ВОЗВРАЩЕНИЕ В РОССИЮ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

В ЧАСЫ, когда Суворов, ежась от стужи, пробирался над провалами Паникса, его мысль неустанно работала над планом новой кампании. Прямо с Паникса он отправил эстафету эрцгерцогу Карлу о том, что готов снова предпринять наступление, если австрийцы поддержат его войсками, продовольствием и боевым снаряжением. Несколько дней спустя он послал эрцгерцогу конкретный план наступления, но, не дождавшись ответа, резко изменил свои намерения. До него дошли сведения о чрезвычайном обострении отношений между Веной и Петербургом: крепкий «задним умом», Павел сообразил, наконец, к чему привела русскую армию двуличная политика ее союзников; были запрещены молебны об австрийских победах, курьерам к Суворову приказано ездить, не заезжая в Вену, и т. п. Суворову император прямо писал: «Главное — возвращение ваше в Россию и сохранение ее границ».

Быть может, острое чувство горечи от безрезультатности швейцарского похода побудило бы фельдмаршала все-таки «обновить» войну. Но его переговоры с австрийцами приняли весьма неблагоприятный оборот. Эрцгерцог не желал в точности сообщить, какое количество солдат он выставит в помощь Суворову, и вообще так повел дело, что созванный фельдмаршалом военный совет единогласно решил: «Кроме предательства, ни на какую помощь от цесарцев нет надежды; чего ради наступательную операцию не производить».

30 октября суворовская армия соединилась с корпусом Римского-Корсакова и с эмигрантским корпусом принца Конде; войска расположились на отдых близ Боденского озера. Австрийцы прилагали все усилия, чтобы договориться о новой кампании. Однако Суворов отклонил предложение о свидании с эрцгерцогом, пояснив графу Толстому, что «юный эрцгерцог Карл хочет меня обволшебить своим демосфенством»; переписка же обоих главнокомандующих от раза к разу приобретала все более раздраженные тона. Суворов услыхал, будто австрийский император намерен лишить его мундира австрийского фельдмаршала, и этот слух подбавил горечи к существовавшим неудовольствиям.

По поводу одного замечания эрцгерцога о военном искусстве он отозвался: «Суворов разрушил современную военную теорию, потому правила искусства принадлежат ему». Иногда он допускал в письмах к эрцгерцогу явно обидные, даже оскорбительные выражения. Была, например, такая фраза: «Такой старый солдат, как я, может быть проведен раз, но было бы с его стороны слишком глупо поддаться вторично». Поведение Суворова диктовалось накопившейся в нем ненавистью к австрийскому командованию. Теперь, когда его всегдашняя несдержанность возросла, он и не старался особенно скрывать своих чувств. Но к этим суб’ективным причинам прибавились другие, еще более веские.

Антагонизм между русским и австрийским генералитетом достиг высшей точки. Дошло до того, что на балу у Аркадия Суворова великий князь Константин выгнал явившуюся группу австрийских офицеров. Поведение фельдмаршала отражало в этом смысле господствовавшие в армии настроения.

Эти настроения находили себе отзвук и в дипломатических нотах русского правительства.

Когда начался швейцарский поход, Павел I еще был полон решимости раздавить французскую революцию. Его письма Суворову проникнуты ненавистью к революционному режиму.

«… Главная цель сей войны — восстановление королевства во Франции» (письмо Павла I от 7/IX 1799 г.).

«…Старайтесь достигнуть главной цели, без чего чудовище, во Франции существующее, неистребимо пребудет: разогнать правителей сей земли из Парижа и сделать из сего десятилетнего убежища всех преступлений единые развалины» (письмо Павла I oт 18/IX 1799 г.).

Предвидя, что для Суворова с имевшимися у него силами окажется невозможным уничтожить французские армии, Павел измыслил разжечь во Франции новое восстание. «…Советую испытать все средства, — писал он Суворову, — прежде, нежели решиться отступить домой: старайтесь произвести инзурекций во Франции и пойдите, если можно, за ней, но не рискуйте армией» (письмо Павла I от 18/1Х 1799 г.)[67].

