Москва
В 1925 г. Наталья Васильевна, ставшая женой чапаевского комбрига (начдива после смерти Чапаева) Ивана Семеновича Кутякова и работавшая в то время в Наркомпросе под началом Н. К. Крупской (о которой она всегда вспоминала с искренним уважением), «выписала» Соню к себе. Соня одна отправилась в неблизкий путь. По приезде в Москву она писала своей школьной подруге: «Меня, между прочим, всю дорогу от Курска до Москвы веселые ребята-спутники дразнили «Мам-Миша» за то, что я все время о них беспокоюсь». Средний брат — Дима — в это время, по путевке комсомола, уже учился в Москве, в Высшем техническом училище. В 1929 г. мать и Миша тоже переехали в Москву.
Москва сначала показалась девушке из глубокой провинции чужой и неуютной. Она пишет: «Иногда удивительно живо вспоминается Рыльск. В такие минуты кажется, что стоит сделать пять-шесть шагов, чтобы очутиться в Рыльске, на его пустынных улицах, и увидеть всех рыльских… Тянет оказаться в бору или в лесу, на Сейме в лодке. А здесь все камень, и Москва-река, как деланная, в каменных берегах, покрытая слоем нефти. Бульвары и цветники на улицах и площадях хотя необычайно красивы, но кажутся тоже искусственными, деланными, не настоящими». Ее живо волнуют рыльские новости: «Мне очень интересно было узнать, как у вас в школе дела: насчет учкома, уклонов и т. д. Работает ли драмкружок и работаешь ли ты в нем? Пиши все про «комсу» и юнсекцию, про свою жизнь, про все-все…»
Но осваивается она в Москве довольно быстро, появляются новые знакомые, новые интересы. Уже в следующих письмах она пишет: «Ты была права, я слишком скоро ко всему привыкаю и для меня Москва уже явление обыкновенное. <…> Теперь, когда я живу в другой обстановке и знаю, что всерьез и надолго, все рыльское мне кажется маленьким и немножко смешным (не вс, конечно, и не все — ко многим из Рыльска я сохранила искреннее уважение). <…> И знаешь, Тома, теперь я твердо убеждена, что жизнь везде одинакова. Москва — это тот же Рыльск, только в крупном размере. Здесь всего больше, и людей больше, поэтому легче выбрать что-нибудь хорошее. <…> И здесь есть такие же типы, как наши «второступенки» — ограниченные, мещанистые. <…> В одной квартире с нами живут девчата, кончившие II ст<упень> и учащиеся. Ну и что же? Целыми днями висят на телефонной трубке и перехихикиваются с разными Колями, Люсями, Максами, Ванями и т. д. Ничего не читают, за исключением романов (вроде Вербицкой), и на мое удивление отвечают: «А что же читать?» Здесь ли это спрашивать? Здесь столько книг, столько библиотек, читален всем доступных! Здесь есть справочные библиотеки, где, ознакомившись с каждым читателем отдельно, опытные люди могут дать целую систему для чтения! Одной из моих соседок родители дают возможность ехать в Берлин для изучения языков, а она отказывается только потому, что втюрилась в одного типа и не хочет с ним расставаться. Ведь это же безумие! А есть, конечно, и хорошие, выдающиеся люди. И театры здесь есть отвратительные, а есть и дивные. И вот именно благодаря тому, что здесь всего и всех много, можно выбрать хорошие книги, хорошие театры, хороших знакомых и друзей, в общем, хорошую жизнь. <…> за меня ты не беспокойся, я не пропаду, и «тоска» у меня так же быстро проходит, как и приходит. И это тоска беспричинная, признак проклятой интеллигентщины, от которой я всеми силами хочу избавиться».
Видно, что вопрос «мещанства» и «интеллигентщины» ее очень волнует, так как дальше она пишет: «Тома, меня теперь, когда я далеко и когда мне В. Евлинов совершенно безразличен, очень интересует вопрос: неужели он серьезно считал меня «мещанкой»? Если у вас хорошие отношения, и это тебе нетрудно спроси, не от моего, конечно, имени <…> Один тип здесь собирается учить меня разбираться в новой поэзии. Он сам дивно декламирует, и в его исполнении новые стихи — как музыка. Я свое рифмоплетство бросила и думаю, что больше никогда не начну. Довольно, подурачилась и хватит».
