ДУБУЛТЫ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Обычно в отпуск я уезжал в Юрмалу или, точнее, в Дубулты и писал там в свое удовольствие. Двадцать лет я туда ездил каждый год. Зимой, когда светский вихрь писательской среды вился в Москве, туда, в это негульливое время, приезжали лишь те, кто хотел уединения для работы. Но — дружеского, несиротливого уединения: чтобы было с кем языки почесать, а порой и мысль отточить, если таковая вдруг родилась.

Выходишь, эдак, после завтрака в холл, или зал прибытия, где оформляют отдыхающие свой торжественный приезд, или фойе, где топчутся перед кино. Аборигены место это любили называть "зимним садом", что тоже в какой-то мере соответствовало истине… Утречком я, уже часа два поработав, а теперь и позавтракав, садился в кресло со спокойной совестью и с трубкой в зубах. И бегут мои друзья, наскоро поев, к своим столам с крайне деловым видом работать, работать! И, как все нормальные люди, естественно, радуются в глубине души (очень в глубине) любой проволочке, любой причине задержаться, как собачки готовы притормозить у любого столбика. И я, провокатор, по-иезуитски цепляю их, приглашаю присесть, и каждый соглашается выкурить сигаретку перед работой. "Только одну! Только на пять минут!" И так минут сорок интеллектуальной разминки проходят в приятной, радостной, пустой болтовне, при которой нет-нет да и узнаешь что-нибудь удивительное. Люди-то все штучные.

Легко цеплялись за меня Булат, Лева Устинов, Меттер… да много желающих передохнуть, даже не начиная еще сегодняшний урок. Наиболее стойкий, Стасик Рассадин, заходил ко мне часов в двенадцать, минуток на пятнадцать, пропустить с товарищем по рюмочке под предлогом померить давление. Не лучшее время для меня — самая работа. Но "мне отмщение…" расплата за утренние провокации!

Хорошо было! Да и сильно моложе мы были тогда.

Любил я поговорить о том, что пишу, с Левой Устиновым. Собственно, больше я ни с кем и не говорил про свое бумагомарание. Комплекс идиота. Леве, сказочнику, расскажешь, а он думает совсем не так, как я. Его детско-дурацкая фантазия всегда как-то нелепо уходила далеко-далеко в сторону от моей скучно-педантичной реальности. Я ему расскажу, что смог написать, и гипотетически предположу продолжение. В ответ он вдохновляется, будто я действительно знаю, как разгуляется жизнь в будущем, словно оно зависит от моей воли. И начинал он со мной спорить, предлагая развитие сюжета в некоем абсолютно диком для меня направлении. Тем не менее, в знак протеста, начинает работать моя голова, переваривая ирреальные дурачества для неполовозрелых, и в свою очередь рождать нечто, устраивающее мою самодовольную, вполне зрелую дурость.

Я его люблю, Леву, и очень огорчаюсь, когда в его сказках зрители-читатели не видят того, что, благодаря моему о нем знанию, ответно рождается в моей душе. По-моему, иные высоколобые относятся к нему снобистски, свысока из-за его бытовой, я бы сказал, суетности. Ведь не скажешь по его мелочным заботам о пустяках, что он все четыре года войны не покидал фронта. Нынче, глядя на него, не увидят в нем кавалера медали "За отвагу" — весьма уважаемую фронтовиками солдатскую награду. И никто из сегодняшних чистоплюев не увидит его празднующим встречу с американцами где-то под Прагой и, по пьянке, купившим у союзников «виллис» с новой противотанковой пушкой, поскольку у тех не хватило денег на продолжение гуляния. Гусар! Денис Давыдов! А мне обидно. Пройдет время и, мне кажется, все встанет на свои места, и Левины сказки займут не последние позиции на театральных афишах, если будет жив театр и на мир будет влиять.

