Глава XII. Фавориты

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Знакомство с мерами Екатерины в области внутренней и внешней политики создает образ крупного государственного деятеля, человека с широкими взглядами, прилагавшего немало усилий для претворения их в жизнь. Подобно Петру, но в противоположность его преемницам и преемникам, Екатерина, выражаясь словами Пушкина, была на троне «работником». Но в отличие от Петра, орудовавшего пером, мечом и топором, императрица работала только пером, причем довольно успешно законодательствовала, сочиняла письма и записки, создавала труды по истории и даже писала художественные произведения. Однако при обращении к частной жизни императрицы нас ждет разочарование. Создается впечатление, будто перед нами другой человек. Екатерина парадоксальным образом совмещала в себе высокий интеллект, образованность, государственную мудрость и банальный разврат. Речь пойдет о фаворитах.

Фаворитизм сопутствовал предшественникам и преемникам Екатерины и являлся своеобразной визитной карточкой абсолютной монархии. Но ни до Екатерины, ни после нее распутство не достигало столь широких масштабов и не проявлялось в такой откровенно вызывающей форме.

Екатерина имела внешность, располагавшую к себе сильный пол. Приведем ее собственное суждение на сей счет, относящееся к ее молодости: она, читаем в ее «Записках», была «одарена большой чувствительностью и внешностью по меньшей мере интересною, которая без помощи искусственных средств и прикрас нравилась с первого же взгляда».

Первое описание ее внешности, сделанное сторонним наблюдателем, принадлежит перу ее второго фаворита и относится к середине 50-х годов, когда она была великой княгиней. Станислав Понятовский, бывший тогда секретарем английского посла сэра Уильямса, так писал о ней: «Ей было двадцать пять лет. Оправляясь от первых родов, она расцвела так, как об этом может мечтать женщина, наделенная от природы красотой. Черные волосы, восхитительная белизна кожи, большие синие глаза на выкате, много говорившие, очень длинные черные ресницы, острый носик, зовущий к поцелую, руки и плечи совершенной формы, средний рост, скорее высокий, чем низкий, походка на редкость легкая и в то же время исполненная величайшего благородства, приятный тембр голоса, смех, столь же веселый, сколь и игривый, позволяющий ей с легкостью переходить от самых резвых, по-детски беззаботных — к шифровальному столику»[374].

Восторженный отзыв пылавшего страстью любовника к великой княгине несколько приукрашивал ее внешние достоинства. Три года продолжались тайные связи влюбленных, пока о них не узнала императрица Елизавета Петровна, и Понятовскому довелось испытать судьбу первого фаворита Екатерины, Салтыкова. Тот был отправлен послом за границу, а Понятовский выдворен из России в Польшу.

После переворота и восшествия на престол возлюбленной Понятовский рассудил, что теперь уже устранено препятствие для открытого выражения чувств, и рвался из Варшавы в Петербург. Ему было невдомек, что его место уже занято Григорием Орловым и отважные братья могли сломать шею сопернику, если тот появится в столице. Екатерине стоило большого труда под всякими предлогами убедить Понятовского отказаться от этой затеи: «Ваше пребывание при настоящих обстоятельствах, — писала императрица бывшему фавориту, — было бы опасно для вас и очень вредно для меня». Когда Понятовский возымел намерение прибыть в столицу тайно, то Екатерина решительно возразила: «Я отсоветую вам тайную поездку, ибо мои шаги не могут оставаться тайными». Наконец, в последнем письме Екатерина прямо охладила пыл корреспондента: «Все умы еще в брожении. Я вас прошу воздержаться от поездки сюда из страха усилить его». Более того, новоиспеченная императрица сделала грозное предупреждение: «убьют нас обоих». Взамен отказа от поездки в Петербург Екатерина обещала Понятовскому польскую корону и сдержала свое слово — после смерти Августа III под давлением России королем Речи Посполитой был избран Понятовский[375].

В достаточно зрелые годы, точнее, в бальзаковском возрасте, когда Екатерина становилась на путь распутства, она пыталась переложить вину за свое поведение на других, обелить себя и доказать, что к разврату ее принуждали обстоятельства. Эта мысль пронизывает ее «Чистосердечную исповедь» Потемкину, а также ее «Записки».

«Чистосердечная исповедь», которую императрица составила для своего фаворита Г. А. Потемкина и в которой поведала о своих прежних увлечениях, — любопытный человеческий документ, заслуживающий полного воспроизведения.

«Марья Чоглокова (приставленная Елизаветой к великой княгине Екатерине Алексеевне для присмотра за ее поведением. — Н. П.), видя, что обстоятельства оставались те же, каковы были до свадьбы (имеется в виду отсутствие у Екатерины детей. — Н. П.), и быв от покойной государыни часто бранена, что не старается их переменить, не нашла иного к тому способа, как обеим сторонам сделать предложение, чтобы выбрали по своей воле из тех, кои она на мысли имела; с одной стороны выбрали вдову Грот, которая ныне за артиллерии генерал-поручика Миллера и с другой — Сергей Салтыков и сего более по видимой его склонности и по уговору мамы (Чоглоковой. — Н. П.), которая в том поставлена великая нужда и надобность.

По прошествии двух лет Сергея Салтыкова послали посланником, ибо он себя нескромно вел, а Марья Чоглокова у большого дворца уже не была в силе его удержать.

По прошествии года великой скорби приехал нынешний король польский (Понятовский. — Н. П.), которого отнюдь не приметили, но добрые люди заставили пустыми подробностями догадаться, что глаза были отменной красоты, хотя так близорук, что далее носа не видит, чаще на одну сторону, нежели на другие. Сей был любезен и любил с 1755 до 1761 — то есть от 1758 и старательства князя Григория Григорьевича (Орлова. — Н. П.), которого паки добрые люди заставили приметить, переменили образ мыслей. Сей бы век остался, если б сам не скучал, я сие узнала в самый день его отъезда на конгресс из села Царского и просто сделала заключение, что, о том узнав, уже доверки иметь на могу; мысль, которая жестоко меня мучила и заставила сделать из дешперации (отчаяния. — Н. П.) выбор кое-какой, во время которого и даже до нынешнего месяца я более грустила, нежели сказать могу, и никогда более, как тогда, когда другие люди бывают довольны, и всякая приласканья во мне слезы возбуждали, так что я думаю что от рожденья своего я столько не плакала, как сии полтора года (когда фаворитом был Васильчиков. — Н. П.).

Сначала я думала, что привыкну, но что далее, то хуже, ибо с другой стороны месяца по три дуться стали, и признаться надобно, что я никогда довольна не была, как когда осердится и в покое оставит, а ласка его меня плакать принуждала.

