Синтия Симмонс (Бостон). Спутники Беллы Улановской
Белла Улановская писала о своих предшественниках, тех, которые по меньшей мере были для нее источником вдохновения: о Бунине и Юрии Казакове. Среди своих предшественников она также числит американских писателей Германа Мелвилла и Генри Торо. В американской традиции трансценденталиста Торо, с его высокой философией естественного, обычно помещают в один ряд с Джоном Мюиром и Олдо Леопольдом. Прозу Беллы справедливо было бы рассматривать в контексте «Жизни в лесу» (1854) и «Дневника песчаного графства» (1966). И все-таки по своему чувственному восприятию и эрудированности Беллины повести в сборнике «Личная нескромность павлина»[31] более всего сопоставимы с поэзией Мэри Оливер, мемуарами и эссеистикой Анни Диллард и прозой Мэрилин Робинсон. Именно эти три голоса составляют для меня тот органичный хор, на фоне которого идеально звучит Беллина проза.
Все три американские писательницы заставляют читателя прислушаться к подлинному и ценному в мире природы. Плоды подобных усилий питают мысль и помогают человеку, когда нравственная целостность и честность заставляют его принимать трудные решения и жертвовать чем-то в своей жизни. От читателя не ускользнет связь между тайной мира природы, человеческой целостностью и ответственностью, о которых эти писательницы размышляют в своих произведениях.
Утрата подлинности и отсутствие ценностной шкалы — тема многих Беллиных повестей, и Белла сама часто обращает наше внимание на то, что эти повести связывает. Увядшие маргаритки, которые она рассматривает на развалинах набоковского поместья, символизируют для нее «обесцвечивание» традиционной русской культуры. Белла видит эти маргаритки отраженными в бледных лицах людей своего поколения. Но тем не менее и цветы, и ценности, общие для многих родственных душ, сумели выжить:
«Я видела в усадьбе Набокова одичавшие, обесцветившиеся маргаритки: как они были посажены перед домом, так и растут. И эти альбиносы навели меня на мысль о неистребимости, об устойчивости культуры. И даже шире — об устойчивости жизни, возможно, о моем поколении: пусть хилое, бледное, но оно выжило, сохранилось, сохранило и культуру» (200).
Тема увядания развивается по мере проникновения писательницы в природный и литературный ландшафт. Феномен «набоковских маргариток» перекликается с сюжетом о морковных корешках из северо-западной провинции Китая — Кашгара. Она прочитала в записках Николая Вавилова, что тамошняя морковь, потерявшая связь с «родственниками» («Кашгар находится за высокими хребтами», 200), тоже подувяла. В результате оторванности от «корней» она была почти что белой.
Беллины наблюдения над увяданием в природе наводят ее на мысль о «бледности» советских реалий: «Можно всю жизнь довольствоваться жалким бледным подобием жизни и не подозревать, что существует иная» (200).
Она вспоминает то необыкновенно-приподнятое предновогоднее чувство, которое испытывала в детстве, когда под Новый год появлялись мандарины, привозимые в Ленинград из Абхазии, где советские ученые умудрялись их культивировать. Гораздо позже ей случилось сравнить эти «зеленовато-бледные кислые созданья» (201) с мандаринами, выращенными в настоящем субтропическом средиземноморском климате. Жалкая имитация не шла ни в какое сравнение с оригиналом.
Эти размышления писательницы о подлинном и его подобии («Личная нескромность павлина») приводят ее к нравственному императиву: следует быть настороже — распознавать эти подмены и обнаруживать обман. Тут же в ее памяти всплывает объявление диктора по советскому радио: «В Москве полдень» — и то, как солнечные часы, установленные ею, показывали совсем другое время, и это означало, что «имперское время», как она называла его, не было законом для естественного мира. Солженицын изобразил подобные попытки власти навязать природе свою систему координат в повести «Один день Ивана Денисовича». Лагерное начальство отменило один день в неделе (тот, в который заключенным полагался отдых) и зачастую объявляло температуру с завышением, чтобы даже в сильные холода она оставалась выше минимума, дозволяющего людям не выходить на работу. Белла видит в подобной советской/имперской наглости оскорбление природного мира.