Однажды встретил я Леву в ЦДЛ. Он был упоен своим, каким-то неведомым мне, очередным успехом. Оказывается, он получил письмо из Австрии. Там прошли на театре его сказочки, и переводчик прислал ему хвалебные рецензии из разных местных газет. Лева, пыжась и посмеиваясь над своей радостью, показал мне вырезки и сказал, что понесет их в ВААП. "И тогда, — засмеялся он, — я взамен этих вырезок принесу в клюве домой настоящие вырезки, мясные!"

Я бегло пролистал рецензии и, несмотря на весьма ублюдочное знание чужого языка, разглядел, что Леву сравнивают с Оруэллом. Я спросил, знает ли он, о чем идет речь. Но, оказалось, Оруэлла гражданин Устинов не читал и никогда о нем ничего не слыхал. И хотел после этого заграничные вырезки отнести в ВААП! Так сказать, в филиал идеологического отдела ЦК ГБ. Ну, ну! Sancta simplicitas! — как сказал в сходный момент Ян Гус. И за это я люблю Леву тоже. Сказочник!

А впервые меня привез в Дубулты покойный Володя Максимов. Я писал тогда «Хирурга», он — «Карантин». Были там и другие приятные моей душе люди, тоже приехавшие работать подальше от столичной суеты, а не гулять. Летом было бы все наоборот. Летом — это место светского ветра в сердце и голове.

В тот первый мой приезд все свободное время я проводил с Володей. Он был в постоянном напряжении — лихорадочно дописывал свой роман, беспрестанно оглядываясь невесть на что и на кого. К концу нашего пребывания по телефону от Булата Окуджавы он узнал, что в Мюнхене, в «тамиздате», вышла его книга "Семь дней творения". Володя задергался, ожидая, не без основания, что теперь его посадят. Каждую написанную страницу он приносил ко мне в комнату, чтобы при обыске у него ничего не нашли. Наивно, конечно. Много было наивного в нашей, так сказать, литературно-художественной конспирации. Некоторое время у меня хранились пленки запрещенного, положенного на полку фильма «Комиссар». Если б начались поиски всего, что мы прятали, добрались бы и до меня.

Конец романа Володя скомкал, торопясь обогнать КГБ. Помню, как около полудня принес он мне последнюю страницу, где было написано животворное слово «конец», — и через два часа вошел в запой.

Часто мы съезжались в Дубулты перед Новым годом. Недельная разминка перед многочасовыми бдениями за столом. Уж не помню сейчас, какой это был год — что-нибудь семьдесят пятый — семьдесят седьмой. Дня за два до праздника заболел я тяжелой ангиной с высокой температурой. Лежал у себя в комнате, и товарищи захаживали ко мне с визитами сочувствия. Я жил в сорок третьем номере, а рядом, в сорок пятом, жил Юлик Эдлис, который всякий раз, идучи в столовую, заходил к начальнице на кухне и напоминал: не забудьте занести поесть в сорок третий номер. 31 декабря приехало много народу. Знакомые беспрерывно забегали, поздравляли, глотали по рюмочке в знак солидарности и наступления Нового года.

Наконец все угомонились в столовой за общим праздничным столом. А я лежу, горюю, что не с ними, пью только воду и читаю какую-то книгу. Я понимал, что спать не дадут — сейчас подопьют и опять начнут приходить с поздравлениями. И не дали, и приходили, и поздравляли. Часа в четыре наступил второй тур угомона — кто пошел спать, благо ехать никуда не надо, кто маленькими отдельными компаниями собрался у кого-то в номере; а кто, может, и отдался гривуазным фривольностям. Вроде бы стало тихо. Вдруг телефонный звонок: "Юлик?" — «Я». — "Что вы делаете?" — «Читаю». Женский голос игриво: "А что вы делали двадцать минут назад?" Я приосанился несмотря на температуру и ангину, все же для кого-то представляю интерес. И я тоже игриво: «Читал». Игривость крещендо: "Чи-ита-али?.. — и вдруг совсем иным тоном: — Это Юлик?" — «Юлик». — "Сорок третий?" — "Сорок третий". «Извините»… Ту-ту-ту. Раздумали, подумал я.

