5. Ржавый «Мустанг» Рафаэллы
Ветры повествования собираются у берегов Ладисполи, и я чувствую, как они наполняют паруса моего рассказа. Пришло время поведать о моем летнем приключении по имени Рафаэлла. Она входила в компанию, с которой я познакомился в то лето, помните – Леонардо, Сильвио, Томассо, Бьянка Марини и другие. За глаза итальянцы звали Рафаэллу «Сарда», и в их отношении я чувствовал восхищение ее поразительной красотой – восхищение, насквозь пронизанное предрассудками. Родители Рафаэллы приехали с Сардинии, когда ей было восемь, и она выросла в Ладисполи. Даже мне, советскому беженцу, едва знакомому с нюансами национальной самоидентификации итальянцев, Рафаэлла казалась другой. По стилю, темпераменту, внешности. Она выделялась из этой пестрой компании молодых итальянцев.
Родители Рафаэллы держали цветочную лавку, которая располагалась на главной торговой улице Ладисполи – той самой, что тянулась от вокзала к морю. У Рафаэллы была младшая сестра-школьница, а также старшая, замужняя. Муж cecтры был морским офицером, и они жили неподалеку от Бриндизи. Рафаэлла изучала психологию в Урбино, а на лето приезжала домой, где вместе с младшей сестрой помогала родителям в лавке. Вся семья жила в нескольких километрах к западу от центрального квартала Ладисполи. Львиную долю цветов они выращивали сами. Почти два месяца мы виделись чуть ли не каждый день, но Рафаэлла так и не познакомила меня со своими родителями. Я только видел их издалека или же мельком в окне, проходя мимо цветочной лавки по дороге к вокзалу. Ее отец, мать и младшая сестра были рослыми и статными, как и сама Рафаэлла, со смуглыми, выразительными, чуть ли не скорбными лицами. Однажды, вскоре после того как мы стали втайне от всех встречаться, я нарушил обещание, данное Рафаэлле, и заглянул к ней в лавку. Это случилось поздним июльским утром, я ехал с пляжа на велосипеде, одолженном на пару недель у Томассо. Этот верный старый Велоссинант сопровождал меня в донкишотских подвигах. Я решил рискнуть. К счастью, младшей сестры не было на месте, отец был занят утренней развозкой заказов, а мать хлопотала над букетами в дальнем углу магазина. Я подошел развязной походкой к стойке, сделав вид, будто не знаком с Рафаэллой, и спросил красную розу. Высокую, показал я движением руки, видя по негодующему блеску ее мавританских глаз, что у нее нет выбора и что ей придется играть навязанную мною роль, делая вид, будто она видит меня впервые. Я подождал, пока она завернет колючий цветок в целлофан, затем расплатился, произнес безликое: «Grazie, buona giornata», – и направился к выходу. В последний момент быстро развернулся и вручил розу Рафаэлле. «Per Lei, signora», – сказал я, употребляя вежливую форму местоимения, и выбежал из магазина прочь, не дожидаясь ее реакции. Целую неделю после этого она манкировала наши ночные свидания, хоть тем же вечером я видел ее в компании друзей, с красной розой в длинных струящихся волосах.
Что-то стилизованное и утрированное в облике Рафаэллы мерцает сквозь пелену моих воспоминаний, но я почти не замечал этой утрированности тогда, в Ладисполи. Тонкие сандалии с ремешками, опутывающими ее стройные лодыжки и голени, длинные, надувающиеся от ветра юбки, кофты с глубоким вырезом и длинными, широкими рукавами. Такая у нее была мода. Кожа цвета кофе с неразмешанным молоком, темный ее блеск, озарявшийся коралловой белизной ровнейших зубов. Как и пишущий эти строки, Рафаэлла была рождена под знаком Близнецов; мы оба были настоящими Близнецами, с двумя противостоящими началами. То она бывала задумчива, словно чем-то подавлена, иногда даже мрачна, а то до безумия одержима чувственной энергией. Я не знаю, отчего почти целый месяц она держала меня в своих ночных компаньонах. Естественно, она мне безумно нравилась. Еще бы, кому она не понравилась! Она была самой ослепительной из всех итальянок, с которыми меня свела судьба в то лето в Италии. Но чем приглянулся ей я? Может, она тоже ощущала себя иностранкой среди итальянских сверстников?
По-английски она говорила лучше всех в компании, даже лучше, чем Бьянка Марини, которая готовилась стать учительницей английского языка. В общении с Рафаэллой я мог выразить себя более адекватно, чем с другими итальянцами и итальянками. Хотя мы часто виделись на людях, наше первое свидание состоялось лишь в конце июня или в начале июля, в местном Американском центре, где по средам пастор-прозелит и его жена устраивали просмотры фильмов. Кино называлось «Уходя в отрыв». Действие происходило в Блумингтоне, университетском городке в штате Индиана, где тремя годами позже мне предстояло преподавать русский язык в летней школе. В этом фильме местный молодой американец, сын продавца подержанных машин, прикидывается итальянским студентом, приехавшим в США по обмену, чтобы понравиться молодой американке, студентке университета. Когда я смотрел этот фильм впервые вместе с Рафаэллой, мне трудно было примерить на себя основную коллизию – соперничество между членами одного из студенческих братств университета Индианы и «каттерами», простыми блумингтонскими парнями, которые нигде не учились.