Соня полностью разделяет коммунистический энтузиазм старших братьев и сестры. Вот как она описывает своей подруге посещение мавзолея: «Громадное впечатление производит вид Ленина. Стоишь как зачарованный и глаз не можешь оторвать от дорогого лица, а мысли в голове несутся, несутся. А по обе стороны гроба стоят часовые красноармейцы и не шелохнутся, как статуи. А стоять не позволяют: «Проходите, проходите…», и течет, течет народная волна, и чувствуешь, что у всех одни мысли».
Осенью 1925 г. Софья Васильевна поступила в Московский университет на факультет советского права. На вступительных экзаменах она блестяще сдала математику, но физику не знала совсем. Помня ее прекрасный ответ на предыдущем экзамене, профессор был очень удивлен отсутствием знаний по физике. Он предложил ей нарисовать схему электрического звонка, но Соня сказала, что рисовать вообще не умеет. Тогда профессор, подумав, спросил, может ли она обещать, что никогда не будет заниматься физикой. Получив утвердительный ответ, он поставил ей «уд».
Началась студенческая жизнь. В Рыльск отправляется очередное письмо: «Я вполне довольна своей настоящей жизнью, хотя не могу сказать, чтобы мне было особенно весело. Мне просто хорошо. Ведь исполнилась моя самая заветная мечта — я учусь. Есть надежда, что исполнится и другая, еще заветней. Здесь много работы, и работать может всякий, кто хочет и умеет. Я надеюсь, что полутора-двумя годами работы заслужу звание комсомолки. Это был бы для меня самый счастливый день в жизни, и тогда бы уже я не сказала, что я «никому не нужна». Я сейчас как ребенок с новой игрушкою ношусь с мыслью, что я студентка. Учиться, конечно, придется очень и очень серьезно. Но я не боюсь работы! Сил хватит. Запускать не буду и с первых же месяцев начну сдавать зачеты. <…> Завтра пойду на демонстрацию. Самой лучшей части праздника увидеть не придется, т. к. на открытие не удалось достать билетов. Но конечно, и та часть, в которой я буду участвовать, будет грандиозна. Сейчас в Москве делегация австрийской молодежи, и это придаст еще более торжественный характер празднеству. Ты спрашиваешь, есть ли у меня подруги? Нет, ни одной. Знакомых много — друга нет! И большинства своих знакомых я не знаю ни имени, ни фамилии. А знакомых у меня тьма. Ты знаешь, как я быстро всегда знакомлюсь. За завтрашний день, я уверена, еще десятка два будет. На наш факультет очень мало поступило лиц в моем возрасте — все дяди и тети солидные! Много партийцев. Младше меня нет. А странно мне иной раз самой, что я вузовка! Дима раз в шутку сказал: «И какой там дурак вас, таких малышей, принимает!» А пожалуй, и правда. Я частенько себя чувствую совсем девчонкой. <…> У меня есть билет на профсоюзный спортивный праздник. Он будет продолжаться целую неделю. Вот уж насмотрюсь всякого спорта! Я не буду записываться ни в какую организацию, т. к. вуз дает все. У нас есть все кружки, начиная от спортивного и кончая студкоровским. <…> Но я буду работать только в 2-3-х, т. к. перегружаться нельзя, а быть членом на бумаге нет ни смысла, ни охоты».