Минут через пять снова звонок: "Юлик?" — «Я». — "Сорок третий?" "Сорок третий". Несколько неуверенно: "Что вы делаете?" — «Читаю». — "Сорок третий?" — "Сорок третий". — «Извините». Больше звонков не было. И когда с меня немножко осыпалась пыль самодовольства, я понял, что кто-то перепутал меня с соседом Юликом Эдлисом. И действительно, утром пришел огорченный мой сосед и сказал, что договорился с одной дамой, выпив за столом, о ее визите к нему, а она обманула, и он напрасно прождал до утра. Я повинился за несообразительность, сославшись на тяжкое недомогание. А мой тезка, схватившись за голову:

"Господи! Это же я, идиот, назвал твой номер, машинально, целыми днями повторяя его официанткам!"

Не страшно. Наверстал. Но сколько лет мы еще вспоминали этот казус. Вот и сейчас он мне вспомнился.

Почти каждое мое «несезонное» пребывание в Дубултах совпадало с пребыванием там Гриши Поженяна. Небольшого росточка, круглый, твердый сгусток мышц. Это как мой пес Гаврила, про которого тоже в первый момент думают, что он у меня толстый, а на самом деле бульдог-крепышок.

Самые счастливые Гришины воспоминания — либо победа над кем-то, кому он дал в морду, или под угрозой этой акции кто-то его испугался, либо, чаще всего, наиболее сладостное из прошлого, документально зафиксированная его гибель в дни обороны Одессы, при спасении ее от жажды во время осады. Мемориальная доска с именами погибших защитников отмечает и Поженяна. А он жив! И при каждом удобном случае Гриша всем об этом рассказывает, а то и показывает — встретившись на месте, либо в кино по его сценарию, либо еще как-нибудь на экране.

Бог с ним, каков он есть. Я просто вспоминаю курьезы того места и того времени.

Гриша любил… даже не выпить, а показать, какой он раблезианский гуляка. Он был связан с моряками-рыбаками Балтики, поскольку считался представителем флота, опять же благодаря своему военно-морскому прошлому. Все в то время было дефицитом, а Гриша привозил разного рода морскую снедь, и мы устраивали рыбно-водочные пиры. Я не знаю, как он там работал в нашем Доме творчества, но гулял много, гостей принимал много, как местных, так и приезжих. От него я узнал и о современном нам, восставшем "Броненосце Потемкине", пытавшемся уйти в Швецию, о котором остальной мир еще не скоро прослышал. Связь с морем!

Однажды, приехав в Дубулты, уже на пороге я встретился с Гришей. Рядом со мной была одна из представительниц окололитературного мира, с которой мы встретились на вокзале в Риге и приехали в Юрмалу в одном такси. Гриша раскрыл объятья, сжал меня своими тисками и выдохнул в ухо: "Только не она". — "А что?" — и я взглянул на случайную спутницу уже с интересом. "У тебя не останется времени на меня, а я нынче плохо себя чувствую". Гриша засмеялся и пошел на улицу. Я понял, что в голове у него уже возник рассказ обо мне и моей спутнице.

Как-то Гриша плохо себя почувствовал. Ему сделали электрокардиограмму, каждые два часа прибегала дежурная сестра и мерила ему давление. Врач Дома творчества привез из Риги консультанта. Вообще-то многие здоровячки, встретившись с каким-то подобием болезни, впадают в некий трепетный страх. Но, чуть оклемаются, тут же отряхнутся — и снова шпага в руке.

Так и Гриша — заболел, занемог, залег, зализывает мифические раны. Я заходил к нему каждый день.