Потом приехал некто богатырь (Григорий Потемкин. — Н. П.), сей богатырь по заслугам своим и по всегдашней ласке прелестен был так, что услыша о его приезде, уже говорить стали, что ему тут поселиться, а того не знали, что мы письмецом сюда призвали неприметно его, однако же с таким внутренним намерением, чтоб не вовсе слепо по приезде его поступать, но разбирать, есть ли в нем склонность, о которой мне Брюсша (П. А. Брюс — урожденная Румянцева, сестра фельдмаршала. — Н. П.) сказывала, что давно многие подозревали, то есть та, которая я желаю, чтоб ты имел.

Ну, господин богатырь, после сей исповеди, могу ли я надеяться получить отпущение грехов своих, изволишь видеть, что я не пятнадцатая, но третья доля из сих, первого по неволе, да четвертого из дешперации, я думала насчет легкомыслия поставить никак не можно; о трех прочих, если точно разберешь, Бог видит, что не от распутства, которому никакой склонности не имею, и, если б я в участь получила смолоду мужа, которого бы любить могла, я бы вечно к нему не переменилась; беда та, что сердце мое не хочет быть ни на час охотно без любви.

Сказывают, такие пороки людские покрыть стараются, будто сие происходит от добросердечия, но статься может, что подобная диспозиция сердца есть порок, нежели добродетель. Но напрасно я к тебе сие пишу, ибо после того возлюбишь или не захочешь в армию ехать, боясь, чтоб я тебя позабыла, но право не думаю, чтоб такую глупость сделала. А если хочешь на век меня к себе привязать, то покажи мне столько же дружбы, как и любви, а наипаче любви и говори правду»[376].

Это послание, названное автором «чистосердечной исповедью», в действительности содержит более фальши, чем чистосердечных признаний. Достаточно сравнить интимные письма императрицы к двум фаворитам: Г. А. Потемкину и П. В. Завадовскому. Обоим фаворитам она клялась в беспредельной любви и верности до гроба, но рассталась с ними с легкостью необыкновенной. Думается, что подобные клятвенные обещания она давала и другим своим любовникам. Иначе и не могла поступить дама, сердце которой, по ее признанию, «не хочет быть ни на час охотно без любви». Поэтому сомнительным надобно считать и ее заявление о том, что она создана для семейного очага и если бы была любима Петром III или первым фаворитом в годы царствования, Григорием Орловым, то об ее изменах не могло быть и речи.

Много позже, будучи в преклонном возрасте, императрица как-то заявила, что Россия должна быть благодарна ей за фаворитов, которых она считала своими учениками, овладевавшими под ее руководством мудростью управления государством. На самом деле из всего своего мужского «гарема» она подготовила лишь единственного толкового политика — Григория Потемкина, но и у того мужские достоинства случайно соединились со способностями государственного мужа. Что касается прочих фаворитов, то они, как увидим ниже, были людьми ничем не примечательными, в большинстве своем хапугами, радевшими о личных интересах, а не о благе государства. Следовательно, все теории Екатерины о пользе фаворитизма надобно считать прикрытием сладострастия, попыткой возвести разврат в ранг государственной политики.

Приведем перечень фаворитов, составленный Лонгиновым в середине XIX века. В первые 12 лет царствования Екатерина сменила двух фаворитов: князя Г. Г. Орлова (1759 — лето 1772 года) и А. С. Васильчикова (сентябрь 1772 — лето 1774 года). Последующее двенадцатилетие можно назвать расцветом фаворитизма, когда на вахту один за другим заступили двенадцать фаворитов: князь Г. А. Потемкин (ноябрь 1774–1776 год); П. В. Завадовский (ноябрь 1776 — июль 1777 года); С. Г. Зорич (июнь 1777 — июнь 1778 года); И. Н. Корсаков (1778 — июнь 1779 года). До 10 октября 1779 года императрица успела сменить двух фаворитов: Стахиева и Страхова; непродолжительным оказался фавор еще двух человек: В. Я. Левашова и Н. П. Высоцкого (октябрь 1779 — март 1780 года). Затем настало памятное для Екатерины время А. Д. Ланского (апрель 1780 — июль 1784 года), прерываемое непродолжительными связями с Мордвиновым (май — июль 1781 года); А. П. Ермолов находился «в случае» значительно дольше — с февраля 1783 по июнь 1786 года. Его сменил граф А. М. Дмитриев-Мамонов (июль 1786 — ноябрь 1789 года). Князь П. А. Зубов был последним фаворитом императрицы — с июля 1789 по ноябрь 1796 года. Кроме того, упоминаются в конце 1779-го и начале 1780 года Ранцов, Станов (?) и какой-то армянский купец. К этому списку Я. Л. Барсков, изучавший вопрос в 1920-х годах, добавил еще две фамилии — Милорадовича и Миклашевского.

Случайных, кратковременных связей, не зарегистрированных источниками, у императрицы, видимо, было немало. Основанием для подобного суждения можно считать семейное предание о происхождении фамилии Тепловых. Однажды Григорий Николаевич, родоначальник Тепловых, будучи истопником, принес дрова, когда императрица лежала в постели.

«Мне зябко», — пожаловалась она истопнику. Тот успокоил, заявив, что скоро станет тепло, и затопил печь. Екатерина продолжала жаловаться, что ей зябко. Наконец робкий истопник принялся лично обогревать зябнувшую императрицу. С тех пор он и получил фамилию Теплов.

Сколько в этой истории истины и сколько вымысла — сказать трудно, но общеизвестно, что Екатерина не пренебрегала случайными связями, и Марья Саввишна Перекусихина выполняла у нее обязанности «пробовалыцицы», определявшей пригодность претендента находиться в постели императрицы.

Таким образом, императрица имела за 34 года царствования двадцать одного учтенного фаворита. Если к ним приплюсовать двух фаворитов великой княгини Екатерины Алексеевны, то в итоге получится 23 фаворита.

Самая длительная связь была у нее с Г. Г. Орловым, сближение с которым произошло еще до восшествия Екатерины на престол. Уже тогда, по свидетельству французского дипломата М. Д. Корберона, Орлов «поклялся своей возлюбленной, что возведет ее на престол, и начал вербовать ей приверженцев». Корберон не преувеличивал значение Г. Орлова и его братьев в предоставлении Екатерине II трона — они действительно являлись главными исполнителями плана заговорщиков. Императрица в благодарность решила сочетаться с фаворитом законным браком. «Уже был определен его штат, состоящий из хранителей, пажей и камергеров». Но усилиями Панина и Воронцова, воспротивившихся этому намерению, императрице пришлось отказаться от него.