Соня поселилась в комнате сестры на улице Воровского (теперь снова Поварской), в доме 18, в 17-й квартире, о которой и сейчас с теплом вспоминают многие друзья Софьи Васильевны. Это огромная, «генеральская» квартира в пятиэтажном доходном доме, построенном в начале века, с высоченными потолками, эркерами, лепниной, с отдельным туалетом для прислуги. Самые большие комнаты после революции были перегорожены пополам, часть двустворчатых дверей, образовывавших анфиладу комнат, была заколочена, прорублены новые двери, превращена в жилую комнату темная кладовка — всего получилось одиннадцать комнат. Проживавших в них временами было более тридцати человек (состав жильцов часто менялся), в основном молодежь, учащиеся. Мебели почти не было. В комнате сестер Каллистратовых стояли три железные койки, настланные досками, и несколько старинных предметов — резные стулья, кресло, зеркало и стол — все из особняка Бутеневых, соседнего двухэтажного дома, носившего тот же номер. Этот очень красивый особняк снесли при строительстве Нового Арбата.
Жильцы квартиры в 20-е гг. образовали коммуну, еду готовили по очереди на всех в тридцатиметровой кухне на керосинках и примусах. Соня вместе со своей приятельницей Томочкой Рихтер выпускала стенгазету под названием «17-я дыбом». Жили бедно, голодно, но весело. Мама вспоминала, как трудно было решить вопрос, на что использовать последние пять копеек — на булочку или трамвайный билет. Если появлялись деньги — покупали билеты в театры: Художественный, Мейерхольда, Вахтангова. По контрамаркам ходили в Политехнический на выступления Маяковского. Всего раннего Маяковского мама с той поры знала наизусть. Незадолго до смерти, в больнице, ночью, не в силах заснуть от болей, она прочитала мне тихонько «Облако в штанах» — от начала и до конца.
Дожить до стипендии помогали старшая сестра Наталья и средний брат Дмитрий. Он в это время женился на Татьяне Борисовне Мальцман, много лет прожившей в Англии, куда эмигрировал ее отец — революционер, соратник Н. Э. Баумана. Мама дружила с этой молодой и очень веселой семьей. Помню, когда я только научилась читать, в 1936 г., мама подарила мне книгу С. Мстиславского «Грач — птица весенняя» и показала в ней место, где упоминался Борис Самойлович Мальцман; я очень гордилась таким «знаменитым» родственником.
Дом на Воровского был открытый, приходило много друзей Федора Васильевича и И. С. Кутякова — чапаевцев. В семье жила легенда о том, что в 1925 г. несколько раз приходил С. М. Буденный и даже как-то раз стоял на голове — по случаю проигранного пари.
У Т. С. Хромых сохранилось еще одно письмо из Москвы в Рыльск, которое хорошо передает атмосферу тех лет и характер Софьи Васильевны:
«22 июля 1926 г. Милая Томочка! Вчера была в ЦТТИ и пишу тебе результаты своих «разузнаваний». Самый главный вопрос еще вообще не выяснен: переводят в Ленинград или нет? Сейчас этого никто не может сказать, должно выясниться в скором времени. Во всяком случае прием будет в Москве.
Предупреждаю тебя заранее, что сегодняшнее письмо будет очень нескладное, так как у меня болит голова. Пишу только деловое, необходимое. Лечь спать неудобно, — сидит один товарищ, сослуживец сестры. Только что кончили с ним длинный разговор на тему: класс, партия и т. д.
Ну, к делу. Для поступления в ЦТТИ, как сказано в правилах приема, требуется образование за 9-летку, «наличие сценических и вокальных данных» (те и другие у тебя есть) и «общее художественное развитие». Последнее мне объяснили так: «Один ничего не смыслит — ни в искусстве, ни в пении, ни в музыке, а другой слышал, видел и сам играл». Вот, так что это тоже не страшно. Прием заявлений до 20 августа, а с 20-го испытания. Общежития и стипендии есть, хотя очень и очень мало. Но раз есть, значит и надежда есть. Вот, Томочка, жду твоих бумаг и заявления с приложением всех справок, рекомендаций, удостоверений и отзывов (анкета такая же, как и для вуза). Мой совет — действуй на два фронта. Что-нибудь удастся. Если переведут в Ленинград, то тоже, пожалуй, не беда. Только вот с твоим здоровьем и туберкулезной наследственностью скверно в Ленинграде жить. Если тебя допустят до испытаний и в Воронеже и в ЦТТИ, то, пожалуй, придется голову поломать. Если бы монеты хватало, то можно было бы, конечно, съездить в Воронеж, а в случае неудачи к 20-му приехать в Москву. Но ведь двух бесплатных билетов у тебя не будет. Ну да это будем еще решать, а сейчас лишь бы допустили.