Однако последующие события кое-чему научили даже Павла. Бесцеремонное хозяйничанье австрийцев в Италии, приведшее даже к восстанию в Турине, начатые Веной тайные переговоры с Францией о заключении сепаратного мира, преждевременное выступление эрцгерцога из Швейцарии — все это, в конце концов, пересилило желание Павла прослыть спасителем Европы. В октябре месяце он в решительных выражениях известил императора Франца о разрыве союза между Россией и Австрией.

Суворову было предписано начать приготовления к обратному походу в Россию. Чтобы не зависеть при этом от Австрии, ему предписывалось занять деньги у баварского курфюрста и оплачивать отныне все услуги австрийцев.

26 ноября русские войска выступили в обратный путь. Император Франц прислал Суворову отчаянный рескрипт, убеждая повременить с походом и обещая неограниченную поддержку в случае возобновления войны. «Единожды солгавши, кто тебе поверит?» — подумал Суворов. Он ответил, что не может остановить войска без нового повеления, и в заключение дал австрийцам совет:

— Если хотите воевать с Францией, воюйте хорошо, ибо плохая война — смертельный яд. Всякий, изучавший дух революций, был бы преступник, умалчивая о том. Первая великая война с Францией должна быть также и последняя.

Под влиянием Англии Павел решил задержать армию в Европе; 16 декабря войска были остановлены и размещены в Богемии в верхней Австрии. Но все старания англичан оказались тщетными. Австрийцы продолжали вести вызывающую политику. Они требовали, чтобы русские войска избрали для зимовки неавстрийские области, отказывались при обмене вывезенных Суворовым пленных французов выменивать русских солдат, наконец, сорвали силой русский флаг при совместных действиях против крепости Анконы. О том, каковы стали отношения недавних союзников, можно судить из письма графа Растопчина Суворову: «Приятно мне и радостно, что вы презрением платите этой гнусной цесарской каналии. Австрийцев надобно дать бить и заставить на коленях просить милости… Славу и честь вам, смерть и презрение цесарцам»[68]. С другой стороны, в столь возмущавшем Павла революционном режиме Франции произошли серьезные изменения. В начале ноября вернувшийся из Египта Бонапарт совершил переворот (18 брюмера), означавший такие кардинальные сдвиги в государственном строе, что в Европе воскресли было надежды на восстановление во Франции монархии.

Рупор господствовавших в Петербурге настроений, Растопчин, писал 8 ноября 1799 года Суворову: «Бонапарт опять в столице злодейств. Но я думаю, что два раза добровольно жертвою он не будет начальников сего правления в падучей болезни. Он захочет или быть римским императором или взвести на престол бурбонский бог знает кого».

Решающее влияние на перемену курса внешней политики России оказало обострение отношений с Англией.

Завоевание французами Голландии и организация там Батавской республики явились тяжким ударом для Англии и потому, что этим создавался военный плацдарм для французского десанта, и потому, что Франция приобретала контроль над огромными богатствами голландских банкиров.

К защите своих интересов англичане опять сумели привлечь Павла I. Император отправил в Англию семнадцатитысячный русский корпус под командованием генерала Германа; там к нему должны были присоединиться 30 тысяч англичан, чтобы совместно высадиться в Голландии.

Русские войска попали в Англии в очень неблагоприятные условия. Их изолировали от населения, содержали почти как заключенных, скверно кормили и т. д. Когда начались боевые действия, англичане не выполняли своих обязательств по снабжению русского корпуса амуницией и военным снаряжением. Словом, повторялось на иной манер то же, что случилось в Италии и Швейцарии. Но в Голландии не было Суворова. Французы разгромили русский экспедиционный корпус и взяли в плен генерала Германа.