Согласно интимному дневнику того же Корберона Орлов грубо обходился с императрицей и даже не раз бивал ее[377].

Современники оставили о Г. Орлове самые противоречивые сведения. Князь М. М. Щербатов, отрицательно отзывавшийся обо всех фаворитах императрицы, для Орлова сделал исключение. До вхождения в «случай» он слыл забиякой, картежником, кулачным бойцом и участником шумных забав, но став фаворитом императрицы, остепенился и, несмотря на отсутствие талантов государственного деятеля, заслужил похвалу за некоторые добродетельные черты характера: обретя влияние на императрицу, он никому не мстил, отгонял от нее льстецов, разыскивал достойных сотрудников, которых считал возможным возвышать по заслугам, сообщал ей горькую правду. Похвал Щербатова Орлов заслужил и за воздержание от роскоши: его дом даже после того, как он стал князем, был обставлен скромной мебелью. «Но, — продолжал Щербатов, — все его хорошие качества были затмены его любострастием». Распутство его выражалось в сожительстве почти со всеми фрейлинами и в растлении своей тринадцатилетней двоюродной сестры Екатерины Загряжской; хотя он и женился на ней после отставки, «но не прикрыл тем порок свой».

Сведения Щербатова о распутном образе жизни Орлова перекликаются с отзывом французского посланника Дюрана: «Природа сделала его не более как русским мужиком, таким он и остался до конца. Он развлекается всяким вздором; душа у него такова же, каковы у него вкусы. Любви он отдается так же, как еде, и одинаково удовлетворяется как калмычкой или финкой, так и самой хорошенькой придворной дамой. Это прямо бурлак»[378].

Английские дипломаты относились к фавориту в общем доброжелательно. Так, граф Бекингем доносил в Лондон в 1763 году: «Наружность графа Орлова чрезвычайно замечательна». Хотя его положение при дворе, по мнению английского посла, укреплялось с каждым днем, но из его же депеши, чуть раньше отправленной, явствует, «что он не вмешивается в дела государственные, однако его императорскому величеству приятно всякое внимание, ему оказываемое»[379]. Схожий отзыв находим в донесении другого английского посла, лорда Каскарта, относящемся к 1768 году: «Граф Орлов роста гораздо выше обыкновенного, манеры его ловки и изящны, а наружность его выражает скромность и доброту». По словам того же лорда, высказанным год спустя, Орлов «употреблял большие усилия для своего образования с тем, чтобы иметь возможность в различных частях правления приносить пользу императрице и отечеству». Способности фаворита Каскарт тоже оценивал достаточно высоко: «императрица соображает весьма быстро, граф Орлов медленнее, однако весьма способен правильно обсудить отдельные предложения, хотя не может связать несколько различных мнений».

Благожелательное отношение английских дипломатов к Орлову, видимо, объяснялось услугами, оказанными им фаворитом. Лорд Каскарт в 1770 году доносил, что «граф Орлов при всяком удобном случае оказывает мне совершенно особую и радушную внимательность». В другом донесении он называл Орлова «горячим сторонником Англии». Сменивший Каскарта Гуннинг связывал падение Орлова с нанесением ущерба английским интересам в России: «Я имею полное основание считать немилость графа Орлова большой потерей для нас».

Как бы ни относились английские дипломаты к фавориту, от их внимания все же не ускользнула его ограниченность. Так, Орлов, будучи членом учрежденного Екатериной в 1768 году в связи с русско-турецкой войной Императорского совета, мог обнаружить способности к государственным делам, но их не проявил. Фаворит присутствовал на заседаниях совета, высказывал мнения по поводу обсуждавшихся вопросов, но не личные, а императрицы, от которой получал соответствующие наставления. Так во всяком случае оценивал роль Орлова в Императорском совете Гуннинг. Граф Н. И. Панин тоже придерживался невысокого мнения об участии Орлова в работе Императорского совета. Если Гуннинг считал его рупором императрицы, то Панин, делясь своим мнением с прусским послом Сольмсом, многократно подчеркивал, что присутствие Орлова в совете вредно, ибо он часто, высказывая свои личные мнения, ставил в затруднительное положение остальных участников заседания, ибо они были столь же смелыми, как и нелепыми, но принуждали оспаривать их с большой осторожностью.

Гуннинг считал причиной утраты фаворитом влияния на императрицу его леность. Екатерина, доносил он в Лондон в 1772 году, «желала и намеревалась образовать его, если возможно, для занятия делами и в случае успеха доверить ему министерство иностранных дел; но совершенное отсутствие в нем трудолюбия заставило ее отказаться от этого намерения». Преодолеть леность уговаривал фаворита и его брат Алексей Орлов, но достичь этого не удалось ни ему, ни императрице, что не мешало ей высоко оценивать его добродетели.

Так, в 1763 году она писала послу России в Речи Посполитой Кейзерлингу: «Еще раз рекомендую вам этого молодого человека; он пошел в род свой, с которым благодарность связывает меня по гроб»[380]. Более трезвый отзыв императрицы о фаворите относится к 1775 году, когда Орлов уже пребывал в отставке. Подруге своей матери Бьельке она писала: «Если когда-нибудь вам придется встретить его, вы увидите бесспорно самого красивого мужчину из всех тех, которых удавалось вам видеть в жизни». Далее Екатерина наградила фаворита свойствами, из которых он обладал далеко не всеми. Она писала, что «природа наделила его всем как со стороны внешности, так и со стороны сердца и ума. Это — баловень природы, который, получив все без труда, сделался ленивцем». «Орлов большой лентяй», — писала Екатерина Жоффрен в 1766 году.

Императрица права относительности внешности, сердечности и лени Орлова, но вот ума современники у него не обнаруживали. Хитрово, в 1763 году осуждавший намерение Екатерины обвенчаться с Григорием Орловым, считал среди братьев Орловых самым умным Алексея, а Григорий представлялся ему человеком глупым.

О заурядности Г. Г. Орлова — правда, уже после его отставки — писал и шевалье де Корберон: «Из друзей императрицы, быть может, один только Орлов имел силу давать ей смелые и достойные уважения советы; но будучи увлечен свойственным рабству эгоизмом, он кончил тем, что стал жить только для себя. Притом, не имея никаких познаний в управлении, он остался в свойственном его родине состоянии невежества и стал совершенно бесполезным государству».