Тома, ты в прошлом письме пишешь о том, что хоть бы я посоветовала тебе, что читать. Что же я могу тебе посоветовать? Ведь здесь может советовать только спец. Я могу сказать только одно. Надо читать газеты. И читать не как-нибудь, а регулярно, ежедневно, определенную одну газету. На мой взгляд, лучшая — «Правда». А насчет книг посоветуйся с кем-нибудь хотя бы из преподавателей. <…>
Ну, вот, пожалуй, и все, что можно пока написать. Жду бумаг. Как дела с Рабисом?
Парень ушел, ложусь спать с громадным удовольствием.
Да, возможно, что с 1 августа я уеду в дом отдыха под Москву (Дима определенно уезжает в пятницу). Так что тебе, пожалуй, Москва совсем чужой покажется. Ну, да все равно крыша будет, приедешь ко мне (это верст 20–40), или я заявлюсь в Москву на денек, а к 1 сентября совсем явлюсь. Спать, спать, спать… Всего. Соня».
Но Рыльск еще по-прежнему дорог Соне. Вот отрывки из следующих писем: «Ты напрасно думаешь, что мне не интересны твои «длинные» письма. Я всегда читаю их с удовольствием и частенько жду и подсчитываю дни, когда должно прийти твое письмо. Вот именно интересно письмо, когда в нем описаны факты и подробности. А чего стоят мои, если многие из них — сплошные рассуждения! <…> Что-то вдруг сильно затосковала по музыке, мне безумно хочется самой играть. Дело в том, что у нас в клубе есть рояль, и до 3-х часов клуб всегда пустует — одна сторожиха. Я могла бы там играть, но дело за нотами. Покупать их немыслимо — они дороги, а наши финансы и на дешевку слабы. Томочка, милая, пришли мне из Рыльска мои ноты <…> из толстой тетради: «На заре ты меня не буди», «Серенаду» и «Испанский марш». <…> Тома, пришли карточку, где ты с Галею снята. Я снимусь, когда будут деньги».
В разгаре нэп. Девочки из Рыльска пытаются получить от своей, теперь столичной, подружки информацию о московских модах. Но здесь Соня плохой советчик, хотя очень старается. «Трудную ты мне задала задачу, Томочка, своей просьбой. Конечно, мне ничего не стоит пройтись по магазинам. Но выбрать, выбрать!!! Разве могу я положиться на свой вкус! Я попробую взяться за это дело, похожу, приценюсь, посмотрю и приблизительный фасон. Но ты в первом же письме напиши поскорее, в какую цену тебе выбрать: ведь здесь есть от 3–5 и до 100 рублей тапочки. Моду здесь уловить трудно. Сейчас зимние театры еще закрыты, а в летних по случаю холода все одеты так, что посмотреть платья негде. А в витринах их не разберешь. Но в общем платья носят уже немного шире и в скором времени, по всей вероятности, перейдут к широким. Одной особенностью всех одеяний являются необыкновенно узенькие пояса, не шире 2–3 пальцев. Вот, например, я опишу тебе платье, которое купила Таля в магазине, где моду предугадывают чуть ли не на год. Полотняное, цвет — желтовато-розовый, довольно яркий; фасон простой, в схеме его можно представить так… [здесь в письме следует довольно беспомощный рисунок] Но украшает платье и делает его почти роскошным дивная мережка, которой расшито платье. Пояс завязывается где угодно: сзади, с боков или спереди. По описанию оно совсем простое, но производит впечатление нарядного. Вообще яркие цвета еще носят, но не пестрые. А в общем, я не присматривалась. Постараюсь, посмотрю, тогда напишу. Журнал модный мне вряд ли попадется. Стоит он дорого, а среди моих знакомых никто такими вещами не занимается. Между прочим, маленькая подробность: сейчас в Москве все, кто только следит за модой, носят цветные чулки (от кремового до ярко-зеленого, розового и т. д. цвета) и имеют цветные шелковые носовые платки тоже самых разнообразных цветов. При этом мужчины носят платки в боковом наружном кармане, так, что уголок виден, и обязательно одного цвета с галстуком. Ну а наша студбратва, конечно, такими делами не занимается».
