришла, как обыкновенно, на дежурство в свой класс. Этим все дело и кончилось.
Кроме классных дам были еще музыкальные дамы – учительницы музыки. Их было очень много и между ними были тоже преоригинальные. Уроки музыки и пения были обязательны для всех, кроме того, особо способные и имеющие средства оплачивать уроки могли еще брать приватные уроки музыки у профессора Лешетицкого. Как особо оригинальная и милая особа выделялась среди музыкальных дам госпожа Дюбуар. Госпожа Дюбуар была миловидная старушка в широчайшем кринолине, неизменно в серой шали на плечах и в тюлевом чепце. Головка у нее была очень маленькая, и сама она была очень худощава. Если взглянуть на нее издали, то она была похожа на живой, движущийся равносторонний треугольник, что, конечно, нас очень забавляло. В ее кринолин был вшит большой карман, в котором она носила гостинцы для своих учениц. Ученицы ее играли не хуже других, несмотря на ее баловство. Я не была ее ученицей, но один раз мне пришлось попасть в ее музыкальную комнату совершенно случайно, и вот тут-то я и увидела ее карман и постигла всю его глубину.
Когда мы были уже во втором классе, у меня умерла милая, кроткая девушка Соня Левстрем. После отпевания в нашей церкви мы пошли все проститься с ней и отдать ей последний долг, пропеть ей вечную память. Трогательное пение живо напомнило мне похороны моей сестры, нервы мои не выдержали, и я заплакала. Не желая нарушать порядка и не будучи в состоянии сдержать себя, я отошла вглубь коридора и, прислонившись к стене, громко рыдала. Недалеко от места, где я стояла, была и ее музыкальная комната. Услышав пение и плач, госпожа Дюбуар вышла в коридор и прямо натолкнулась на меня. «Об чем это ты так горько плачешь?» – ласково спросила она меня. Я ей рассказала, в чем дело. Тогда, чтобы я более не слышала заунывного пения воспитанниц, она взяла меня в свою музыкальную комнату и заперла плотно двери. Желая, видимо, меня утешить и отвлечь чем-нибудь мои мысли, она открыла свой карман и стала выкладывать из него на стол передо мной целый ворох гостинцев. Тут были и пряники всех сортов, и сухарики, и леденцы, и чернослив, и <нрзб.>.
«Кушай, милочка, кушай, – ласково говорила мне милая старушка, – вот посмотри, какой вкусный пряник». И она подала мне маленький пряник с миндалем, но видя, что я медлю класть его к себе в рот, быстро опустила опять свою руку в карман. «Может быть, ты любишь ячменный сахар?» – заботливо спросила она меня, и прежде чем я успела ей ответить, сунула мне в руку палочку ячменного сахару. В это время воспитанницы, окончив пение, шли мимо ее комнаты по коридору. Поблагодарив госпожу Дюбуар за ее привет и ласку, я вышла в коридор и присоединилась к своему отделению.
Более 800 000 книг и аудиокниг! 📚
Получи 2 месяца Литрес Подписки в подарок и наслаждайся неограниченным чтением
ПОЛУЧИТЬ ПОДАРОК