В другой характеристике, оставленной Корбероном после того, как Орлов услужил секретарю, негативные качества фаворита несколько смягчены: «Это человек откровенный, прямой и честный; твердость никогда не покидала его; у него решительный характер. Если бы с этими качествами он соединил в себе государственные познания и умел держать себя как нужно в его положении, из него вышел бы великий министр России»[381].

Надо, однако, отметить заблуждение автора дневника, считавшего, что Григорий Орлов оказался в фаворитах великой княгини потому, что она, претендуя на трон, обнаружила в нем свойства государственного деятеля, но этот деятель обманул ее ожидания и, оставаясь в состоянии невежества, оказался «совершенно бесполезным государству». Мы множество раз убедились, что полезность государству не относилась к первостепенной важности критериям подбора фаворитов.

У Орлова было множество возможностей проявить себя в качестве государственного деятеля и «застолбить» свое имя в истории страны. Он мог, например, прославиться на дипломатическом поприще — в 1772 году Екатерина назначила его руководителем делегации, отправлявшейся в Фокшаны для мирных переговоров с Османской империей. Легкомыслие, однако, лишило фаворита этой возможности — ему стало известно, что императрица подыскивает преемника в фаворе, и он, бросив конгресс, помчался в Петербург.

Реальных успехов Г. Орлов достиг лишь однажды, в 1771 году, когда в Москве вспыхнул чумной бунт. Орлов сам вызвался отправиться в Белокаменную и быстро навел там порядок, проявив немалое личное мужество: он учредил вокруг Москвы крепкие заставы и, пренебрегая опасностью, появлялся в местах скопления народа — в церквах, на рынках.

Тревога Екатерины за судьбу фаворита выразилась в ее письме к нему от 3 декабря-1771 года, в котором она предложила ему выехать из Москвы в новую столицу «не мешкав дале» в придворной карете, которую она для этой цели отправила в Москву.

Напомним, императрица сохранила высокое мнение о Г. Г. Орлове и после его смерти. В письме к доктору И. Г. Циммерману, написанном в 1785 году, она называла его «единственным в своем роде поистине великим человеком, так плохо понятым современниками таким, каким он был. Мы с вами всегда будем сожалеть о нем. Его храбрость, его геройские доблести имели прекрасный случай высказываться в их истинном свете при двух обстоятельствах. Последним была чума в Москве». Однако названных Екатериной достоинств Орлова совершенно недостаточно, чтобы возвести его в ранг «великого человека». Остается предположить, что высокая оценка фаворита императрицей связана с его продолжительным пребыванием в этом качестве — признание его заурядности нанесло бы урон престижу императрицы, 12 лет делившей ложе с человеком, лишенным достоинств.

В «Чистосердечной исповеди» Екатерина писала, что Орлов лишился ее «доверки» перед отъездом на фокшанский конгресс, когда ей кто-то раскрыл глаза на его распутство.

Версию Екатерины подтверждает и граф Сольмс, доносивший Фридриху II: «Уменьшение благосклонности к графу Орлову началось незаметно со времени его отъезда на конгресс. Императрица, размыслив о холодности, оказываемой им к ее особе в течение последних лет, о той поспешности, лично ее оскорбляющей, с которой он недавно уехал отсюда… наконец, открыв многие случаи неверности, по поводу которых он вовсе не стеснялся — ввиду всех этих обстоятельств, взятых вместе, императрица сочла его за человека недостойного ее милости». О том, что распутство фаворита было известно Екатерине и она терпеливо сносила его, свидетельствует и князь М. М. Щербатов[382].

Думается, разрыв назрел приблизительно за год до конгресса. Если бы было так, как писала императрица, то она вряд ли отправила бы фаворита в рискованную поездку в Москву, где свирепствовала чума. Вряд ли бы она отпустила его и в Фокшаны, где переговоры могли затянуться не только на недели, но и на месяцы.

Орлов спешил в столицу к возлюбленной, но в нескольких десятках километров от Петербурга курьер вручил ему письмо Екатерины с повелением выдержать карантин. «Я, — писала императрица, — предлагаю вам избрать для временного пребывания ваш гатчинский дворец».

Расставание с Орловым протекало мучительно и долго. Причин нерешительности, обычно не свойственной Екатерине, было несколько. Во-первых, Екатерина была многим обязана фавориту и порывать с ним в одночасье было затруднительно, равнозначно неблагодарности. В письме к И. Г. Орлову, извещавшем об отставке фаворита, она заявила: «С моей же стороны я никогда не позабуду, сколько я всему роду вашему обязана». Во-вторых, двенадцать лет фавора не остались без следа, и императрица должна была преодолеть психологический барьер; наконец, в-третьих, колебания были связаны с крайне неудачным выбором нового фаворита. На Васильчикова жребий пал как бы впопыхах, сгоряча, в отместку за неверность Орлова.

Неуверенные действия императрицы приметили английские дипломаты, пристально наблюдавшие за судьбой своего покровителя Орлова. Они извещали Лондон, что Григорию Григорьевичу предложили сохранить за ним все занимаемые должности и выдавать ему 100 тысяч рублей жалованья при условии, что он не станет выполнять должностных обязанностей и не будет жить ни в Петербурге, ни в Москве. Продолжительный торг закончился согласием Орлова отбыть на год за границу.

Летом 1773 года у Орлова блеснула надежда восстановить свое положение. Он стал часто появляться при дворе, императрица будто бы встречала его ласково, но с полным равнодушием. Отставной фаворит воспрянул духом, получив от Екатерины письмецо, заканчивавшееся словами «непременно и искренне любящий вас друг». В феврале 1774 года Гуннинг доносил: «Сила и влияние князя Орлова в настоящую минуту вполне восстановлены».

Но восстановление фавора не состоялось. Императрица откупилась от Орлова щедрыми подарками. Он и брат его Алексей не только сохранили ранее пожалованные поместья, но и получили сверх того еще 10 тысяч душ. Кроме этого, Григорию был определен пенсион в 150 тысяч рублей в год. Ему же были обещаны 100 тысяч рублей на достройку дома, пожалован великолепный столовый сервиз французской работы из серебра, а также разрешалось в течение года пользоваться царским винным погребом и придворными экипажами.