В 1927 г. Софья Васильевна вышла замуж за Александра Дмитриевича Мокринского — чудесного сибиряка. Об этом замужестве мама рассказывала очень весело. Осенним днем они шли по Тверской, и в витрине одного магазина она увидела шляпку, которая ей очень понравилась. Мокринский радостно заявил, что он эту шляпку ей подарит, но Соня ответила, что это неприлично, так как шляпки дарят только женам. «Ну так давай поженимся», — предложил Мокринский. Они зашли в ближайший загс и через десять минут вышли оттуда мужем и женой, — эта процедура в те годы была предельно упрощена. На студенческие каникулы Соня ездила в Сибирь, ходила с ним в тайгу на охоту. Через два года они так же просто, за десять минут, развелись, оставшись большими друзьями. В это время Софья Васильевна была уже прочно связана с Москвой, а он не мог жить без Сибири. Уже после войны он заезжал несколько раз к нам, будучи в Москве по делам; жил он в Красноярском крае, имел пятерых детей, странную для меня профессию «землеустроитель» и совершенно покорил меня своим веселым и шумным нравом, а также удивительной способностью перемножать мгновенно в уме трехзначные числа. На мои детские расспросы о том, почему она развелась с таким замечательным человеком, мама шутливо отвечала, что поссорилась с ним из-за кроликов: Мокринский считал, что для решения продовольственной проблемы в стране все должны разводить кроликов, а она заниматься этим не хотела.
Первого мая 1930 г. в колонне демонстрантов, собиравшихся на улице Воровского, Софья Васильевна познакомилась с высоченным французом. Звали его Альбер Александр (настоящее имя было Шарль Фрешар, а первое конспиративное), а мама звала его по фамилии — Александром, так как с детства любила это имя (и отчество у меня сумела записать — Александровна). Александр с 1930 по 1932 г. был слушателем Международной ленинской школы коммунистов, которая размещалась на улице Воровского, дом 25 (где теперь Музей А. М. Горького). В эти годы там училась большая группа французов, в том числе Вальдек Роше. Все они прибыли в Москву нелегально и жили под псевдонимами.
Шарль-Александр переехал из общежития в ту же самую коммуналку под номером 17 и прекрасно вписался в дружную и шумную ее атмосферу. До конца жизни мой отец с нежностью вспоминал «Федю, Нату, Диму, Мишу». В 1981 г. он, уже тяжело больной, рассказал мне (в доме для престарелых в Кламси — в отдельной, хорошо обставленной комнате, конечно, с отдельным туалетом и ванной, телефоном и балконом, выходящим в тенистый сад), что это была очень плохая школа: «Нас учили стрелять из пулемета «Максим» и разрабатывать пятилетние планы. Все это нам было совершенно не нужно. Вернувшись через три года на родину, все слушатели обнаружили, что очень отстали от европейского рабочего движения». Шарль не знал русского языка и на мой вопрос о том, как можно было, прожив почти три года в Москве, не выучить русский, простодушно ответил: «А зачем? Со мною рядом всегда была Соня».
Действительно, Софья Васильевна очень быстро восстановила французский, который она учила в школе, и проблемы общения не было. Шарль рассказывал, что перед выпускным собранием он целый день учил с Соней заключительную фразу своего выступления: «Да здравствует мировая революция!» Но на трибуне умудрился произнести: «До свидания, мировая революция!» Тогда это как-то обошлось. Мой отец был сыном лесника из северо-восточной Франции, из Вогезов. В первую мировую был в армии артиллеристом, там вступил в компартию. Когда в 1920 г. его часть направили в Россию, в Архангельск, он вместе с товарищами дезертировал, говорил — «вся часть разбежалась».