Белла Улановская ощущает связь между подлинностью живого, философской истиной и искусством. В «Личной нескромности павлина» она проводит параллель между природным, подлинным временем солнечных часов и «доморощенным» искусством, которое в советскую эпоху было представлено самиздатом. Эта параллель заставляет ее вспомнить стоическую философию Сенеки и понять, как она важна и для нее самой, и для ее лагерного корреспондента, для которого она переписывала от руки письма великого философа. Для Беллы главное в «Письмах к Луцилию» — это мысль, что мы можем почерпнуть силу перед лицом кажущихся непреодолимыми испытаний во всепроникающей силе искусства. Белла обнаруживает и восстанавливает связь между природой, искусством и добродетельной жизнью.
В творчестве Мэри Оливер, одного из самых любимых в США поэтов, мы находим схожее созвездие значений, оно выражено в пересечениях смыслов и образов разных стихотворений. Возьмем для сравнения два моих любимых стихотворения из сборника «Белая сосна» (1994)[32].
В первом из них, стихотворении «Пересмешники», Мэри Оливер вспоминает свой любимый греческий миф, повествующий о бедной супружеской чете Филемоне и Бавкиде, чья преданность земному существованию вознаграждается визитом богов. Миф всплывает в поэтической памяти на фоне земного «чуда»: «Этим утром / два пересмешника в зеленом поле / крутили и сворачивали в кольца / белые ленты / песен. / Мне ничего не оставалось, / как только слушать их. / Серьезно говорю» (16). Затем Оливер пересказывает миф:
В Греции
Давным-давно
Пожилая чета
Открыла двери
Двум странникам,
Которые оказались
Не людьми,
А богами.
Это моя любимая история —
Ведь старикам
нечего было предложить им,
кроме заботы и внимания —
и только за это
боги полюбили и благословили их.
Когда боги сбросили
Свои оболочки простых смертных —
Подобно миллионам брызг,
Бьющих из фонтана,
Свет расплескался по углам хижины,
И старики,
Поняв, кто перед ними,
Склонились долу —
Но все равно ничего не просили,
Только оставить им трудную жизнь,
Которая и так у них была.
И, улыбнувшись, уходя,
Боги захлопали своими могучими крыльями.
После этого поэт говорит о своем собственном переживании встречи с чудом, которое одновременно утверждает и доказывает существование вечной истины:
«Где бы я ни была / в это утро — / что бы я ни обещала себе — / На самом деле я стояла / на краю этого поля — / Я торопилась в душе своей / открыть темную дверь — / Я выглядывала наружу; Я прислушивалась».
Присутствие при чуде — главное в жизни.
Движение от наблюдения и утверждения к моральному выбору запечатлено еще в одном стихотворении сборника, «Да! Нет!»:
Как это нам необходимо — иметь мнения! Я думаю, что пятнистым лилиям довольно и того, чтобы возвышаться на пару дюймов над землей. Я думаю,
спокойствие — не то, что просто находишь в мире,
как, скажем, сливовое дерево с поднятыми вверх белыми соцветьями.
...
Как это важно — идти без всякой спешки, медленно,
Поглядывая по сторонам и выкликая:
«Да! Нет!» Даже лебедь,
Несмотря на всю свою пышность, на это одеяние из стекла и лепестков, хочет только одного — жить в безымянном пруду... Обращать внимание — в этом наш нескончаемый истинный долг (8).
Оливер, как и Белла, открывает в нашем неподвластном разуму естественном мире источник высоких чувств, и обе писательницы верят в то, что это переживание космических законов служит моральным компасом в нашей земной жизни.
Любовь к Торо сближает Беллу еще с одной американской писательницей и поэтом — Анни Диллард. После воспаления легких, от которого она чуть не умерла, Диллард почувствовала, что ей нужно вернуться к истокам жизни, она удалилась в Виргинию и поселилась в долине Роуноук. Год она провела на реке Тинкер-Крик, и вела там по методу Торо свой «Метеорологический журнал души». В 1974 году вышла ее книга «Пилигрим на Тинкер-Крик», получившая Пулитцеровскую премию[33].