Признательность Г. Г. Орлову Екатерина сохранила до конца дней его и своих. О признаках умопомешательства Орлова императрица извещала Гримма в ноябре 1782 года. «Он кроток и тих, но слаб и мысли у него не вяжутся». Бывший фаворит скончался в следующем году. Извещая об этом событии Гримма, императрица повторила высокую оценку Орлова, которой она делилась с Бьельке много лет назад: «Я жестоко страдаю с той минуты, как пришло это роковое известие, только работа развлекает меня». В письме можно прочесть такие слова: «Гений князя Орлова был очень обширен; его мужество было верхом мужества». Впрочем, императрица обнаружила в покойном два недостатка: «Ему не доставало последовательности в том, что ему казалось не стоящим внимания». Второй недостаток — «он был ленив». Императрица не забывала об услугах, оказанных им: «В нем я теряю друга и общественного человека, которому я бесконечно обязана и который оказал мне самые существенные услуги»[383].

В записке, не предназначенной для постороннего глаза, Екатерина еще раз подтвердила высокое мнение о Г. Орлове: «…Я никогда не видела человека, который бы в таком совершенстве овладевал всяким делом, которое он предпринимал… хорошее все и дурное все в этом деле приходит ему сразу на ум… Жаль, что воспитание не помогло его талантам и качествам, которые действительно превосходны, но которые благодаря небрежности остаются необработанными…»

Итоговую характеристику Г. Г. Орлова мы считаем справедливым завершить лаконичным в то же время деликатно выраженным отзывом Д. Дидро: «Граф Орлов, любовник ее (Екатерины. — Н. П.), статный, веселый и развязный малый, любивший вино и охоту, цинический, развратник, совершенно чуждый государственным делам…»

Жизненный путь Орлова завершился трагедией — он скончался в 1783 году от помешательства, признаки которого появились лет за десять до смерти.

Следующий фаворит — Александр Семенович Васильчиков — принадлежит к числу самых незадачливых лиц, оказавшихся «в случае». Получив доступ в покои императрицы, конной гвардии поручик Васильчиков вскоре был пожалован званием действительного камергера и орденом Александра Невского.

Екатерина, как правило, высоко оценивала способности своих фаворитов. Васильчиков составил исключение. Потемкину она писала: «…а я с дураком пальцы обожгла и к тому же я жестоко опасалась, что привычка к нему не зделала мне из двух одно: или на век бесщастна, или же не укратила мой век». В другом письме императрица конкретизировала непривлекательные свойства Васильчикова: «Мне от него душно, а у него грут часто болить, а там куда не будь можно определить, где дела мало, посланником. Скучен и душен».

Оценку, данную Екатериной Васильчикову, подтверждают отзывы современников. Гуннинг в депеше от 4 марта 1774 года доносил: «Г. Васильчиков, любимец, способности которого были слишком ограничены для приобретения влияния в делах и доверия своей государыни, теперь заменен человеком, обладающим всеми задатками для того, чтобы владеть тем и другим (Г. А. Потемкиным. — Н. П.)». Даже такой блюститель нравственности, как князь Щербатов, отметил безликость Васильчикова: он «ни худа ни добра не сделал»[384].

Граф Сольмс доносил Фридриху II: «Поручик конногвардеец Васильчиков, которого случай привел этой весной в Царское Село, где он должен был командовать маленьким отрядом, содержавшим караул во время пребывания там двора, обратил на себя внимание своей государыни; предвидеть этого никак не мог, так как это человек наружности не представительной, никогда не искал быть замеченным и мало известен в свете».

Екатерина и на сей раз откупилась от фаворита щедрыми подарками: он получил 50 тысяч рублей, серебряный сервиз на 24 персоны, белье к столу, поваренную посуду, дом на Миллионной; при этом она велела Елагину «поспешить указами об деревне, доме, деньгах и сервизе». Радостью, связанной с избавлением от Васильчикова, императрица поделилась и с Гриммом[385].

Скорбевшего грудью Васильчикова сменил «богатырь», как называла Екатерина Григория Александровича Потемкина. Этот единственный фаворит, ставший государственным деятелем, пользовался безграничным доверием императрицы до конца дней своих. Историк М. Ковалевский заметил: «Он самый прочный фаворит самой непостоянной из женщин». Это замечание нуждается в уточнении: в роли фаворита Потемкин выступал всего два года. В последующие годы он прославился в другом качестве — стал вельможей, соратником императрицы. Здесь мы остановимся на альковном, продолжавшемся два года, периоде жизни Потемкина, а о его государственной деятельности расскажем в следующей главе.

Этот голубоглазый гигант, родившийся на Смоленщине, отличался странными чертами характера: он учился в университетской гимназии, проявил блестящие способности, затем забросил обучение, решив посвятить свою жизнь служению Богу, и, наконец, пришел к выводу, что его призвание — военная служба.

Екатерина обратила на него внимание еще в бурные дни переворота в июле 1762 года. С тех пор она пристально следила за карьерой красавца и оказывала ему покровительство, в частности назначила обер-прокурором Синода. Вероятно, и Потемкин интуитивно чувствовал интерес к своей персоне и изредка напоминал императрице о своем существовании.

Во время первой русско-турецкой войны, в 1769 году, Потемкин обратился к Екатерине с прошением, в котором писал, что благодарность императрицы за ее покровительство «тогда только объявится в своей силе, когда мне для славы вашего величества удастся кровь пролить». Он заверял Екатерину, что «ревностная служба к своему государю и пренебрежение жизни бывают лучшими способами в получении успехов». Верноподданническое послание Потемкина оставило еще одну зарубку в памяти императрицы — он напомнил о своем существовании и готовности ради ее славы и благополучия пожертвовать жизнью.

Просьбу Потемкина Екатерина удовлетворила, и он, в чине генерал-майора, участвовал в штурме Хотина, а в следующем 1770 году — в сражении при Фокшанах. Императрица запросила мнение о Потемкине у главнокомандующего Румянцева. Тот лестно аттестовал храброго генерала, что дало основание Екатерине благосклонно встретить Потемкина в Петербурге, куда он прибыл в 1770 году. В последующие годы Потемкин участвовал в военных операциях, пока, наконец, не получил от императрицы долгожданное письмо, круто изменившее всю его последующую жизнь.

В письме от 4 декабря 1773 года Екатерина выразила желание «ревностных храбрых и умных людей сохранить» и рекомендовала генерал-аншефу «не вдаваться в опасности». Послание императрица закончила интригующим пассажем. Сначала она задала риторический вопрос: «К чему оно (письмо. — Н. П.) писано?» И тут же дала обнадеживающий корреспондента ответ: «На сие вам имею ответствовать: к тому, чтобы вы имели подтверждение моего образа мысли об вас, ибо я всегда к вам доброжелательна была».

На крыльях радужных надежд, предчувствуя близость осуществления своих самых дерзких мечтаний, Потемкин в январе 1774 года прибыл в Петербург. Он имел аудиенцию у императрицы, после чего в марте получил вожделенный чин генерал-адъютанта. Наступило время очередного фаворита.