В 1932 г., оставив маму и меня, он вернулся во Францию. Оба они были убеждены, что скоро будет мировая революция и они встретятся. До 1939 г. часто писал, присылал посылки. Мама рассказывала, что, когда в 1934 г. он прислал мне меховую шубку и дивную говорящую куклу, в чем-то розовом, с огромными ресницами и натуральной челкой, пошлина оказалась больше стоимости присланного. Сестра отговаривала получать, но мама посылку выкупила. Кукла пережила даже войну.
С 1939 г. письма приходить перестали. Компартия во Франции была запрещена, отца, как мы впоследствии узнали, арестовали, потом он бежал, был участником Сопротивления, узником Дахау, чудом остался жив. Когда я подросла, после войны мне мама объяснила, что во всех документах я должна писать: «мать в браке не состояла, отца не знаю». С тем я и поступила в МГУ. Отца увидела в первый раз в сентябре 1966 г. Он, как оказалось, после войны много раз писал, но мы писем не получали. В 1960 г. маму в Москве отыскала его приятельница, товарищ по партии — Франсуаза Флажолет, и переписка возобновилась. И вот уже будучи пенсионером, не предупредив нас, он приехал как индивидуальный турист в Москву и прямо с вокзала, с чемоданчиком, перевязанным ремешком, неожиданно явился на улицу Воровского, позвонил в знакомую дверь и сразу бросился нас обнимать. Потом он приезжал много раз, и всегда были нескончаемые политические дебаты до утра между советской правозащитницей Софьей Каллистратовой и французским коммунистом, боготворившим Советский Союз. Он ругал «буржуазную» Францию, но от предложения переселиться в Москву отказался категорически. Их отношения с мамой, несмотря на споры, были трогательными, что видно по их светлым лицам на фотографиях 60-70-х гг.
Закончив университет, Софья Васильевна год работала стажером в Управлении уголовного розыска и милиции Мосгорисполкома, а с 1931 г. — юрисконсультом, сначала в Московском областном комитете профсоюза сельскохозяйственных рабочих, а затем в Юридической консультации ВЦСПС. Там в это время был довольно яркий коллектив сотрудников и очень живая, всегда среди людей и для людей работа (советы, подготовка заявлений, жалоб, выступления в судах по трудовым, жилищным, гражданским, уголовным делам). С начала 1933 г. она стала по совместительству преподавать на курсах и в школах профсоюзов читала лекции по трудовому законодательству. Работала очень много, я ее видела редко — меня воспитывала бабушка. Время от времени меня отвозили «пожить» в Горки Ленинские к Федору Васильевичу, дочка которого, моя двоюродная сестра Римма, была на два года старше меня.
Однако я хорошо помню, что уже в те годы само слово мама у меня всегда ассоциировалось с чем-то праздничным. Помню новогоднюю елку в конце 1935 г. (тогда только что был снят запрет на елки). Мама учила меня делать игрушки — выдувать через две дырочки содержимое яичек, рисовать на них мордочки и приклеивать им юбочки из ленточек, делать китайские фонарики из бумаги, каких-то зверушек из проволоки, обмотанной синелькой, цепочки из цветных обложек журналов, конфетных оберток. Мы с бабушкой и мамой жили тогда втроем в очень просторной, почти пустой комнате, и когда посредине поставили огромную, под потолок, елку, украсили ее — это было восхитительно! Я вышла во двор и объявила во всеуслышание: «У нас елка, идите к нам на елку!» и вернулась, ведя за собой человек пятнадцать детишек — и подружек, и почти совсем незнакомых. Мама сначала опешила от такого неожиданного нашествия, но потом все было прекрасно. Всем нашлись какие-то конфеты (наверно, сняли с елки), мама прыгала с нами в хороводе, мы что-то хором пели, и моя популярность во дворе после этого сильно возросла.
Помню из этих же лет, как мама подарила мне на день рождения мягкую пушистую игрушку — зайчика — и спросила, как я его назову. Я решительно назвала любимое имя советских детей — «Сталин». Она меня долго отговаривала, объясняя, что для зайчика такое имя не подходит.