В главах «Созерцание», «Присутствие», «Сложность», «Плодовитость», «Выслеживание» и «Ночное бдение» Диллард воспевает дар созерцания и говорит о том, что художнику надо погрузиться в естественный мир. И Белла приходит к тому же самому выводу: «Писать рассказы и ходить на охоту — вот это жизнь!» (197).
Подобно Мэри Оливер, Диллард ощущает трансцендентальность природы, причем острота опыта у обеих писательниц воплощена в одном и том же образе, а именно в драматическом воздушном нырянии пересмешника:
«Пересмешник сделал по воздуху один шаг и рухнул вниз. Его крылья все еще были сложены, как будто он пел на ветке, а не падал с ускорением тридцать два фута в секунду сквозь пустой воздух. Не долетев до земли на долю дыхания, он мастерски развернул свои крылья, обнаружив белую чересполосицу спины, раскрыл изумительный полосатый хвост и спланировал на траву. Я как раз свернула за угол, когда он несуетливо прошествовал мимо; больше никого не было в поле зрения. Момент его свободного падения напомнил мне старую философскую притчу — парадокс о дереве, что падает в лесу. Разгадка, думаю, состоит в том, что красота и благодать действуют независимо от того, хотим ли мы того, видим ли мы их. Все, что требуется от нас, — стараться быть рядом» (10).
Обе американские писательницы, и Оливер, и Диллард, в какой-то миг прозревают трансцендентальность явлений. Обе находят внутреннее равновесие своей пригвожденной к земле жизни в единении с природой (в частности — во встрече с пересмешниками). Схожий мотив встречаем у Беллы в повести «Альбиносы». В нем рассказчица описывает свой уход от «подозрений» и «торопливости» в «крепость» внутреннего взора и виденья «далей», как она называет свои трансцендентальные высоты, в которые она проникает сквозь окно:
«Все сразу прошло — как подошла к окну — здесь моя крепость, кроме того, во всей моей окрестности распространилось столько меня, что запас этот тотчас мне был возвращен, и мне снова есть что распространять. Как он верно здесь сохранялся» (70).
Для этих писательниц чудесные явления природы — источник эстетического наслаждения (подобно искусству); они питают творчество и становятся красотой в действии. Красота — это божественный дар, который дается нам независимо от того, заслуживаем мы этого или нет.
Диллард уверяет читателя, что внимание к сложности и богатству природы расширяет диапазон чувственного восприятия и помогает преодолеть рамки условностей, в которые человека неизменно стремятся заточить культура и цивилизация:
«У младенца, только что научившегося держать голову, прямой и открытый взгляд — он смотрит на мир в изумлении. У него нет ни малейшего представления о том, где он находится, но он собирается это скоро постичь. Вместо того через несколько лет он научится притворяться, примет самоуверенный вид скваттера, ощутившего, что он хозяин дома. Какая-то странная, выученная гордыня отделяет нас от наших изначальных целей, в которые входило изучить местность, ознакомиться с ландшафтом, разузнать по крайней мере где, если не почему, мы тут так загадочно оказались» (13–14).
Выход за поставленные рамки при общении с природой не просто дает нам испытать эстетическое наслаждение. Мы сильнее проникаем в суть подлинности, учимся распознавать все фальшивое и ложное. Мы готовы теперь говорить «да» или «нет».