В письмах к Гримму императрица не нарадуется новым фаворитом, называет его «самым смешным, забавным и оригинальным человеком, забавным, как дьявол». В отличие от прежних — ленивого Григория Орлова и недалекого Васильчикова — Потемкин, отличавшийся умом, неуемной энергией, способностью все схватывать на лету, быстро приобрел влияние при дворе. Его способности обнаружила не только императрица, привыкшая без всяких на то оснований без удержу хвалить всех своих фаворитов, за исключением Васильчикова. На этот раз государыня не ошиблась, как не ошиблись и наблюдательные дипломаты, быстро обнаружившие в Потемкине даровитого человека. Сольмс доносил в Берлин 15 марта 1774 года: «По-видимому, Потемкин сумеет извлечь пользу из расположения к нему императрицы и сделается самым влиятельным лицом в России». Далее Сольмс пишет о преимуществах Потемкина над Орловым: «Потемкин никогда не жил между народом, а потому не будет искать в нем друзей для себя и не будет бражничать с солдатами». Среди иностранцев в этой связи ходил анекдот: Потемкин подымался по дворцовой лестнице, а Г. Орлов спускался по ней вниз. «Что нового при дворе?» — спросил Потемкин. Орлов холодно ответил: «Ничего, только вы подымаетесь, а я иду вниз».

Английский дипломат Гуннинг тоже предрекал новому фавориту блистательное будущее. 4 марта 1774 года он доносил в Лондон: «Васильчиков заменен человеком, обладающим всеми задатками для того, чтобы обрести влияние на дела и доверие государыни. Это — Потемкин, прибывший сюда с месяц тому назад из армии, где он находился во все время продолжения войны и где, как я слышал, его терпеть не могли… Он громадного роста, непропорционального сложения и в наружности его нет ничего привлекательного. Судя по тому, что я об нем слышал, он, кажется, знаток человеческой природы и обладает большей проницательностью, чем вообще выпадает на долю его соотечественников, при такой же как у них ловкости для ведения интриг и гибкости, необходимой в его положении, и хотя распущенность его нрава известна, тем не менее он единственное лицо, имеющее сношение с духовенством».

Прошло чуть больше месяца, и в конце апреля тот же Гуннинг, не перестававший следить за возвышением Потемкина, писал о его выросшем влиянии: «Весь образ действия Потемкина доказывает совершенную уверенность в прочности его положения. Он приобрел сравнительно со всеми своими предшественниками гораздо большую степень власти и не пропускает никакого случая объявить это. Недавно он собственной властью и вопреки Сенату распорядился винными откупами невыгодным для казны образом». О возросшем его влиянии свидетельствует также его назначение на правительственные должности. В июне он стал вице-президентом Военной коллегии, что вызвало крайнее раздражение президента Захара Чернышова. Гуннинг по этому поводу размышлял: «Принимая в соображение характер человека, которого императрица так возвышает и в чьи руки она, как кажется, намеревается передать бразды правления, можно опасаться, что она сама для себя изготовит цепи, от которых ей впоследствии нелегко будет освободиться».

Наряду с восторженными оценками у Гуннинга встречаются и негативные высказывания в адрес фаворита, видимо, навеянные каким-либо неосторожным или пренебрежительным его поступком. Так, 12 апреля Гуннинг доносил: «Насколько я могу судить на основании немногих случаев, встретившихся мне для разговора с ним, мне кажется, что он не обладает теми качествами и способностями, которые обыкновенно приписывались ему, но, напротив того, проявляет большое легкомыслие и пристрастие к самым пустым развлечениям». Все же думается, что этот отзыв о легкомыслии Григория Александровича, так удивившем дипломата, являлся плодом недостаточного знакомства с характером и поведением Потемкина, с его способностью перевоплощаться и переходить от инфантильности к серьезным делам. Некоторые свойства натуры, подмеченные его племянником, выступившим биографом своего знаменитого дяди, объясняют, почему у Потемкина было много врагов, трепетавших перед ним и боявшихся его, но терпеливо ожидавших случая, чтобы если не свалить его, то по крайней мере обуздать его дерзость. А. Н. Самойлов писал, что Потемкин «не мог преодолеть врожденной своей пылкости», в характере его не доставало умеренности, «без коей при дворе трудно существовать». Он позволял себе осмеивать «тех, кои заслуживали порицания»[386].

14 июля 1774 года Екатерина писала Гримму о медовом месяце с новым фаворитом Потемкиным: «Я отделалась от некоего превосходного, но весьма скучного гражданина, которого немедленно, и сама точно не знаю как, заменил величайший, забавнейший и приятнейший чудак, какого только можно встретить в нынешнем железном веке». В письме к Гримму от 3 августа императрица не переставала восхищаться новым фаворитом: «Ах, что за светлая голова у этого человека!.. И при всей своей должности он чертовски забавен». В еще одном письме императрица отмечала бескорыстие Потемкина. Он воевал шесть лет «с большой пользою для отечества, но себе богатства не нажил, потому всегда свою долю отдавал солдатам».

Императрица, как известно, многократно называла Потемкина своим учеником. Надо полагать, что два года пребывания при дворе и были той школой, в которой талантливый и прилежный ученик постигал азы мудрости государственного мужа, набирался опыта и учился радеть о нуждах громадной империи.

К значительным деяниям Потемкина на государственном поприще следует отнести его совет Екатерине отказаться от мелочной опеки над П. А. Румянцевым, командовавшим русской армией на юге и предоставить ему право самостоятельно принимать решения, что несомненно способствовало раскрытию его полководческого дарования. Потемкин оставил следы своего участия в заседаниях Государственного совета, членом которого он был, и высказывал собственные мнения при обсуждении вопросов, касавшихся как внутренней, так и внешней политики, давал советы императрице в связи с ликвидацией последствий пугачевского движения. Его влиянию приписывают решение Екатерины ликвидировать Запорожскую Сечь.