Когда кино кончилось, мы отправились на пляж. Рафаэлла не могла идти спокойно. Она то бежала впереди, перепрыгивая через накатывающие волны, крича и приподнимая подол юбки, то вдруг останавливалась, чтобы поднять и повертеть в руках ракушку, кусочек отполированного морем стекла или обесцвеченную солью деревяшку. Было уже поздно, пляж опустел. Под пылающей луной мы уселись на остывшем песке у кромки воды и заговорили, нащупывая какие-то общие темы. Рафаэлла рассказала, что по окончании университета хотела бы переехать в Рим и снять отдельную квартирку в Трастевере. «Для того чтобы просто жить», – объяснила она. В отличие от других молодых итальянок и итальянцев, Рафаэлла была совершенно равнодушна к политике и не расспрашивала меня о советском прошлом. Ее скорее занимало мое американское будущее, но тут я мало что мог ей открыть, кроме туманных планов поселиться где-нибудь на Восточном побережье.
– Когда я была маленькой, мои родители подумывали о переезде в Америку, – Рафаэлла сказала мечтательным голосом. – Но вместо этого мы переехали с Сардинии сюда. Так что я давно бы уже была этакой американочкой, если бы обстоятельства сложились иначе.
– Какой песок холодный, – я обвил рукой ее талию. И фраза, и жест заслуживали вечного проклятия.
Не отбрасывая моей руки, Рафаэлла повернулась ко мне и спросила:
– Ты такой же, как все остальные, да?
– Кто все?
– Итальянские парни.
– Нет-нет, я не такой, – ответил я с дрожащим смешком в голосе. – Я не такой, как твои итальянские парни.
– Если ты не такой, – Рафаэлла вдруг заговорила игривым тоном и вскочила на ноги, – если ты не такой, я поведу тебя в одно место.
– Куда? – я поднялся, чтобы последовать за ней.
– В одно тайное место. Пошли.
На парапете оставались ее сандалии и мои эспадрильи. Мы молча обулись. Я шел, ведомый Рафаэллой по ночным улицам Ладисполи, освещенным жадными фонарями. Неоновые розы мерцали в витрине цветочного магазина на виа Анкона. Лысый толстяк в длинном переднике протягивал цепь сквозь золоченые спинки кресел перед фешенебельным кафе, слишком дорогим для беженцев.
– Ciao, Рафаэлла, – летаргический голос приветствовал мою попутчицу.
– Ciao, Джузеппе, buona notte, – отвечала она, опережая меня на два шага.
– Рафаэлла, куда мы идем? – спросил я, когда мы уже подходили к железнодорожной станции.
– Уже почти пришли, сейчас увидишь, – ответила она, выпевая гласные.
Мы пересекли пустынную станционную площадь. Наши мешковатые тени ползли вверх по стенам и опадали на пыльную булыжную мостовую. Я мельком взглянул на памятник какой-то исторической персоне – герцогу, или, быть может, генералу, или самому смельчаку Гарибальди. Слева от станции, там, где душимый плющом забор отделял железнодорожные пути от утробы города, располагалась парковка. Здесь по утрам оставляли машины ладисполийцы, которые ездили в Рим электричкой. В этот поздний час на парковке стояло всего три или четыре беспризорных автомобиля, чьи владельцы, видимо, затерялись в круговороте дневных дел или ночных развлечений. Два уличных фонаря освещали парковку, и мириады ночных бабочек праздновали свои безмолвные свадьбы в сальном сиянии ламп. Парковку, похоже, не асфальтировали годами, и гигантские трещины наводили на мысль о ее сходстве с заброшенным этрусским раскопом.
Чувствуя мое замешательство, Рафаэлла взяла меня за руку и потянула за собой. Мы остановились в центре парковки, под старым фонарем с литым металлическим столбом; черное литье столба казалось еще изящнее из-за благородных прожилок ржавчины.
– Вот ты собираешься в Америку, да? – сказала Рафаэлла, отпуская мою руку.
– Собираюсь, – ответил я, смущенный ее вопросом и тем тоном, каким она его задала.
– Раз так, значит, ты должен узнать, что такое настоящая американская машина.
Рафаэлла отошла чуть в сторону и с триумфальным видом указала на одну из тех машин, которые я посчитал брошенными на ночь.
– Ну-ка посмотри, русский малыш, – заговорила она с искусственным, жевательно-резинковым акцентом, будто бы имитирующим американский. – Ain’t this sumptn’?
Это был седан канареечно-желтого цвета, который казался горчичным в сумраке пустой парковки. Я подошел ближе. Спереди автомобиль напоминал живое существо со стеклянными, широко расставленными глазами, черными усами над верхней губой, узким ртом, полным проржавевших металлических зубов, со скобой на нижней челюсти. К передним зубам был прикреплен вздыбленный жеребец.
– Красивый, правда? – прошептала Рафаэлла, поглаживая автомобиль.
Я промолчал. Я не знал, что сказать, как реагировать. Эта старая ржавая железяка ничего мне не говорила.
– Это «Форд-Мустанг». Настоящий, – нетерпеливо добавила Рафаэлла. – Ты ведь слышал о «Мустангах», да?
– Только о лошадях, – ответил я, изучая интерьер. Кресла и вся обивка были красными, руль и рулевая колонка – черно-красными.
– Все настоящее, образца 1965 года, – сказала Рафаэлла, и ее пальцы заскользили каплями дождя по крыше и окну. На стороне водителя я заметил пару ржавых ран от ножа убийцы и длинные глубокие царапины от ногтей ревнивых любовников (или любовниц).