В последнее лето жизни мамы я наконец расспросила ее, как шло изменение ее мировоззрения — от восторженного революционного к критическому и далее открыто оппозиционному к нашей системе. Вот что она рассказала. Первые серьезные сомнения в справедливости и законности всего происходящего возникли у нее осенью 1932 г. (ей было двадцать пять лет), когда у нее в профсоюзной юридической консультации стали появляться жертвы «закона от седьмого-восьмого» (указ от 7 августа 1932 г.). По этому указу даже за совсем мелкие «хищения государственной и колхозной собственности» с колхозного поля полагалось до 10 лет лагерей. Особенно возмутило ее, что это закон применялся к подросткам начиная с двенадцати лет. После 1 декабря 1934 г. — убийства Кирова ее вера в коммунистические идеалы и партийных вождей начала быстро улетучиваться. Ранней весной 1935 г., когда в Ленинграде уже шли массовые аресты, она всю ночь проговорила о том, что происходит, с Конкордией Владимировной Комаровой — партийкой с большим дореволюционным стажем, подругой Натальи Васильевны. Разойдясь утром, они обе (как ей потом призналась и К. Комарова) со страхом думали о возможных последствиях этого разговора, в котором они высказались вполне откровенно и до конца о репрессиях.
В 1936 г. начались аресты среди близких знакомых. (Хорошо помню, как тогда с тумбочки исчезла фотография красивого мужчины с волевым лицом — я уже знала, что это мой отец.) Арестовали соседку по квартире — Томочку Рихтер (мама поддерживала оставшуюся одинокой Елену Николаевну Рихтер, пережившую свою дочь на двадцать лет). Затем арестовали Глеба Крамаренко — мужа самой близкой из двоюродных сестер — Лиды Поповой. Сама Лида, когда ее стали принуждать к публичному осуждению мужа, «врага народа», выложила на стол партбилет и сумела избежать ареста лишь потому, что в ту же ночь, взяв за руку шестилетнего сына, без всяких вещей уехала из дома в глухую провинцию. Арестовали коллегу и соавтора мамы Л. Майданника, а уже набранную книжку учебник по трудовому праву — рассыпали. Младший брат узнал, что в Рыльске вторично арестован отец. Арестовали и тут же расстреляли первого мужа Натальи Васильевны — И. С. Кутякова. Самой Наталье Васильевне повезло: в сентябре 1936 г. ее направили директором школы в Монголию, и она до 1939 г. прожила в Улан-Баторе. Мама говорила, что не понимает, как судьба уберегла ее и братьев. Ареста ждали каждый день.
Мама вспоминала, как один знакомый, встретив ее на улице уже после 1956 г., рассказал, что ему выбили на Лубянке пять зубов за то, что он отказался «вспомнить», чей это номер телефона Б-3-50-48 с инициалами С.К. в его записной книжке. Мама очень удивилась: «Чего здесь было скрывать? Ведь они сами легко могли узнать, что это мой телефон». Он ответил: «Ну как же ты не понимаешь, им важно было, чтобы я сказал, чей это номер, чтобы я назвал твое имя».
В 1939 г. Софья Васильевна полностью перешла на преподавательскую работу в Коминтерновский учебный комбинат. Причины перехода были материальные: трудно было содержать дочку и мать, которая никогда не получала пенсию. Но уволиться с работы в то время было сложно, ее не отпускали. Пришлось воспользоваться знанием законов. 2 сентября начинались занятия в комбинате, и вот 1 сентября 1939 г. в трудовой книжке Каллистратовой появилась запись: «Уволена из консультации на основании постановления СНК СССР, ЦК ВКП(б) и ВЦСПС от 27 декабря 1938 года за опоздание на работу на 55 минут». Смысл этого опоздания понятен, если учесть, что Софья Васильевна всегда была предельно точным и обязательным человеком. А через несколько месяцев был введен новый порядок, по которому за опоздание больше чем на двадцать минут уже полагался срок от 1 до 3 лет.
Более 800 000 книг и аудиокниг! 📚
Получи 2 месяца Литрес Подписки в подарок и наслаждайся неограниченным чтением
ПОЛУЧИТЬ ПОДАРОК