Павел I окончательно разочаровался в коварном Альбионе и с обычной экспансивностью изменил свои политические взгляды.

В начале января 1800 года Суворов получил собственноручное письмо императора: «Обстоятельства требуют возвращения армии в свои границы, ибо виды венские те же, а во Франции перемена, которой оборота терпеливо и не изнуряя себя мне ожидать должно… идите домой немедленно».

26 января армия двумя колоннами выступила в Россию[69].

Сохранились известия, что, вернувшись из Швейцарии, Суворов очень тревожился о том, как будет воспринято безрезультатное окончание похода, не умалит ли оно его полувековой военной славы. Но опасения его были напрасными. Было ясно до очевидности, в чем крылась действительная причина его неудачи, а проявленные им самим и всей армией необыкновенные стойкость и мужество только укрепили за Суворовым и его войсками мировую славу. Павел присвоил Суворову чин генералиссимуса всех российских военных сил[70] и слал ему необычайно дружеские письма: «Извините меня, что я взял на себя преподать вам совет…», «Приятно мне будет, если вы, введя в пределы российские войска, не медля ни мало приедете ко мне на совет и на любовь», «Сохраните российских воинов, из коих одни везде побеждали, оттого что были с вами, а других победили, оттого что не были с вами» — такими фразами пересыпаны письма императора Суворову в этот период. Армия получила щедрые награды; почти всем офицерам были присуждены ордена и крупные денежные премии; все унтер-офицеры были произведены в офицеры; и даже нижним чинам, героям Нови и Паникса, была выдана награда — каждый из них получил… по 2 рубля!

Европейские государи соперничали в выражении внимания и восхищения Суворовым. Австрийский император — не без больших, правда, дебатов в гофкригсрате — прислал ему большой крест Марии-Терезии, баварский курфюрст, сардинский король, саксонский курфюрст осыпали его наградами. Курляндская принцесса была помолвлена с Аркадием Суворовым. Лорд Нельсон в письмах снова уверял Суворова, что «в Европе нет человека, который бы любил вас так, как я».

В этом звонком хоре слышались, правда, и другие голоса. Массена напечатал самовлюбленную реляцию, в которой силился изобразить русскую армию уничтоженной им; во Франции выпускались пасквили и памфлеты против старого полководца. Суворов опубликовал веское опровержение массеновских преувеличений, а пасквили читал с удовольствием и справлялся, нельзя ли переиздать эти «бранные бумажки».

Хотя большинство склонялось к мнению, что стратегические дарования Суворова менее велики, чем его несравненный гений тактика, но все признавали его великим полководцем, отмечая, что он не был побежден ни в одном крупном сражении, что под Рымником он с 25 тысячами человек победил 100 тысяч, под Козлуджи с 8 тысячами разбил 40 тысяч, а под Треббией с 22 тысячами победил 33 тысячи.

В юношеских мечтах своих видел Суворов такую славу. Но она пришла слишком поздно; он чувствовал уже холодное дыхание смерти, воспоминания его хранили тяжкий груз обид и несправедливостей, которым он не раз подвергался в своей жизни. Лучи этой славы казались ему теплыми, но не обжигали его.

Все же он был в это время очень весел и подвижен. В последний раз ему удалось превозмочь болезнь, и он часами играл в жмурки, в фанты, в жгуты, строго соблюдая правила игры и внося в нее мальчишеский задор. Он заставлял немцев выговаривать трудные русские слова, либо подолгу повествовал об одной замечательной плясунье в Боровичах. Но под личиной веселья он таил тяжелые предчувствия. Однажды он заставил отвезти себя на гробницу Лаудона, долго стоял там и, глядя на длинную латинскую эпитафию, в задумчивости промолвил:

— Зачем это? Когда меня похоронят, пусть напишут просто: «Здесь лежит Суворов».

