22 Донос

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Напряжение не спадало. Страх маячил за спиной, дышал в затылок, проникал во сны. Страх шептал: молчи! Разум внушал: выдай! Настало утро, когда я обреченно решил: сегодня или никогда!

Я балансировал на грани обморока, но четко представлял, что в канцелярии с утра многолюдно и следует повременить. Я приказывал себе успокоиться, заново обдумывал слова жалобы и каждый раз убеждал себя, что выбранный путь единственный.

Перед обедом, совершенно не в себе, пробрался к дверям канцелярии, определяя по голосам, много ли там людей? Вскоре начальница осталась одна. Была, не была! Преодолевая головокружение, приоткрыл дверь и в приступе отчаянной решимости переступил порог.

В первую минуту разум сковала паника. Я топтался перед столом начальницы и путано талдычил что-то о хлебе. Начальница зыркнула краем глаза мне под ноги и с постной миной продолжала усердно скрести пером. Неужели прогонит, не дослушав? — мелькнула трезвая мысль. Я еще скорее запричитал о своем, напирая на желание спрятаться в изолятор. Наконец она передернула плечами и резко, ледяным тоном осадила меня:

— Стоп! Что лопочешь? Объясни внятно!

Несколько вопросов, и до нее дошла суть.

— Не сочиняешь? Паникуешь поди?

— Посмотрите к ним в тумбочки.

— Сядь, не маячь! … Зачем же вы свои кровные пайки несете? Вы что, дефективные?

Она кликнула воспиталку и послала ее в спальню на досмотр, приказав сломать запоры тумбочек и проверить все тщательно. Я дрожащим голосом долдонил про изолятор.

— Хорошо, хорошо, теперь разберемся! — раздраженно отмахнулась она. Нервный порыв зрел в ней пробуждающимся вулканом, подавляя первоначальную растерянность.

Воспиталка вернулась, всплескивая руками и охая:

— Кладовые, полные добра!

— Выродки! Даром это им не пройдет! — зло выпалила начальница и примолкла раздумчиво.

Тут до меня дошло, что пути назад нет. Взрослые, чужие и непредсказуемые, впущены в наш темный мирок. Я ополоумел, мысли крутили водоворотом. Все тело до последней поджилки трепетало в дрожи. Но, одолевая смятение, всплыла надежда: может быть конец мучениям?

Почему же начальница медлит? Не вопит от возмущения, не бежит наводить порядок, не мечется разъяренной фурией, как случалось не однажды и по менее значительным поводам. Как оплеванный, ерзал я на стуле. Взмыкнул было, пытаясь дополнить рассказ упоминанием о расправе над Царем, но было поздно. Кто-то вошел, начальница отвлеклась, и пришлось умолкнуть — невыносимо стыдно фискалить при посторонних, как и исповедоваться.

Все складывалось не по-задуманному. Я предполагал ошеломить начальницу, вызвать глубокое сочувствие к себе и враждебную реакцию к вымогателям. Думал, вознегодует и немедленно, бросив все дела, встанет на защиту. Ничего подобного. Она явно пыталась принять какое-то решение, подумать, прежде чем действовать, а пока раздраженно суетилась, не обращая на меня внимания. Бумаги порхали по ее столу. Но на серовато-бледных скулах измятого лица зажигались и густели фиолетовые бляшки.

— А ну, пошли! — сдержанно кивнула она наконец и выскочила в коридор. — Старшая группа, — на линейку!

Прорезалось!

Начальница закатила грандиозный скандал, метала громы и молнии. Я мандражировал в строю, в самом его хвосте, и с каждым сумбурным выкриком цепенел: помнит ли обо мне, отправит ли в изолятор?

— Нелюди! Развели уголовщину! Рвете пайки с малолеток! Изгаляетесь над слабыми! — гневно разорялась она, размахивая руками перед носом Николы. — Мародеры! Еще раз провинитесь, в тюрьме сгною! Рвачи поганые!

Выговаривала все как-то с обещаниями: кто будет сдирать пайки — того под суд, кто выносить — в колонию! Наказания в будущем, в настоящем посулы! Нет, не казенного шельмования я ждал. Взвинченность нарастала, я чувствовал себя совершенно разбитым и изнемогшим: сил нет, податься некуда, — конец!

Долго песочила нас начальница, долго утюжила тяжелым взглядом наши лица. Каждый ее взвизг вонзался в мозг острием дикого страха. Казалось, что не я предал, а меня предали начальница, должники, весь мир.

Всполошился приемник. Взрослые собрались в зале, окружили наш строй жиденьким заборчиком. Начальница и пара уборщиц поскакали наверх потрошить тумбочки. Приволокли уйму всякой всячины: свежие, черствые и даже заплесневелые пайки, кусочки маргарина, зажигалки, картошку, жмых, семечки, махру и трофейный бинокль. За раз не справились, на рысях возвращались за остатками.