Совсем иная дикая красота пространства служит источником вдохновения для третьего автора, чей голос сопоставим с лирическим голосом Беллы Улановской. Гораздо менее яркие, чем Кейп-Код у Мэри Оливер или долина Роуноуок у Анни Диллард, великие равнины от Канзаса до Айовы «пробуждают» рассказчика в романе «Гилеад»[34] пулицеровского лауреата 2004 года Мэрилин Робинсон. В письме старого пастора, мечтающего передать свои духовные полномочия сыну, Робинсон делится с читателем мудростью, дарованной тому, кто созерцает чудеса земного существования. Проповедник Джон Эймс духовно сливается с просторами Среднего Запада (точно так же, как рассказчица у Беллы — с заоконным пространством, «далями», в повести «Альбиносы»[35]), он еще глубже вовлекается в чудо творения:
«Все утро сегодня я пытался думать о рае, но безуспешно. Я не понимаю, откуда вообще у меня эта уверенность, будто я могу представить себе рай. Я бы и этот мир не мог вообразить, если б мне не случилось в нем странствовать на протяжении восьми десятилетий. Люди рассказывают о том, каким удивительным кажется он детям, и тут они, конечно же, правы. Но дети верят, что, когда они вырастут, они этот мир поймут, а я слишком хорошо знаю, что это не так и не могло бы быть так, даже если бы кто-то подарил мне еще десяток подобных жизней. И невозможность понимания все явственней для меня с каждым днем. Каждое утро я, как Адам, проснувшийся в раю, изумляюсь умелости моих рук — старых рук, старых глаз, старого ума, очень ветхий я Адам и все равно не перестаю удивляться» (66).
Философ в кресле, проповедник со Среднего Запада в романе Робинсон после долгих размышлений приходит к незнанию и детскому трепету перед чудом творения.
Научиться удивляться всему в мире означает с уважением относиться к божественной сущности каждого человека. В согласии с этим принципом пастор Эймс завещает своему сыну приветствовать каждого человека на его пути как посланника Божьего:
«Это очень важно, и об этом я поведал многим людям, и этому меня учил мой отец, которого тому же учил его отец. Когда ты встречаешь человека, если ты еще общаешься с живыми людьми, то это так, как будто всякий раз тебе задается вопрос. Поэтому задумайся: чего Господь требует от тебя в этот миг, в этих обстоятельствах? Если ты столкнешься с оскорблением или враждебностью, то, конечно, первым твоим побуждением будет ответить тем же. Но стоит вместо этого заставить себя помыслить, что перед тобой не кто иной, как посланец Божий, что во встрече с ним содержится какой-то урок и польза для тебя, что тебе дали счастливую возможность показать силу веры и случай доказать, что ты в какой-то, пусть малой, степени соучаствуешь в благодати, спасшей тебя, — стоит подумать об этом — и станет ясно, что можно поступать не так, как, казалось бы, требуют от тебя обстоятельства. Ты волен действовать в согласии со своим внутренним светом. Не подчинись искушению возненавидеть или отвергнуть этого человека, скажи ты ему, что Господь послал его к тебе ради твоей же пользы (и его тоже), и он первым рассмеется. Но в том и заключается совершенство Божественного умысла, его сокрытость от глаз, что тот человек о них не ведает» (124).
Робинсон пытается сделать читателя открытым Божественному дару, который тайно присутствует в каждой встрече с бесценным Другим: в природе, в человеческих отношениях, в мифе о Филемоне и Бавкиде, в посещении богов. Все это служит напоминанием о том, что надо вглядываться в мир внутренним взором и давать возможность трансцендентальному опыту, будь то встреча с природой или с искусством, стать нашим провожатым в лабиринте добровольно принятых истолкований, пусть даже не всегда объективных и справедливых.
Беллина проза занимает место в пантеоне литературных произведений, по которым следует жить. Они нам дарованы теми искателями истины, которые отличались как уникальным мироощущением и умением различать божественное в повседневном, так и почтением перед предшественниками, которым удалось запечатлеть и поделиться с другими своим опытом. Беллины повести многое говорят о ней как о человеке и мыслителе и ведут нас к глубинному пониманию ее мира.
Пастор в «Гилеаде» говорит о человеческой душе, что она «отдельный свет внутри огромного великого света жизни. Или она подобна языку поэзии среди всех языков мира. Возможно, она как мудрость внутри всечеловеческого опыта. Или как брак среди дружбы и любви» (119). Раздумья души, которыми Белла Улановская, как и три американские писательницы, делится с нами, навсегда останутся в мире.
(Перевод с английского Кати Капович)
Более 800 000 книг и аудиокниг! 📚
Получи 2 месяца Литрес Подписки в подарок и наслаждайся неограниченным чтением
ПОЛУЧИТЬ ПОДАРОК