Ко дню выступления русских войск из Богемии в Россию он почувствовал себя нездоровым. В Кракове он сдал командование Розенбергу и поехал вперед. Прощание с войсками было тяжелым. Полководец не мог произнести ни одного слова из-за подступивших к горлу рыданий. Солдаты безмолвствовали, понимая, что в последний раз видят Суворова.

Он еще был жив, но имя его уже стало достоянием легенды. Идя в поход, солдаты пели:

Число мало, но в устройстве.

И великий генерал.

Как равняться вам в геройстве,

Коль Суворов приказал?

Казаки, карабинеры,

Гренадеры и стрелки

Всякий на свои манеры

Вьют Суворову венки.

Новобранцы, приходя в полк, жадно слушали бесконечные рассказы ветеранов о любимом вожде.

Здравствуй, здравствуй, граф Суворов,

Что ты правдою живешь.

Справедливо нас солдат ведешь…

Справедливость была в то время очень нужна солдатам, и потому такой искренностью дышали слова их песни:

С предводителем таким

Воевать всегда хотим.

Двенадцать лет спустя, когда русскому народу пришлось отстаивать свою национальную независимость в борьбе против Наполеона, русская армия, возглавляемая Кутузовым, вдохновлялась памятью о великом учителе своего вождя Суворове, о его заветах и боевых традициях.

…А сам полководец, слабея с каждым днем, медленно подвигался к Петербургу. Ему было известно, что для встречи его выработан торжественный церемониал: придворные кареты будут высланы в Нарву, в’езд в столицу будет ознаменован пушечной пальбой и колокольным звоном, в Зимнем дворце приготовляются апартаменты для него. Все это тешило старика, поддерживало его дух, который, как всегда, был главной опорой его против болезни.

Тем не менее, пришлось отсрочить приезд в Петербург. Суворову стало хуже, и его, совсем больного, привезли в Кобрино. Император немедленно отправил к нему лейб-медика Вейкарта. Суворов лечился по-обычному неохотно.

— Мне надобны деревенская изба, молитва, баня, кашица да квас, — говорил он полушутя, полусерьезно, — ведь я солдат.

— Вы генералиссимус, — возражал Вейкарт.

— Так, да солдат с меня пример берет…

В глубине души он не верил уже в свое выздоровление. Однажды, когда его поздравляли со званием генералиссимуса, он тихо говорил:

— Велик чин! Он меня придавит! Не долго мне жить…

В феврале он написал Растопчину: «Князь Багратион расскажет вам о моем грешном теле. Начну с кашля, в конец умножившегося; впрочем, естественно, я столько еще крепок, что когда час-другой ветра нет, то и его нет. Видя огневицу, крепко наступившую, не ел почти ничего 6 дней; а наконец осилевшую, не ел во все 12 дней. Чувствую, что я ее чуть не осилил. Но что проку? Чистейшее мое тело во гноище лежит. Сыпи, вереда, пузыри переходят с места на место. И я отнюдь не предвижу скорого конца».

Немного погодя, когда в состоянии его здоровья наступило некоторое улучшение, он сообщил Фуксу: «Тихими шагами возвращаюсь я опять с другого света, куда увлекала меня неумолимая фликтена с величайшими мучениями».

Болезнь Суворова, которую он называл фликтеной, развилась на почве перенапряжения и полного истощения всех сил организма. Словно все раны и лишения трудной семидесятилетней жизни давали себя знать. Сказывалось и то, что полководец никогда не имел компетентного медицинского ухода. Отчасти он сам был виноват в этом, но еще больше те, кто стремились лишь использовать его в своих целях, не проявляя к нему никакой заботы. Теперь, на склоне своих дней, он отдал себе отчет, в числе многих других горьких истин, и в этом. В марте он писал Хвостову: «Надлежит мне высочайшая милость, чтоб для соблюдения моей жизни и крепости присвоены мне были навсегда штаб-лекарь хороший с помощником, к ним фельдшарл и аптечка. И ныне бы я не умирал, есть ли бы прежде и всегда из них кто при мне находился: но все были при их должностях».