Николу и Горбатого погнали в канцелярию. Чем им пригрозили, неизвестно. На недельку раздели. Педю вообще не тронули; со страху я и упомянуть-то о нем забыл.

Не выгорели мои планы, правосудия не свершилось.

— Заложил! — первое, что я услышал после линейки.

— Сявка! — хлестанул злой окрик Духа.

— Скурвился, шалава! — ехидно осклабился Педя.

Разбитый и опустошенный, в давящем отупении сидел я в сторонке, ожидая казни. Стена отчуждения и презрения к лягавому отщепенцу отрезала меня от группы, от жизни. Положение стало безвыходным: угодил в свою собственную ловушку, и теперь труба, песенка спета!

За застывшими мыслями и чувствами затаилась предсмертная паника, и от нее можно было свихнуться. Я, маленький и слабый, остался один на один со всей группой. Как выдержать новое испытание?

Никола и Горбатый вернулись перед ужином. С суровыми, непроницаемыми лицами и убегающими взглядами они долго шушукались у печки, а меня била трясучка: ждал немедленной расправы. Подошел Горбатый, загундосил:

— Напустил понту, — концы отдашь! Ублюдок жидовский! Сказал бы нам, устроили бы передых… Мы ж тебя терпели, не трогали. Жил, как все. Не ценил. Давно следовало удавить!

Холодные, налитые злобой глазки его гадливо шныряли по сторонам, но в словах не слышалось прежней наглой уверенности. Все же, после паузы, прорвался мстительный крик его души:

— Наделал шороху, сексот! Берегись, Фитиль! Пощады не жди! — Но не тронул.

В столовой пол дюжины взрослых прохаживались за нашими спинами, как охранники. Ели мы дружно, без уговоров, мгновенно слизнув со стола хлеб и похлебку.

Воспитатели допоздна несли караул в спальнях, а ночью блюстителем порядка осталась тетя Дуня. Задумчивым филином, подвернув под себя ноги, устроилась она на стуле у печки и, когда Педя завел песню, неожиданно стала подпевать гнусаво-пискливым, но приятным голосом:

В шестнадцать лет, еще мальчишкой

Служить в пилоты он пошел.

Пропеллер быстрый с звездой на крыльях

Себе утеху он нашел.

Пронзительность блатного настроя песни была близка нам, также как и преданность делу и заветной подруге. Любовь оборвалась — жизни конец! И пилот «на пике педаль нажал».

Так пусть же амба, так пусть же крышка,

Так пусть любви последний час!

Любил я нежно ее мальчишкой,

Еще нежнее люблю сейчас …

Хоровое завывание окрасилось проникновенным тоненьким звоном. Когда мы были настоящими и естественными: когда пели или когда враждовали?

Усиленный надзор блюли несколько дней. Постепенно переполох поутих, и жизнь запетляла по старому. Лишь тетя Дуня частенько прибредала в спальню поголосить, скорее по своей охоте, чем по обязанности.

Я понимал, что вожаки не отступят, не спустят, и терял голову, томясь одной мыслью: какая кара мне уготована? Со мной никто не общался, хотя все поедали свои пайки за столом. И ни одного участливого взгляда или слова! Группа сплотилась в своей отчужденности к предателю: ни ссор, ни драк как будто и не бывало.

— Бойкот! — резануло слух вырвавшееся из неизвестности словечко.

Комната битком набита детьми, а с обеих сторон моего стула по дыре, никто не хотел садиться рядом. Эти дыры, как провал в бездну, за которым полыхает огонь, готовый вот-вот перекинуться и ко мне.

Скользнули по мне глаза и перемигнулись, загудел невнятный говорок, зазвенел смех, зашныряли резвые шестерки, — все вызывало смятение и неспадающую настороженную взвинченность, в любой недомолвке чудился тайный смысл.

Вышколенные шестерки то рьяно не замечали меня, то исподтишка, повернувшись спиной, выкрикивали оскорбления, гремевшие над моей головой камнепадом.

— Наклепал, образина жидовская!

— Предал, погань вонючая!

— Ссучился, тля продажная!

Пели крикливо, многозначительно, угрожающе:

Я мать свою зарезал, отца я зарубил,

Сестренку-уркаганку в колодце утопил…

Замотанный в белую простыню, Никола грелся у печки и, дирижируя настроением, разглагольствовал:

— Остоедренило здесь, опаскудело … Закатимся летом на юга, отогреемся. С цыганами к туркам увинтим. Во где лафа!

Насобачился он в хвастливых толкованиях, или в самом деле мятежная тоска по воле бродила в нем кислым вином? Его приятелей проняло, и они тоскливо запели:

Куда ветер дует, туда я иду,

Где солнце пригреет, там приют найду.