Надо полагать, Потемкин полностью удовлетворял Екатерину и как фаворит, и как ученик. Об этом свидетельствуют награды и пожалования, дождем полившиеся на фаворита. В 1775 году, в день торжеств по случаю заключения Кючук-Кайнарджийского мира, он был возведен в графское достоинство, ему были пожалованы осыпанная алмазами золотая шпага и орден Святого Андрея, он получил в награду 100 тысяч рублей. За два года Екатерина украсила грудь фаворита не только всеми отечественными орденами, но и многими иностранными: у Фридриха II она исхлопотала для фаворита орден Черного Орла, у датского короля — орден Слона, у шведского — Орден Серафима, у польского — ордена Белого Орла и Святого Станислава. Потемкину хотелось также получить ордена Золотого Руна, Святого Духа и Голубой Подвязки, но в этом в Вене, Версале и Лондоне Екатерине отказали под тем предлогом, что первыми двумя орденами не награждались лица иного вероисповедания, а орден Подвязки даже соотечественникам выдавался в редких случаях. Наконец в марте 1776 года императрица исхлопотала Потемкину у Иосифа II княжеское достоинство Священной Римской империи. Отныне Григорий Александрович стал величаться светлейшим.

Потемкин будто бы был тайно обвенчан с императрицей. Мысль об этом была высказана давно, но имела форму догадки. И лишь после опубликования писем императрицы к Потемкину, как представляется, догадки обрели статус бесспорного факта, ибо подтверждены самой императрицей, называвшей Григория Александровича «муженком дарагим», «дорогим супругом», «нежным мужем».

Потемкин заслуживает того, чтобы на его «случае» остановиться подробнее. Во-первых, потому, что его кратковременное пребывание при дворе оставило неизгладимый след как в жизни императрицы, так и в истории страны. Во-вторых, потому, что историки располагают таким бесценным источником, как переписка императрицы с любовником, точнее, ее к нему письмами и записочками: письма Потемкина к Екатерине практически не сохранились, ибо императрица предавала их огню. Тем не менее даже письма Екатерины без ответных посланий возлюбленного позволяют проследить перипетии их отношений от задушевных и нежных до холодных и полуофициальных, лишенных щедро расточаемых ласковых слов и клятв в верности, которыми так богаты письма и записочки императрицы 1774–1775 годов.

У обоих корреспондентов были общие черты: они обладали сильными характерами, недюжинным честолюбием, обоюдным желанием подчинить другого своей воле. Но были и существенные различия, оказывавшие огромное влияние на отношения между ними. Императрица предстает темпераментной, но уравновешенной и рассудительной женщиной. Ее признание, что она «не хочет быть ни на час охотно без любви», не делало ее рабой любви. Обладая огромной выдержкой, она, конечно же, возводила на себя напраслину, когда писала, что глупела от любви или заявляла: «Стыдно, дурно, грех Екатерине Второй давать властвовать над собой безумной страсти». В другом письме: «…как это дурно любить чрезвычайно». На ее возлюбленном, напротив, лежала печать человека неуравновешенного, со взрывным характером, с непредсказуемыми поступками в минуты гнева, которому он часто поддавался. Вспышки гнева у Григория Александровича чередовались с состоянием угнетенности и апатии, сменявшимися приливами бешеной энергии.

Указанные черты характера обусловили постоянную напряженность в отношениях между возлюбленными. Периоды нежности сменялись кратковременными размолвками и даже более или менее продолжительными ссорами, последние столь же внезапно оборачивались горячими клятвами в любви и преданности. Интимные письма и записочки императрицы второй половины 1774 года дают основание считать, что императрица исчерпала весь словарный запас ласковых слов. Ее изобретательность беспредельна: «Гришенька не милой, потому что милой», «Милая милюшечка, Гришенька», «Милая милюша», «Миленький милюшечка», «Миленький голубчик», «Миленький, душа моя, любименький мой», «Милуша», «Сердце мое», «Душа моя», «Сударушка милая», «Гришенок», «Милинкой голубчик и безценной Дружечик», «Мой бутон».

В июне 1774 года в письмах сорокапятилетней Екатерины впервые встречается слово «муж». Обычно им заканчивались послания императрицы: «муж дорогой», «нежный муж», «дорогой супруг», «мой дорогой друг и супруг», «остаюсь вам верной женой», «мой дражайший супруг», «муж родной». Некоторые письма заканчивались иными словами, выражавшими ее недовольство. Но здесь перед нами не обычная ругань, не стремление дать обидную и унизительную кличку, как это может показаться на первый взгляд, а та же нежность с оттенком недовольства, отраженного нарочито грубыми словами.

Одно из мартовских писем 1774 года заканчивается словами: «Дурак Яур». Самый пространный набор кличек содержит послание, относящееся, видимо, ко второй половине 1775 года: «Гяур, москов, козак яицкий, Пугачев, индейский петух, павлин, кот заморский, фазан золотой, лев в тростнике».

Клятвенных заверений в нерушимой верности в письмах и записочках столь много, что они вызывают некоторое подозрение относительно истинности и постоянства чувств — скорее всего некоторая часть клятв навеяна упреками фаворита в утрате либо ослаблении интереса к «милому милюшечке Гришеньке», в ожидании охлаждения или измены. Опасения на этот счет подтверждает одно из писем императрицы в апреле 1774 года, в котором она усиленно стремилась развеять подозрения ревнивца: «Признаться надобно, что и в самом твоем опасеньи тебе причины никакой нету. Равного тебе нету».

Приведем лишь малую толику заверений императрицы: «Я тебя более люблю, нежели ты меня любишь»; «Я вас чрезвычайно люблю»; «Гришенок бесценный, беспримерной и милейший в свете, я тебя чрезвычайно и без памяти люблю, целую и обнимаю душою и телом, муж дорогой»; «Я тебя люблю сердцем, умом, душою и телом… и вечно любить буду»; «Милая душа, верь, что я тебя люблю до бесконечности», «Милая душа, знай, что тебя нет милей на свете» и т. д.

Многие записочки императрицы отражают ее чувственную любовь, горячее желание встретиться с любимым: «Я тебя жду в спальне, душа моя, желаю жадно тебя видеть»; «Сударынька, могу ли прийти к тебе и когда»; «Гришенька, друг мой, когда захочешь, чтоб я пришла, пришли сказать»; «Я умираю от скуки, когда я вас снова увижу».

Если бы историки располагали только письмами Екатерины к Потемкину, то у них были бы веские основания высоко оценить нравственные качества императрицы, поверить ее клятвенным обещаниям блюсти верность, вечную любовь и т. д. Но в том-то и дело, что аналогичные заверения и клятвы можно обнаружить в письмах к новому фавориту, сменившему Потемкина, — П. В. Завадовскому: «Я тебя люблю всей душой», «право я тебя не обманываю», «обещаю тебе охотно, пока жива, с тобою не разлучаться» и т. д.