– У него свой характер, свой нрав, – сказала Рафаэлла, словно читая мои мысли. – И душа.
– Американская душа? – я наконец включился в игру.
– Конечно. Какая же еще? – засмеялась Рафаэлла, отбрасывая за спину длинные волосы.
– И как давно он у тебя? – спросил я.
– Вообще-то два года. Это автомобиль маминой старшей сестры. У меня потрясающая тетя, очень, очень красивая. Она замужем за миланцем – уже много-много лет. Когда-то она сама ездила на нем.
– На миланце?
– Не на миланце, а на «Мустанге».
Тут мне пришло в голову, что в СССР приобретение личного автомобиля было великим событием, так что автомобилю давали имя и почитали чуть ли не членом семьи. Наша первая машина – тольяттинские «жигули» – была ярко-красного цвета, и отец звал ее «Кора». От слова «коррида». По цвету мулеты – плаща матадора в бое быков.
– Это мальчик или девочка? – спросил я.
– Это… и то и другое, – откликнулась Рафаэлла, открывая дверь.
– Ты что, не закрываешь на ключ?
– Раньше закрывала, но замок сломался, теперь я опускаю кнопку, и кажется, будто дверь заперта. Ему уже немало лет, знаешь… – Рафаэлла села в машину и завела мотор. Из сломанного радио полились наперебой звуки разных станций.
– Иногда мотор не заводится, и я просто сижу и слушаю музыку, когда радио работает, или просто шум дождя. Отец все время твердит, чтобы я не оставляла его здесь, что мой «Мустанг» рано или поздно угонят. Мы живем не в центре, и мне нравится самой уезжать из дома и приезжать, когда захочу. Люблю свободу.
Я обошел «Мустанг» и потянул ручку пассажирской двери. Но она не открывалась.
– Sorry, mister, – сказала Рафаэлла. – Дверь открывается только с моей стороны. С твоей замок заело уже давно.
Рафаэлла выскочила из машины и откинула водительское сиденье.
– Добро пожаловать в Америку, – сказала она.
Я протиснулся на заднее сиденье. Рафаэлла залезла следом и села близко ко мне.
– Ты знаешь, что такое lover’s lane? – спросила она, вкладывая свою руку в мою. – Уголок влюбленных. Это есть во всех маленьких американских городках, – и она прикоснулась зубами к моей нижней губе.
– Угу, – промычал я, не в состоянии больше говорить по-английски.
– У тебя есть? – спросила Рафаэлла
Я понял, о чем она спрашивает, нащупал свой бумажник и вспомнил недавний визит в аптеку, где итальянская секс-бомба царила за прилавком.
– Да, есть, – ответил я, разрывая зубами маленькую шашечку.
– Умница, – сказала Рафаэлла, – а теперь иди сюда.
Вот так случилось, что на заднем сиденье «Мустанга» мне было суждено испустить свой первый в Италии любовный крик. Он длился так долго, что, казалось, несколько поездов успело промчаться мимо нас по путям – на север в направлении Пизы, Генуи и Милана и на юг к Неаполю и еще дальше, в сторону Сицилии.
– Такой дикий, такой громкий голос, – после всего сказала Рафаэлла, одергивая свою длинную юбку. – Вот полиция нравов придет и арестует тебя.
– У вас еще есть полиция нравов? – спросил я, представляя себе сцену из неореалистического кино.
– Нет, конечно, глупенький, – она поцеловала меня в нос и вылезла из машины, чтобы я мог передвинуться на переднее сиденье. – Давай, садись вперед, я тебя подброшу домой.
Мы выехали из уголка влюбленных, и несколькими минутами позже я был дома, в нашей квартире, где родители давно уже спали и видели сны, в которых Америка была одновременно и далекой мечтой, и скорым будущим…
И вот теперь я уже неотвратимо близок к ностальгическому отступлению о Лане Бернштейн. Мы встречались, когда я учился на первом курсе университета. Она была почти на пять лет меня старше, наши родители были знакомы по московским отказническим делам. Лана была классическая инженю, нервная, волнительная. Балетоманка до мозга костей. В то время она заканчивала Московский институт связи («институт связей», как тогда шутили) и почти все время проводила дома. Считалось, что она работает над дипломом. Дважды в неделю я прогуливал дневные лекции и скрывался у Ланы дома. Во время моих дневных посещений родители Ланы были на работе, а младший брат – в школе. Она угощала меня домашними еврейскими кушаньями, я приносил ей букетики пушистой мимозы, или восковые тюльпаны, или мятые бледно-желтые нарциссы. Она читала и критиковала первые мои стихи, говоря преимущественно о том, что называла «лирической правдой». У нее были маленькие точеные груди и симметричные родинки на ключицах. После первой нашей близости Лана облокотилась на подушку, достала сигарету, закурила и уставилась в потолок. «Не расстраивайся, мой хороший», – прошептала она нежно, запуская над головой колечки дыма.