Грустные звуки метались, бились о стены, об окна, — на волю не вырваться, такие же пленники, как и мы.

Горбатый по-бабьи натягивал простыню на уши; напряженность и страх таились в его глазах. Он то ли успокаивал, то ли взбадривал себя песенками, с нервной веселостью канюча себе под нос:

Из кармана выхватил он финку, гопцы!

И вонзил под пятое ребро!

Или с чувством тянул:

Заманили гады, заманили!

Можно ли было заранее предугадать такой оборот событий? Внешне все выглядело спокойно, гроза приближалась исподволь; я замирал в ужасе и не раз про себя твердил: не отвертеться, кранты!

Как же тягуче заныло сердце, когда срок наказания истек, и Никола с Горбатым обрядились в казенные шмотки. Страх гнал в канцелярию, но повода для жалобы не находилось. Пайки не отбирали, не били, а принудить ребят общаться со мной не был властен никто. Каждую минуту приходилось быть начеку.

Обострилось внимание, я весь превратился в зрение и слух, чутьем улавливал любую необычную мелочь, любое движение, любой обрывок фразы. Из всего старался извлечь смысл, во взглядах главарей пытался прочесть приговор. И высмотрел: Горбатый и Никола после прогулки заханали ватники.

Я прокрался наверх и обнаружил под их кроватями два пузатых дерюжных мешка. Что-то затевалось. Воспаленный мозг ухватил одно: нужно пережить ночь, самую жуткую ночь в бесконечном ряду потерянных ночей ДПР. Только не расслабляться! Тогда не застанут врасплох, укараулю нападение, вырвусь, заору.

Решил не спать всю ночь. Юркнул в постель не раздеваясь, лишь скинул ботинки. Лежал ни жив, ни мертв; одержимо вслушивался, внюхивался, врастал в деловое шебуршание спальни. Сквозь отдушину одеяла не воздух тянул, — таращился напрягшимся, подслеповатым оком. Твердо знал: если набросятся, лежать нельзя, а то кол забьют, как Царю. Нужно опередить нападающих, вскочить и драпануть прочь, как только потушат свет. Главное — бежать! Сердце билось где-то у горла.

Свет не потушили, но и бросок Горбатого сзади, из-под кроватей я не прозевал. Резануло в висках! Я рванулся из недр постели, путаясь в простынях.

Сталь вспорола плечо, тяжело и грубо разваливая неподатливую плоть. Я заорал предсмертным, душераздирающим криком и, превозмогая боль, выскочил за порог. Сознание было удивительно ясным. Остро и четко видел я метнувшуюся следом горбатую тень, слышал клекочущий звериный рык, понимал, что нужно бежать. Бежать во что бы то ни стало!

Правая рука повисла плетью, боль разрасталась и жгла огнем. Горбатый с ножом в длинной, скрюченной лапе навис надо мной. Новый горячий, нестерпимый тычок взрезал спину, еще один ожег плечо. Когда ж это кончится?! Пожар бушевал в спине, ноги обмякли. Последний шаг, и я вывалился на лестницу. Снова удар! В глаза брызнуло сгустком слепящей тьмы, пол скользнул из-под ног, стены вздыбились, и я поплыл, поплыл в тошнотном полете в пролет, вниз, в никуда.

— Свертываемость отличная.

— Еще бы! В нем и крови-то почти нет.

— Шалгун с костями.

— Телосложения не знатного.

— Скорее теловычитания.

— В чем душа держится!

— Бедолага, пол спины искромсано.

— Тесак тупой, по верху порол. Вот и расхлобыстал.

— Силенок не достало. Зарезать и курицу не просто.

— Шкура дубленая, игла не лезет.

— Такое бывает у блокадников или голодавших.

— Говорят, главный трофейными иглами разжился.

— Тихарат, сам пользует.

Две женщины, усердно пыхтя, ковырялись в моей спине и переговаривались спокойно и деловито. Я лежал, уткнувшись носом в желтоватую, крахмальную простыню. Многопудовая тяжесть давила на правую половину спины. Спина сверху омертвела, а глубоко под омертвелостью билась острая, колющая боль.

Душила жажда, угарная тошнота рвала горло. Я стиснул зубы и ненароком ухватил складку простыни. Вкус оказался приятным, и я покусывал ее до конца операции.

— Безобразник! Дыру прогрыз! Кто отвечать будет? — внезапно разругалась докторша, перебинтовывая меня.

Было странно и даже немножко радостно из-за того, что она отчитывала на полном серьезе. Умирающего так не отчитывают. Что там простыня, по сравнению со спасенной жизнью!

Было больно, муторно, но не было страшно. Впервые не было страшно!

Более 800 000 книг и аудиокниг! 📚

Получи 2 месяца Литрес Подписки в подарок и наслаждайся неограниченным чтением

ПОЛУЧИТЬ ПОДАРОК