Дошедшая до предела нервность и раздражительность делали Суворова нелегким пациентом. Вейкарт с трудом переносил его вспышки и резкие замечания. Единственно, что поддерживало больного, — это беспрестанные известия о всеобщем преклонении перед ним и о приготовлении к триумфальной встрече его. И вот тут дворянская Россия нанесла прославившему ее полководцу последний безжалостный удар.

20 марта[71] император Павел отдал, при пароле, повеление: «Вопреки высочайше изданного устава, генералиссимус князь Суворов имел при корпусе своем, по старому обычаю, непременного дежурного генерала, что и дается на замечание всей армии». В тот же день Суворову был отправлен рескрипт: «Господин генералиссимус, князь Италийский, граф Суворов Рымникский!.. Дошло до сведения моего, что во время командования вами войсками моими за границею, имели вы при себе генерала, коего называли дежурным, вопреки всех моих установлений и высочайшего устава; то и удивляясь оному, повелеваю вам уведомить меня, что вас понудило сие сделать».

Суворов получил этот рескрипт по дороге в Петербург: незадолго перед этим Венкарт разрешил ему выехать, хотя и с соблюдением предосторожностей; лошади медленно влекли дормез, где на перине лежал больной старик. Новая нежданная опала потрясла его. У него не было уже сил бороться с судьбою. В нем сразу ослабел импульс к жизни, болезнь начала заметно прогрессировать.

В то время, как первая опала подготовлялась императором исподволь и многими предугадывалась, теперешняя была совершенно неожиданна. До последнего момента Павел ничем не проявлял своих намерений. Его письма больному генералиссимусу полны заботливости и внимания. Последнее из этих писем датировано 29 февраля; в нем император выражает надежду, что посланный им лейб-медик сумеет поставить на ноги Суворова. Затем наступил трехнедельный перерыв и 20 марта внезапный рескрипт. Больше того: столь проницательный и ловкий придворный, как Растопчин, все время оставался в неведении о назревавшей перемене в отношении Павла к тому, про кого он еще недавно сказал:

— Я произвел его в генералиссимусы; это много для другого, а ему мало: ему быть ангелом.

16 марта Растопчин отправил Суворову очередное письмо: «Желал бы я весьма, чтобы ваше сиятельство были сами очевидным свидетелем радости нашей при получении известия о выздоровлении вашем»[72]. Даже этот верный подголосок Павла не подозревал того, что произойдет через три дня.

Повод к новой немилости был так же ничтожен, как и в 1797 году; но, как и тогда, причина лежала глубже. Осыпая наградами и комплиментами прославлявшего его полководца, Павел втайне питал к нему прежние недоверие и неприязнь. Один характерный факт ярко иллюстрирует это: даровав Суворову княжеский титул, император не разрешил именовать его «светлостью». Суворов остался «сиятельством», хотя при возведении в княжеское достоинство Безбородко и Лопухина было добавлено: «с титулом светлости». С окончанием войны упорное недоброжелательство к Суворову, не сдерживаемое более обстоятельствами момента, вспыхнуло с прежней силой. Павел ни одной минуты не думал, что генералиссимус сделается теперь покорным проводником его взглядов и его системы. Командуя войсками, Суворов, конечно, расстроил бы всю с таким трудом созданную Павлом военную организацию. Этого император не мог допустить. Он предпочитал вызвать изумление Европы и скрытое возмущение всего русского населения, чем поступиться прусской муштровкой.

Раз было принято решение, нетрудно было найти предлог. Собственно говоря, таких предлогов всегда было более чем достаточно: в Петербурге знали, что окружавшие Суворова штаб-офицеры (Горчаков и другие) включают в списки представляемых к наградам фамилии людей, ничем не отличившихся, а он доверчиво скрепляет эти списки своей подписью; австрийцы всячески опорачивали полководца, обвиняя его в нелойяльном к ним отношении; недруги Суворова из среды павловского окружения постоянно восстанавливали против него императора, приписывая ему почти все военные и политические неудачи.