До того как подать на выезд, попасть «в отказ», потерять работу и пополнить дружные ряды мастеров по починке домашней аппаратуры, отец Ланы был самым обыкновенным радиоинженером, читателем «Правды», одним из тех примерных семьянинов, которые на закате жизни начинают напоминать своих матерей. Ланина мама, которая и подтолкнула всю семью к отъезду, была личностью неординарной. Она работала оценщицей в антикварном магазине на Арбате и обладала феноменальными познаниями в живописи и поэзии. Она излучала интеллигентность и обаяние. Ланины друзья обожали ее мать и часто обращались к ней за советом по самым разным вопросам, начиная с моды и кончая выбором гинеколога-надомника. При этом мать Ланы страдала маниакально-депрессивным психозом. Где-то раз в год, обычно в ноябре-декабре, когда ее меланхолия приобретала цвет московской зимней тьмы, она исчезала. Впервые это случилось, когда Лана еще училась в средних классах, а ее братик был совсем маленьким. На третий день утром отец Ланы нашел жену в зале ожидания на Киевском вокзале: она спала на деревянной скамье среди коробок и узлов, цыганок с детьми и приезжих из Украины и южной России, ожидающих своих поездов. Она пролежала в больнице несколько недель, затем вернулась к нормальной жизни. Или это только казалось? Лана открыла мне: самым тяжелым было осознавать, что ее мама полностью понимает, что с ней происходит. В периоды обострений ее охватывало желание уйти, убежать, скрыться, и огромные железнодорожные вокзалы с путями, бегущими в разных направлениях, казались ей идеальным местом для исчезновения.
Если бы Тургенев описывал нашу историю, он мог бы назвать ее «Первая любовь», думая при этом о певице Полине Виардо, но выводя в качестве героини какую-нибудь другую молодую женщину, француженку или русскую. Но Лана Бернштейн не была моей первой любовью. К тому же она настолько обожала роман Виктора Шкловского «Zoo, или Письма не о любви», что настаивала на использовании антиромантического кода в наших отношениях. Согласно Ланиному любовному коду верхом безвкусицы считалось говорить о любви, даже если она тебя переполняла. Вместо этого полагалось говорить о «влечении» или «желании» и разбирать по косточкам наши занятия любовью. Если бы Иван Бунин решил вложить эту историю в уста своего героя, он бы позволил Лане называться моей «тайной женой», по контрасту с «той, явной для всех любовницей». Стареющий Бунин, человек с разбитым сердцем, имел в виду реальный прототип – свою последнюю любовь Галину Кузнецову, – когда работал над «Темными аллеями» в конце 1930-х – начале 1940-х на своей вилле в Грассе, европейской парфюмерной столице в Приморских Альпах. Когда я думаю о Лане Бернштейн и о наших с ней московских отношениях, на память приходит чеховское «Мой ласковый и нежный зверь». Фраза «нежный зверь» была чем-то вроде нашего интимного пароля. Кто это начал – я ли, она ли? Если не ошибаюсь, однажды я сказал Лане, что рядом с бывшим женихом, который был старше ее больше чем на десять лет, она выглядит как шестнадцатилетняя Оленька, дочь лесничего из чеховского рассказа. Или же все было наоборот, и Лана впервые назвала меня «нежным зверем», после того как мы занимались любовью.
К тому времени, когда мы с Ланой близко сошлись, ее отец, любивший свою жену самоотверженно, без всяких условий – я не встречал более бескорыстной любви мужа к жене, – довел до точности алгоритм поисков. В Москве чуть меньше десятка крупных железнодорожных вокзалов, и обычно у него уходил день-два на то, чтобы разыскать жену. Отец Ланы никогда не брал детей на поиски. Он приводил жену домой, смертельно уставшую, помогал ей принять ванну, укладывал в постель и приносил чашку малинового чая с коньяком. Ланин братик залезал к маме в постель и засыпал, сжимая обеими руками ее руку. После каждого происшествия в течение недели Лана и ее отец еженощно дежурили у постели больной. Затем все возвращалось на круги своя, и так продолжалось до следующего исчезновения.
К концу весны 1985 года мы с Ланой разорвали любовные отношения, но сохранили дружбу. Вскоре после нашего расставания она вернулась к своему бывшему жениху, талантливому скульптору Матвею Грубману. В прошлом киевлянин, сорокалетний Матвей ваял сцены из уничтоженной жизни еврейских местечек – такой, какой знал эту жизнь по рассказам бабушек и дедушек, восполняя фантазией недостающие детали. Он почти не мог выставляться и работал в литейном цехе где-то за городом. Еще до того, как мы с Ланой стали «тайными» любовниками, я побывал в мастерской Матвея вместе с Ланой и тремя общими знакомыми. Мне запомнились его оливково-карие глаза, мускулистое бородатое лицо и черненые толстые пальцы.
Почти все лето после нашего разрыва меня не было в Москве, и мы с Ланой увиделись только следующей осенью, на вернисаже, куда она пришла с Матвеем, который мрачно косился на меня. Я помню до мельчайших подробностей то раннее декабрьское утро 1985 года, когда мама разбудила меня и позвала к телефону, и Лана просто сказала, что ее мама «выбросилась из окна». На часах не было семи, и я смог только вымолвить: «Я все понял, Лана». Воспоминания об этих похоронах – иней на голых ветках, подавленные друзья, заполнившие небольшую квартиру, и вместо шивы (еврейского траура) русские поминки с водкой и солеными грибами, со слезами и рыданиями – будут со мной всю жизнь. Эта была первая смерть близкого знакомого, пережитая мной во взрослом возрасте. Знать, что эта красивая, любящая и любимая женщина буквально сбежала из жизни, распахнув окно и выйдя из него на улицу с высоты, было просто невыносимо. Эта тяжелая история стала долгодействующим противоядием: чувствуя себя подавленным, я вспоминаю ее смерть, и моя собственная хандра кажется мне дуновением весеннего ветерка. Я уже много лет живу в Америке, но все никак не могу привыкнуть к буржуазному безразличию, с которым некоторые американцы произносят слово «депрессия» – как будто это некий аксессуар цивилизации, вроде шикарной машины, произведения искусства или бутылки выдержанного вина.