Как-то он позвонил мне рано поутру и попросил зайти до похода в столовую. Он картинно лежал на высоко поднятых подушках. "Юл, а что, если мне попросить друзей с моря привезти сегодня какую-никакую закусочку, водка у меня есть, а к этому еще и длинноногую голубоглазую блондинку, а?" «Попробуй». Что можно было еще ему сказать на это?.. К тому же я и не видел особой тяжести его болезни. "А не помру?" — «Посмотрим», — ободрил его я и пошел завтракать.

Перед обедом опять звонит: "Как поешь, зайди ко мне". Зашел. Гриша лежит в той же позе, но довольный, улыбающийся, вернее скажем, самодовольный. К одру подвинут журнальный столик, на котором разнообразная снедь океанская, стоит бутылка водки. Правда, не посмотрел я, сколько было стаканов или рюмок — не Штирлиц. Оказалось, что и не надо было на это смотреть — тайны никакой не было, а вовсе даже наоборот: из ванной комнаты вышла блондинка, возможно, голубоглазая, хоть и не Бог весть какая длинноногая, но с мокрыми волосами. Самодовольная улыбка Поженяна стала еще более самодовольна. "Я хотел, чтоб и ты со мной выпил рюмочку".

Ночью, около четырех часов, опять звонок: "Юл, по-моему, я умираю". Я положил трубку, взял аппарат для измерения давления, шприц, ампулу и пошел к Грише. Стол убран, глаза испуганные. Померил давление, сделал укол.

Утром у входа в столовую я увидел Гришу в дубленке, с кем-то громко митингующим. "Выздоровел?" Поженян посмотрел на меня, как на запрещающего что-то Ильина: "Всё! Я принял решение! Иду гулять! И никакая вся ваша держава меня остановить не сумеет!" Выздоровел…

В один из приездов, когда я писал «Очередь», Лева Устинов и Егор Яковлев вытянули меня в сауну. До этого я только понаслышке знал об этом учреждении гигиены и наслаждений. Баня произвела на меня ошеломительно дикое впечатление. Прежде всего подтвердились мои сомнения в пользе этого странного мероприятия. Дурные разговоры об оздоровительной функции сауны и впрямь оказались дурными, когда я воочию убедился в патофизиологическом ужасе этой процедуры. Полезное знакомство с современным миром. А то бы, как говорил мой покойный папа, если б я вчера умер, так бы этого и не узнал.

А вот и еще один курьез, очень актуальный, злободневный по тем дням. В моду вошли экстрасенсы. Чуть ли не каждый четвертый находил в себе эти мифические способности и норовил начать оздоравливать всех вокруг. Поскольку прибегающие к их помощи тоже были люди верующие в благотворность сих мероприятий, то и эффект нередко был положительный. Конечно, вера делает чудеса… Но надо верить, обязательно верить, и тогда будет нужный результат. По анекдоту: рак-шмак, умер-шмумер — было бы здоровье. А еще помню из детства: "Мама, завтра праздница. Праздник, детка, говорят. Ах, какая, мама, разница, лишь бы дали шоколад".

Были мы, короче, в один из сезонов в Дубултах с Толей Приставкиным. Еще не была опубликована его замечательная «Тучка». Был он еще не великим, не возвеличенным этой своей повестью. И вдруг обнаружил в себе талант экстрасенса — начал всех лечить и параллельно изучать литературу на эту тему. Какой-то свой, особый самиздат. И в Дубултах он стал меня агитировать, проповедуя реальность и своих успехов, и всех ему подобных умельцев. В доказательство принес какую-то книгу некоей американской профессорши: любая вера дискутирует, в основном действуя авторитетами. Книга была описанием целой кучи удачных случаев, леченных ею и ее коллегами. Но я уже говорил: пример — не резон. А уж в науке тем более.