Наконец, даже в суворовской армии имелись клевреты государя, старательно подбиравшие все факты, служившие во вред полководцу. К числу их нужно, прежде всего, отнести агента Тайной экспедиции Фукса. В августе 1799 года племянник Суворова, князь Андрей Горчаков, пишет из Италии неизменному суворовскому конфиденту Хвостову: «…Если бы вы поговорили с генерал-прокурором, что находящийся здесь г. Фукс вдруг теперь зачал себе задавать тоны, теряя уважение к фельдмаршалу и к его приказаниям, выискивает разные привадки и таковые, что государь, получа от него какие-нибудь ложные клеветы, может приттить в гнев»[73]. Таким образом, со всех сторон вокруг полководца плелась паутина интриг.

И если из массы верных и вовсе неверных фактов, которые исподтишка вменялись в вину Суворову, было выделено назначение дежурного ад’ютанта, то с таким же успехом можно было придраться к любому другому поводу.

Что касается Суворова, то, несмотря на его частые расхождения с образом действий правительства, выражавшиеся в почти неизменной фронде и подымавшиеся до высот серьезной принципиальной оппозиции против пруссифицирования армии, он оставался приверженцем монархического режима. Революция представлялась ему опасным смещением установленных граней, делающим народ «лютым чудовищем, которое надо укрощать оковами».

Но он мечтал об ином, о просвещенном и гуманном режиме.

— При споре, какой образ правления лучше, надобно помнить, что руль важен, а важнее рука, которая им управляет, — произнес он однажды, и в этой фразе слышен отзвук нередко терзавших его мыслей.

Фукс рассказывает весьма любопытный эпизод. Одного унтер-офицера, совершившего военный подвиг, Суворов представил к производству в офицеры. Из Петербурга пришел отказ, с указанием, что унтер не является дворянином и не выслужил срочных лет. Суворов был весь день мрачен и вечером со вздохом сказал:

— Дарование в человеке есть бриллиант в коре; надобно показать его блеск. Талант, из толпы выхваченный, преимуществует перед многими другими. Он всем обязан не случаю, не старшинству, не породе, а самому себе… О, родимая Россия! Сколько из унтеров возлелеяла ты героев.

Произнесенные на сто лет ранее и услышанные Петром I, слова эти были бы встречены горячим сочувствием; услышанные Павлом I, они лишний раз подчеркнули коренное отличие взглядов их автора.

Та монархия, которую Суворов видел перед собой, знамена которой он покрывал славой, феодально-чиновннчья монархия Екатерины и, тем более, Павла, вызывала в нем резкий протест; но самую сущность ее, как системы, как политического и социального порядка, он не подвергал сомнению. И новую немилость монарха он воспринял как тяжкий, незаслуженный, но непреоборимый удар.

23 апреля, когда город был залит ярким, но еще холодным весенним солнцем, Суворов медленно в’ехал в Петербург. Никто не встретил его. Для официальных кругов не было более увенчанного лаврами великого полководца; они видели в нем только нарушителя императорского указа.

Карета с больным генералиссимусом добралась до Крюкова канала, где помещался дом Хвостова. Суворов с трудом дошел до своей комнаты и в полном изнурении свалился в постель. В это время доложили о приезде курьера от императора. Больной с заблиставшими глазами велел позвать его. Вошел Долгорукий и сухо сообщил, что генералиссимусу князю Суворову воспрещается посещать императорский дворец.