Вскоре после кончины матери Лана переехала к Матвею, и мы с ней больше года практически не общались. Она знала о моих любовных похождениях, среди героинь которых была и ее бывшая одноклассница Маша Вишневская. Лана позвонила мне в мае 1987-го, узнав от общих знакомых, что мы наконец-то уезжаем, эмигрируем. Выяснилось, что она тоже собиралась в путь с отцом, братом и бабушкой. С Матвеем все было кончено. «Теперь уже навсегда», – сказала она. Я ни о чем не спрашивал. Ко мне на отвальную она пришла с книгой Павла Муратова «Образы Италии» в берлинском издании 1924 года, о котором я всегда мечтал. Мне посчастливилось быть обладателем этой редкости только неделю: книга исчезла в коробке с другими ценными книгами, которые не совсем чистый на руку американский журналист пообещал вывезти из страны и «нечаянно потерял».
Лана и ее семья уехали из Москвы спустя две недели, но догнали нас в Ладисполи. Я столкнулся с ними вечером на главной площади, служившей беженцам салоном под открытым небом. Они стояли вчетвером и ели джелато: Лана, ее отец с висевшей на его локте и мямлящей что-то старушкой-матерью и младший братик. С короткой стрижкой, в бирюзовом сарафане с открытой спиной и грудью, Лана выглядела явно моложе своих лет, а было ей двадцать пять. Я ей сначала очень обрадовался: здесь, в Ладисполи, эта встреча казалась связующим звеном с московским прошлым и всеми его обитателями. При этом меня немного смущало, что мы встретились в присутствии наших родных на площади, полной скучающих и жадных до сплетен беженцев. Казалось, будто кто-то подстроил это свидание с моей бывшей зазнобой. Четвертый акт драмы только начинался, обещая ревность, признания, взаимную отчужденность, слезы отчаяния, а знаменитая чеховская двустволка пока еще не застрелила насмерть нашу любовь за угловым столиком приморской траттории.
Мы с Ланой бросили наших родных на площади и зашагали в сторону замка Одескалки-Пало, выстроенного на римском крепостном валу. Остановившись на террасе, я купил нам в киоске по крутобедрой бутылке кока-колы, которая была для нас еще в новинку. Лана достала сигарету и попросила верзилу за стойкой прикурить, произнеся «per favore» с ударением на «а», неправильно, будто какой-то заправский бостонец заговорил со своим резким американским акцентом да еще и по-итальянски. Лана наклонилась к руке продавца, в которой была зажата зажигалка, а я внезапно ощутил прилив раздражения. Неужели она не может правильно произнести простую итальянскую фразу? Мы уселись на камнях рядом с развалинами замка, допивая кока-колу и пытаясь заполнить многочисленные пустоты тех последних полутора лет, когда мы почти не виделись.
– Так что у вас случилось с Матвеем? – спросил я, пожалуй, слишком бодрым голосом.
– Что ты хочешь знать?
– Вы ведь жили вместе. Я думал, в этот раз вы поженитесь.
– Он тоже так думал.
На другой стороне каменной гряды мужчина в панаме с длинной телескопической удочкой что-то кричал против ветра мальчику, который ловил рыбу поодаль, со следующей гряды острых камней. Может, и не кричал вовсе, просто так звучал его трубный итальянский голос.
– Что тебе сказать? – заговорила Лана. – Я даже не удивилась, когда Матвей объявил, что и слышать не хочет ни о чем, кроме Израиля. К тому времени он уже почти год носил бело-голубую вязаную кипу и твердил о том, что нужно «разбомбить палестинцев к ебене матери».
– Временами всех нас заносит, – неожиданно для себя я стал защищать бывшего жениха моей бывшей подружки.
– А тут еще мой дорогой папочка, – продолжала Лана, – мой любимый папочка, у которого случался родимчик всякий раз, когда я говорила, что поеду с Матвеем в Израиль. Ты знаешь, как ему тяжело после маминой смерти. Я чувствовала, что не могу бросить папу и брата; чувствовала вину. Ты же знаешь, до какой степени я не переношу чувства вины?
– До какой? – спросил я.
Обессиленные волны оставляли пену на камнях. Еще ничего не произошло, ничего не случилось, мы просто сидели, болтали, вспоминали, но я уже ощущал какое-то утомление от накатывающейся на меня скуки, застилающей все вокруг. Как густой вечерний туман. Как любовное свидание с прошлым.
Лана замолчала. Некоторое время мы сидели, не говоря друг другу ни слова. «Тихий ангел пролетел», – сказали бы в русском классическом романе. Но мы жили не в классическом романе. У нас была современная история из жизни еврейско-русских беженцев в Италии.
– Прикури мне, – попросила Лана и вложила сигарету в мою раскрытую руку.