Как-то сидели мы с ним в баре и что-то пили. Может быть, кофе, а может, и… Да какая разница! Подошла к стойке Таня Глушкова. Она еще не была оголтелым лидером "русской патриотической идеи" и с евреями, в частности со мной, разговаривала. Выглядела она ужасно. Явно больна. Я спросил, что случилось. Оказалось, вечером и прошедшей ночью было очень высокое давление, и от этого криза она никак не очухается. Толя: "Что же ты мне не позвонила? Я бы тебе помог". Таня махнула рукой, взяла что-то у бармена и ушла к себе. "Толь, а как бы ты помог?" — "Снизил бы давление". "По телефону?" — "И по телефону мы можем". Мы! Уже клан, когорта, армия их! Ну, ну! Приятный, милый человек. "И на сколько же ты можешь по телефону снизить давление?" — "Да на сколько угодно". — "И до нуля?" — "И до нуля". — "Что же ты — можешь по телефону убить человека?" — "Почему? Как?" "Нулевое давление — это же смерть". Толя задумался, а я допил и пошел, может, писать, может, спать, а, может, еще с кем-нибудь лясы точить — не помню сейчас.

А Толя задумался…

Многим Дубулты были хороши.

А какой там стоял памятник Ленину! Потрясающая сила. Ноги несгибаемые тумбы. Рука, согнутая в локте, словно таран, направленный этим локтем в мироздание. Мировая неизбежность видна была в этом каменном устройстве, что стояло против железнодорожной станции «Дубулты». Говорят, что нынче его там нет — разрушено. Какая глупость.

Кроме друзей, с которыми мы сговаривались перед поездкой, ежегодными моими спутниками — Стасик Рассадин, Лева Устинов, Булат Окуджава, Меттер и другие любезные душе моей, — бывали там в несезонье и далекие мне и безразличные, а то и просто неприятные представители пишущего клана. Вдалеке от своих кабинетов, откуда они норовили давать указания, как надо жить и писать, иные из них стряхивали здесь с себя пурпурные тоги, сбрасывали котурны и оказывались людьми вполне приятными, при поверхностном общении, с рюмочкой в баре или с чашечкой кофе там же. А иногда, поддав маленько водочки или коньячку, сообщали приватным шепотом нечто занимательное, чего бы ты никогда не услышал от них в Москве.

Однажды пригласил меня к себе секретарь московского отделения Лазарь Карелин. Говорит, что закончил сегодня роман, а выпить по этому поводу здесь не с кем. Как они одиноки, эти люди при власти… Мне даже жалко его стало. Ведь и мы с ним очно незнакомы — лишь номера наши рядом да в столовой наши места неподалеку. После нескольких рюмок он, расслабившись, поведал мне, как они обсуждали меня в своих секретарских кулуарах. Обсуждали меня? А потом выяснили, что я "ничего — просто добрый малый".

Оказывается, они обсуждали похороны Твардовского, и в частности, раздумывали: «чегой-то» Солженицын, идя к выходу с Марией Илларионовной, вдовой Александра Трифоновича, вдруг отошел от нее, подошел ко мне и долго пожимал руку. Видно, был я дотоле не отмечен и не замечен в ихних досье и доносах. У них досье, по-видимому, не столь полноценны, как на Лубянке. А вообще-то они ведь и не думают, что их подопечный писатель может заслужить благодарность не только по их "общественной-филологической" линии, но и по линии физиологической — как врач. Я уж не помню, насколько долго мне Исаич руку пожимал, но поскольку незадолго до того случился казус с его бывшей женой Решетовской, когда я увез ее к себе в больницу, помощь моя, наверное, была у него на памяти.

Короче, они меня обсуждали! "Мы узнали, что ты просто добрый малый и никому в помощи не отказываешь".

"Они узнали"! Теперь и здесь заполнили досье — раз узнали.

Каково?

И этим знанием Дубулты тоже были полезны…

Более 800 000 книг и аудиокниг! 📚

Получи 2 месяца Литрес Подписки в подарок и наслаждайся неограниченным чтением

ПОЛУЧИТЬ ПОДАРОК