С этого дня началась последняя битва Суворова с неуклонно приближавшейся к нему смертью. Он изредка еще вставал, пробовал заниматься турецким языком, беседовал о военных и политических делах, причем ни разу не высказывал жалоб по поводу своей опалы. Но память изменяла ему; он с трудом припоминал имена побежденных им генералов, сбивался в изложении итальянской кампании (хотя ясно помнил турецкие войны), часто не узнавал окружающих. Разум его угасал. От слабости он иногда терял сознание и приходил в себя только после оттирания спиртом.

Через два дня после прибытия Суворова в Петербург император распорядился отобрать у него ад’ютантов. Лишь немногие осмеливались посетить умирающего героя. Время от времени наезжали с официальными поручениями посланцы Павла: узнав, что дни полководца сочтены, он проявил к нему скупое, лицемерное участие. Однажды император прислал Багратиона справиться о здоровье полководца. Суворов долго всматривался в своего любимца, видимо, не узнавая его, потом взгляд его загорелся, он проговорил несколько слов, но застонал от боли и впал в бредовое состояние.

Жизнь медленно, словно нехотя, покидала истерзанное тело. Неукротимый дух все еще не хотел признать себя побежденным. Когда Суворову предложили причаститься, он категорически отказался, не веря, что умирает; с большим трудом окружающие уговорили его. Приезжавший врач, тогдашняя знаменитость Гриф, поражался этой живучести. Как-то Горчаков сказал умирающему, что до него есть дело. С Суворовым произошла мгновенная перемена.

— Дело? Я готов, — произнес он окрепшим голосом.

Но оказалось попросту, что один генерал желал получить пожалованный ему орден из рук генералиссимуса. Суворов снова в унынии откинулся на подушки. По целым часам он лежал со сжатыми челюстями и закрытыми глазами, точно пробегая мысленным взором всю свою трудную жизнь. Древиц, Веймарн, Салтыков, Прозоровский, Румянцев, Репнин, Потемкин, Николев, Павел I, Тугут — длинная вереница жутких лиц, присваивавших его лавры, мешавших его победам, истязавших его солдат, являвшихся средостением между ним и народом, хотя все свое военное искусство он основал на тесной связи с народом. Однажды он вздохнул и еле внятно произнес:

— Долго гонялся я за славою. Все мечты!

На последней страшной поверке слава оказалась недостаточной платой за полную чашу горестей и за растраченные исполинские силы; а других результатов, иного оправдания прожитой жизни Суворов не мог отыскать в свой смертный час.

Но так сильна была в нем эта потребность, что он несколько раз повторял слова, написанные два месяца назад Хвостову: «Как раб умираю за отечество и как космополит за свет».

Смерть подступала все ближе. На старых, давно затянувшихся ранах открылись язвы; началась гангрена. Суворов метался в тревожном бреду. С уст его срывались боевые приказы. И здесь не покидали его призраки последней кампании. В забытье, при последних вспышках своего воображения он исправлял ошибку австрийцев, осуществлял поход на Геную. В последнем исступленном усилии он прошептал:

— Генуя… Сражение… Вперед…

Это были последние слова Суворова. Он еще судорожно дышал, как всегда, в одиночестве ведя свою последнюю ужасную борьбу. В полдень 6 мая 1800 года дыхание прервалось на полу вздохе. В этот раз Суворов был действительно побежден.

В обтянутой черным крепом комнате водворили набальзамированное тело полководца. Вокруг были разложены на стульях все ордена и отличия. Лицо Суворова было спокойно; при жизни у него давно не видели такого выражения.

Весть о кончине Суворова произвела огромное впечатление. Толпы народа теснились перед домом Хвостова; многие плакали.

Державин, недавно воспевавший полководца:

Твой ли, Суворов, се образ побед?

Трупы врагов и лавры твой след…

теперь посвятил ему прочувствованное стихотворение «Снигирь».

Что ты заводишь песню военну.

Флейте подобно, милый снигирь?

С кем мы пойдем войной на Гиенну?

Кто теперь вождь наш, кто богатырь?