Я подошел к парочке итальянцев, которые спускались с древних развалин, держась за руки. У него были длинные спутанные волосы и мощный латинский нос; у нее – мышиное, хотя и привлекательное лицо. Для них, казалось, не существовало ничего, кроме новизны их любви. Итальянец чиркнул зажигалкой и даже не посмотрел на меня, а итальянка бросила «Сiao» и хихикнула. В сгущающихся сумерках Лана не могла видеть их лиц. Отдав ей тлеющую сигарету, я тут же описал, как итальянцы не обратили на меня никакого внимания и как я стоял, словно попрошайка. Не знаю уж, отчего нам с Ланой это показалось таким забавным. Еще недавно, в Москве, мы не могли и представить, что будем так вот сидеть в лучах заката на берегу моря в Италии, по пути в Америку и просить огня у парочки погруженных в себя итальянцев. Этот эпизод с зажигалкой, казалось, развеял то чувство неловкости, которое мы ощутили. Мы принялись болтать обо всем сразу: о Риме, о музеях Ватикана, об итальянской моде. О забавных наших соотечественниках, застрявших в Ладисполи.
– Так представь себе, все время, пока мы были в Риме, моя бабушка боялась выйти из отеля, – рассказывала Лана. – Когда мы решили пойти в Ватикан, она спросила: «А разве это можно?»
– А моя бабулька наоборот, – подхватил я. – Всю дорогу обсуждала, как бы попасть на аудиенцию к Папе Римскому. Представляешь, советская старушка хочет с Папой повидаться. Она даже стала вспоминать какие-то польские слова.
– А как твои родители? – спросила Лана.
– Мама извелась в Риме. Сейчас лучше. Отец много пишет, но, думаю, очень нервничает по поводу Америки. Из-за английского. Сможет ли он там и печататься, и заниматься медициной?
– Господи, мы с тобой говорим, как взрослые зрелые люди, – сказала Лана, и мы оба захохотали. Казалось, мы снова в Москве, на дворе канун Нового года, и мы едем в ночную компанию к моему другу Мише Зайчику, а по пути заскочили в старую булочную на Арбате, в двух шагах от того места, где работала тогда мать Ланы, и купили большую связку бубликов. Лана надела их, как ожерелье, поверх воротника своей белой короткой дубленки, и люди в метро глазели на нас, а нам было все равно. Мы были влюблены и счастливы, хоть никогда и не говорили об этом вслух, не называли своим именем.
– Ты с кем-нибудь встречаешься? – вдруг в лоб спросила меня Лана.
– Чего ты вдруг? Да нет, на самом деле, нет, – ответил я, вспоминая о том, что произошло двумя днями раньше на привокзальной парковке, о ржавом «Мустанге» Рафаэллы и о том, как ревут ночные поезда.
– Я бы хотела, чтобы мы снова были вместе, – ответила Лана тем же тоном, которым она когда-то критиковала мои стихи. – Я хочу быть с тобой.
Мы поднялись с камней и побрели обратно вдоль моря. Холодные пальцы Ланы пощекотали край моего локтя, потом вплелись в мою руку. Мы еще не дошли до русской части пляжа, как вдруг Лана остановилась. Мы были совсем одни на пляже, только чей-то огонек сигареты мерцал над парапетом.
– Я хочу в воду, – сказала Лана.
– А чем будешь вытираться?
– Сарафаном. Ты пойдешь?
– Нет, я здесь подожду.
Она скинула сарафан и трусики на песок и побежала в море.
Я ждал, держа платье в руках, а трусики засунул в карман шортов. Лана плескалась недалеко от берега.
– Иди, вода теплая, просто парное молоко! – громко позвала она.
Когда она в конце концов вышла из воды, вся литая, освещаемая луной, я подошел к ней со спины и стал вытирать ее сарафаном. Ее груди легли на мои раскрытые ладони.
– Я по тебе соскучилась, – сказала Лана, кладя руки поверх моих. – Обними меня крепко-крепко.
Я опустил руки. Сарафан упал на песок, как подвыпивший гуляка.
– Что-то не так? – спросила Лана.
– Не знаю.
Лана отступила на шаг. Она подняла сарафан, вытряхнула из него песок и криво натянула его через голову.
– Это все Ирена, твоя провинциальная красотка, да? Я слышала, ты ее здесь подцепил.
Ирена происходила из семьи рижских отказников. Мы познакомились с ней на пляже и в течение четырех недель вяло и бесцельно флиртовали перед всем честным народом.
– Нет, Ланочка, тут дело не в Ирене. Она здесь ни при чем.
– Тогда почему не хочешь?
– Не знаю. Просто что-то не так. Прости.
– Ты, наверное, честнее меня, – язвительно сказала Лана и кинулась в солоноватую прибрежную тьму. По дороге домой я вспомнил о скомканных трусиках, лежащих в кармане, и выбросил их в мусорный бак.
После этого в течение трех недель мы неизбежно сталкивались на пляже и на других русских пятачках Ладисполя и делали вид, что ни прогулки, ни ночного купания никогда не было. Однажды в закатный час я увидел ее на бульваре в обществе долговязого нескладного парня из Ленинграда, сына знаменитого астронома, того самого, который жил в одном коттеджике с моей бабушкой, тетей и кузиной. Я уже слышал по беженскому устному радио, что новый дружок Ланы – «математический гений». Лана с гением роняли желтые капли джелато на красную гравиевую дорожку и оживленно спорили о чем-то, наверное, о поэзии или, может быть, о ренессансной живописи. Я пробормотал: «Buona notte», – и вяло махнул им рукой, проходя мимо. Я торопился на встречу с моими итальянцами.