Сильный где, храбрый, быстры! Суворов?

Северны громы во гробе лежат.

Кто перед ратью будет, пылая,

Ездить на кляче, есть сухари;

В стуже и зное меч закаляя,

Спать на соломе, бдеть до зари.

Тысячи воинств, стен и затворов

С горстью Россиян все побеждать?

И он же выразил общее мнение в смелых строках:

Всторжествовал — и усмехнулся

Внутри души своей тиран,

Что гром его не промахнулся.

Что им удар последний дан

Непобедимому герою,

Который в тысящи боях

Боролся твердой с ним душою

И презирал угрозы страх.

В армии воцарилась глубокая, безнадежная скорбь. Старые ветераны украдкой рыдали. Но приходилось таиться — дворянско-крепостническая павловская Россия мстила полководцу даже после его смерти. В официальном правительственном органе — «Петербургских Ведомостях» — не было ни единым словом упомянуто ни о смерти, ни о похоронах генералиссимуса.

Вопреки завещанию, Павел приказал похоронить тело Суворова в Александро-Невской лавре. Похороны были назначены на 11-е; император перенес их на 12 мая.

Аркадий Суворов разослал пригласительные билеты:

«Действительный камергер, князь Италийский, граф Суворов-Рымникский, с прискорбием духа, сообщает о кончине родителя своего, генералиссимуса князя Италийского, графа Суворова-Рымникского, последовавшей сего мая 6-го дня во втором часу пополудни, и просит сего мая 12-го дня, в субботу, в 9 час. утра на вынос тела его и на погребение того же дня в Александро-Невский монастырь».

Густые толпы народа провожали останки полководца; почти все население Петербурга собралось здесь. Это не были праздные зеваки; по свидетельству очевидцев, на всех лицах была написана неподдельная скорбь. И тем ярче бросалось в глаза, что в грандиозной торжественной процессии не участвовали ни придворные, ни сановники.

Воинские почести повелено было отдать рангом ниже: как фельдмаршалу, а не как генералиссимусу. В погребальной церемонии участвовали только армейские части. Гвардия назначена не была — будто бы вследствие усталости после недавнего парада.

Павел I на похоронах не присутствовал. Он в это время производил смотр гусарам и лейб-казакам, был на вахт-параде, затем удалился в свои покои и только в б часов вечера, когда погребение давно закончилось, выехал на обычную прогулку по городу.

…Отгремели артиллерийские и ружейные салюты. Над тем, что было Суворовым, легла тяжелая каменная плита. Суворов-герой, столько раз бесстрашно глядевший в глаза смерти, и Суворов — человек своего века и своей страны, пугавшийся окриков фаворитов, окончил свой жизненный путь.

Окончилась «поэзия событий, подвигов, побед и славы», писал немного спустя Денис Давыдов и, вспоминая об ушедшем вожде, говорил: «Его таинственность, происходившая от своенравных странностей, которые он постоянно употреблял наперекор условным странностям света; его предприятия, казавшиеся задуманными «очертя голову»; его молниелетные переходы; его громовые победы на неожиданных ни нами, ни неприятелем точках военных действий… все отзывалось… в России».

В анналах мировой военной истории долго будет жить имя полководца, больше чем кто-либо другой рассматривавшего победу не как плод доктринерских измышлений, а как искусство, как результат интуиции и расчета гения, опирающегося на воодушевленные народные массы. Советский народ никогда не забудет человека, который «положил руку на сердце русского солдата и изучил его биение» и который в жестокий век себялюбивого, беспринципного угодничества произнес гордые слова:

— Доброе имя должно быть у каждого честного человека; лично я видел это доброе имя в славе своего отечества; мои успехи имели исключительной целью его благоденствие.

Более 800 000 книг и аудиокниг! 📚

Получи 2 месяца Литрес Подписки в подарок и наслаждайся неограниченным чтением

ПОЛУЧИТЬ ПОДАРОК