С утра я обычно бывал на пляже, где Ирена, девушка с мягкими светлыми локонами, крупными веснушками и податливой улыбкой, была моей каждодневной партнершей по легкому беженскому флирту. Все это происходило на глазах у ее родителей и старшего брата, и более викторианское ухаживание трудно себе представить. Первую половину вечера я проводил с итальянцами, и общение с Рафаэллой в летней студенческой компании только обостряло ожидание того, что могло произойти поздно вечером. На людях мы с Рафаэллой прикидывались приятелями. Как ни удивительно, только один Леонардо – коротышка Леонардо – в течение целого месяца ночных рандеву подозревал, что у нас с Рафаэллой в самом разгаре тайный роман. Уже потом он открыл мне, что тайно мечтал о длинноногой «Сарде» еще со школы, но был убежден, что у него нет шансов.
Обычно между одиннадцатью и полуночью я пробирался к нашему тайному уголку влюбленных за железнодорожной станцией, в надежде найти «Мустанг» Рафаэллы в стойле. Иногда стреноженный «Мустанг» пасся в темном углу стоянки. Я забирался на заднее сиденье, и несколько раз случалось, что она уже ждала меня. Иной раз, я пристраивался на заднем сиденье и томился ожиданием, слушая стрекотание сверчков и слабые потрескивания, доносившиеся из-под купола уличного желтого фонаря.
– Ciao, русский малыш, – говорила Рафаэлла, пародируя саму себя, – я так по тебе соску-у-у-чилась!
– Я тебя ждал здесь и вчера, и позавчера, – отвечал я.
– Ну не сердись, котик, – вытягивала она, касаясь пальцами моего предплечья и комически надувая губы. – Мне пришлось поехать с предками к тетушке в Трентон. Она очень нездорова. Но сегодня я здесь, ты же видишь, я здесь!
Мы лежали на заднем сиденье, я сжимал ее плечи и грудь и слушал бешеный лязг поездов, спешащих в большие города. Мы говорили друг с другом об американской жизни, которой ни она, ни я толком не знали.
Не договариваясь заранее, отставив реальность и отсрочив календарное время, мы с Рафаэллой играли в любовную игру-ожидание. Суть игры была в том, что мы с ней американские любовники из маленького городка на берегу океана, возможно, где-то в Мейне, Коннектикуте или Нью-Джерси. Я плохо представлял разницу, Рафаэлла тоже. Ни я, ни она воочию не видели Америки; мы знали о ней из кино, из книг или же из чьих-то рассказов. Сейчас, спустя много лет, мне представляется, что для игры нам больше бы подошел какой-нибудь гигантский американский автомобиль вроде серо-серебряного «Шевроле-Малибу-Классик» выпуска 1977-го, на котором я проездил весь первый год в Америке. Однако в Ладисполи нам вполне хватало верного «Мустанга» Рафаэллы.
Целый месяц мои тайные встречи с Рафаэллой следовали непредсказуемому ритму. Так продолжалось до конца июля, пока Лана вдруг не выкинула номер. Я этого никак не ожидал. В тот день разразилась сильная гроза, чуть ли не тропический ливень. Все началось во время обеда; мы с родителями наблюдали с балкона, как громадные лезвия темной воды рвали в клочья листья и ветки каштанов на бульваре. Оловянный зеленщик в спешке принялся перетаскивать деревянные ящики под зеленоватый, цвета спаржи зонтик, а потом укрылся в крытом фургоне видавшего виды грузовичка. Когда, уже на закате, небо прояснилось, казалось, что мы вдыхаем первозданный воздух, очищенный от привычного для южного курорта запаха мангалов и еды на вынос.
Поздно вечером, оказавшись на заднем сиденье ржавого «Мустанга», я почувствовал, что странно-знакомый запах щекочет мне ноздри. Этот аромат принес с собой весну 1985 года, старую станцию московского метро через дорогу от зоопарка, ячанье и возню птиц на пруду, где еще плавали серые островки льда. Вместо сдвоенной пары лекций мадам Гудковой по органике я направлялся поздним весенним утром к Лане домой. Лана встречала меня в дверях в длинном атласном халате своей матери. Еще стоя на лестнице, я улавливал запах ее духов, цветочный, с отголоском пряности. Как любые хорошие советские духи, аромат был привезен из Франции, и в его коротком ямбическом названии слышалось слово «тайна». «Если по какой-то причине эти духи перестанут выпускать, мне придется переменить характер», – сказала Лана вскоре после того, как мы стали встречаться.
Я думал о Рафаэлле, занимаясь с Ланой любовью на заднем сиденье «Мустанга» так же безрассудно, как это бывало с нами в Москве. Я думал не о Лане, которую умел любить, а о Рафаэлле, рядом с которой всегда нервничал. При этом, обнимая Лану на заднем сиденье ржавого «Мустанга» Рафаэллы, я воображал старую, заставленную мебелью московскую квартиру, комнаты с вечно царившим там беспорядком, шоколадного цвета портьеры, грыжистые, нещадно жарившие батареи, потустороннюю фотографию родителей Ланы во время медового месяца в Крыму, а за окном – липы и березы с набухшими почками на голых ветках, ветхая скамья и старушки, вылезшие погреться на слабом апрельском солнышке. «Ой, мамочки», – прошептала Лана точно так, как раньше, в Москве. «Ой, мамочки» вместо киношного «mamma mia» Рафаэллы, в которое было трудно поверить, даже если это самое «mamma mia» переносило меня через Средиземное море к берегам Туниса или Ливии. Наша любовь с Ланой в ту ночь была жестче, чем раньше в Москве, теперь уже без нежности и иллюзий, будто бы под всей моей юностью была подведена черта. И если можно освободиться от романтической привязанности к общему прошлому, то нам с Ланой это удалось на заднем сидении доживавшего свой век «Мустанга» Рафаэллы.
Прежнюю алхимию влюбленности заменила новая – алхимия дружбы и глубокой привязанности. До самого конца того ладисполийского лета мы с Ланой общались легко и непринужденно. И в Америке мы с ней остались друзьями, хоть и видимся не часто, особенно с тех пор, как она переехала на Западное побережье. Сейчас Лана живет в городе Ла Хойя, в Калифорнии. Она замужем за тем самым математическим гением, с которым познакомилась в Ладисполи, и у них две дочки. А я давно обосновался в Бостоне, сейчас выстукиваю эти строки, глядя из окна кабинета на неоготический внутренний двор моего университета. Августовское жаркое утро подернуто дымкой, соленый бриз облизывает жалюзи, и у меня нет выбора, кроме того, чтобы дать Лане вымышленное имя, придумать ей стрижку и добавить к аромату ее духов особую сладость воспоминаний[2].
А мы вернемся к Рафаэлле, чтобы завершить это приключение. Спустя два дня после моего ночного свидания с Ланой в «Мустанге», я случайно услышал, как Рафаэлла что-то говорила подруге о своем «Мустанге». Стоя в компании итальянцев, я уловил более или менее, что, перед тем как возвращаться в Урбино на осенний семестр, Рафаэлла хочет отогнать машину на автостанцию, чтобы ее (машину) там привели в порядок. Отец Ланы где-то вычитал о клубе владельцев «Мустангов» в Риме и поинтересовался, сколько сейчас может стоить такая коллекционная машина. После этого сразу согласился оплатить ремонт. «Что ж, – подумал я, – вот и конец истории».
Прошла неделя, и я увидел Рафаэллу на виа Анкона. Рядом с ней на переднем сиденье свежевыкрашенного «Мустанга» с кривой улыбкой отдыхающего налетчика сидел мой сверстник, одессит. Волосатая рука одессита свешивалась из окна, как плетеная казачья нагайка. Они вместе плыли на закат, щурясь от солнца и удовольствия, а из шумных легких отремонтированного «Мустанга» извергался «Отель Калифорния». То ли радио в машине починили, то ли в магнитофоне крутилась кассета. «Повезло парню, – почти беззлобно подумал я, – катается себе по городу с Рафаэллой».
Последние три недели в Ладисполи пролетели, как мотоциклист по горной итальянской дороге. Мы с мамой посетили юг Италии, и это путешествие едва не кончилось для нас плачевно. (Об этом я расскажу отдельно.) Потом пришло время снова собирать чемоданы. Все это само по себе завершало историю с участием Рафаэллы, Ланы и ржавого «Мустанга».
За три дня до нашего перелета из Рима в Нью-Йорк мои итальянские приятели решили устроить ужин в мою честь. Мы собрались в таверне на северной окраине города, в оливковой роще за Аврелиевой дорогой. Длинный стол был накрыт под раскидистыми, расцвеченными солнцем ветвями деревьев. На столе были пицца, салат, жиденькое красное вино в запотевших графинах – платили студенты из своих тощих карманов. Все по очереди предлагали тосты, пили за новую жизнь, которая ждет меня в Америке.
– Удачи тебе, – произнес Сильвио с бокалом в руке. – Возвращайся к нам, если тебе в Америке не понравится. Мы никуда отсюда не уедем.
– А я, может, уеду в Австралию, если повезет, – вставил Леонардо, глотнув вина.
– Попроси Сильвио, пусть пришлет тебе пару замшевых туфель, – сострил Томассо. – В Америке таких хороших не найти.
– Да уж это точно, – ответил я.
– А еще ты знаешь, где можно найти самое лучшее в мире мороженое, – сказала Бьянка Марини, и мы с ней расхохотались.
Прощальный ужин близился к завершению. Пришло время попрощаться и обменяться адресами (слово «обменяться» не совсем подходило, поскольку у меня пока не было никакого адреса, а лишь название городка в Новой Англии, где мы с родителями собирались начать свою американскую жизнь). Рафаэлла нацарапала что-то на салфетке, сложила ее и передала мне.
– Ты всегда можешь писать мне на адрес цветочного магазина, – сказала она.
Уже дома, переписывая адреса в записную книжку, я развернул салфетку и прочитал:
Tomorrow
19.00
R.
Я, конечно, пришел раньше, но она уже сидела в машине на водительском месте, напевая что-то себе под нос в унисон с радио.
– Ты умеешь водить, русский малыш? – спросила она, потянув меня за пуговицу рубашки с короткими рукавами.
– Конечно, умею, – ответил я, обескураженный вопросом. В Москве отец научил меня водить наш фиатоподобный жигуль, но получить права я не успел.
– Тогда садись, покажи класс, – сказала Рафаэлла, перебираясь на пассажирское сиденье и оправляя подол длинной лиловой юбки.
– Прямо сейчас?
– Конечно, сейчас, – крикнула Рафаэлла, включая радио погромче. – Давай, русский малыш. Чего ты ждешь? Америки?
Более 800 000 книг и аудиокниг! 📚
Получи 2 месяца Литрес Подписки в подарок и наслаждайся неограниченным чтением
ПОЛУЧИТЬ ПОДАРОКДанный текст является ознакомительным фрагментом.