Из писем императрицы явствует, что между влюбленными часто случались размолвки, причем инициатором их выступал Потемкин, а миротворцем — императрица, пытавшаяся погасить вспышки гнева, убедить своего любовника в неосновательности подозрений. Причем чем ближе к 1776 году, тем меньше императрица использует примирительные слова, уговоры заменяются выговорами, появляется раздражительность: «Я не сердита и прошу вас также не гневаться и не грустить»; «Я, душенька, буду уступчива, и ты, душа моя, будь также снисходителен, красавец умненький»; «Я не зла и на тебя не сердита… Мучить тебя я не намерена»; «Мир, друг мой, я протягиваю вам руку»; «Душу в душу жить готова». Среди суждений на эту тему есть и такое: «Мы ссоримся о власти, а не о любви». Приведенные слова дают основания полагать, что Потемкин претендовал на более обширную власть, чем та, которую ему соглашалась уступить императрица. Некоторые строки писем императрицы дают основание полагать, что она постигла характер супруга и знала истоки его раздражительности: «Холодности не заслуживаю, а приписываю ее моей злодейке проклятой хандре». В другом письме: «И ведомо, пора жить душа в душу. Не мучь меня несносным обхождением, не увидишь холодность». И далее угроза: «Платить же ласкою за грубость не буду».

Екатерина не без основания считала, что напряженность, создаваемая Потемкиным в их отношениях, является нормальным его состоянием. Она писала: «Спокойствие есть для тебя чрезвычайное и несносное положение». В другой раз императрица заклинала: «Я хочу ласки, да и ласки нежной, самой лучей. А холодность глупая с глупой хандрой ничего не произведут, кроме гнева и досады».

В цитированных письмах от февраля-марта 1776 года уже нет ни прежней теплоты, ни бесконечных клятв в верности, ни нежных обращений.

Первое, что приходит в голову, когда читаешь письма императрицы, так это вывод о том, что не она, а Потемкин являлся виновником назревавшего разрыва интимных отношений. Екатерина же выступала кроткой женщиной, ничего так не желавшей, как спокойствия, снисходительности к недостаткам друг друга. Много позже после разрыва Екатерина жаловалась Гримму: «О, как он меня мучил, как я его бранила, как на него сердилась». Но этой версии противоречит письмо Потемкина Екатерине от июня 1776 года, когда кризис завершился формальной отставкой одного фаворита и заменой его другим: «Я для вас хотя в огонь, но не отрекусь. Но, ежели, наконец, мне определено быть от вас изгнану, то пусть это будет не на большой публике. Не замешкаю я удалиться, хотя мне сил и наравне с жизнью». Из письма следует, что Потемкин «изгнан» императрицей и что не он, а она являлась виновницей разрыва.

Кого же следует считать виновником конфликта и прекращения фавора? Если руководствоваться письмами Екатерины с многочисленными ее упреками в адрес супруга и единственным письмом Потемкина, опровергавшего версию императрицы, то ответ может быть однозначным: конечно же, виноват вздорный, неуравновешенный и непредсказуемый в своем поведении Григорий Александрович, а не кроткая Екатерина, у которой иссякло терпение переносить его оскорбления.

Думается, что разрыв вполне устраивал обе стороны. Медики полагают, что Екатерина страдала нимфоманией (нарушением гормонального баланса, выражающегося в превалировании гормонов, усиливавших желание близости с мужчиной)[387]. Признание этого факта, правда, косвенное, находим у придворного врача, Мельхиора Адама Вейкарта, заметившего: «Жениться на ней потребовало бы чрезвычайной смелости». Свидетельство самой императрицы тоже подтверждает диагноз. В декабре 1775 года она писала Потемкину: «Я твоей ласкою чрезвычайно довольна… моя бездонная чувствительность сама собою уймется».

Однако бездонная чувствительность все никак не унималась, и Потемкину, человеку, несомненно, неординарному, честолюбивому и наделенному организаторскими талантами, скоро стало не с руки совершать каждодневные подвиги на ложе императрицы. Из ее записочек явствует, что он иногда уклонялся от выполнения супружеских обязанностей. Для него становилось очевидным, что в этом качестве долго протянуть невозможно, что ему предстоит уступить место новому фавориту. Именно поэтому его решение оставить двор и удалиться в глухомань — в Новороссию, наместником которой он был назначен в 1776 году, — имело основание, ибо он усвоил, что все клятвы возлюбленной — чистой воды риторика. Мы склонны полагать, что Екатерина попросту играла в любовь, что она испытывала наслаждение не только от близости с тем или иным фаворитом, но и от своей власти над ним.

Чтобы убедиться в этом, достаточно сравнить ее записочки к Потемкину и Завадовскому, следующему ее фавориту, в которых императрица расточала почти одни и те же ласки. «Гришенку» в обращениях к Завадовскому заменило другое имя: «Петруша», «Петруса», но остались и «сударушка», и «милай», и «голубчик». Много общего и в содержании писем — рука императрицы поднаторела в написании клятвенных обещаний, причем она выработала даже определенный шаблон.

Историки располагают письмами Екатерины, но у них нет писем фаворитов. Судя по ответам императрицы, оба фаворита часто выражали сомнения в ее верности. Та клялась в вечной любви и тому и другому. Потемкину она писала: «Я сама тебя очен, очен люблю», «я всякого чувства с тобою разделяю пополам», «кукла, милая, я тебя люблю чрезвычайно», «здор, душинка, несеш; я тебя люблю и буду любить вечно против воли твоей», «останся дома, милуша, и быть уверен, что я тебя очен, очен люблю», «я люблю вас всем сердцем», «после тебя можно ли кого любит; я думаю, что тебя подобного нету… я перемены всякую не люблю». Схожие клятвенные обещания встречаем и в записках и письмах к Завадовскому: «Решительно есть то, что я тебя люблю и любить буду и твердо в том пребываю, а ты скорбишь по пустому», «верь мне для своего спокойствия: право я тебя не обманываю, я тебя люблю всею душою», «сама же тебя люблю как душу»; «любовь наша равна; обещаю тебя охотно, пока жива, с тобою не разлучатся».

В записочках выражено страстное желание встретиться, горячая признательность за ласку, тревога в связи с болезнью того и другого фаворита. Потемкину: «приди ко мне, чтоб я могла успокоить тебя бесконечной ласки моей»; «весьма мне прискорбно, милинкой, что ты недомогаеш»; «душечка, милая, выйдеш ли сегодня?»; «изволь приласкаться, твоя ласка мне и мила и приятна, и тебя за то спасибо». Завадовскому: «с нетерпеливостью ждать буду вечера, чтоб тебя видит»; «ты сердцем и душею питает мою страсть; нежность и чувствительность твоя ни с чем несравненно суть»; «любовь твоя утеха души моей» и др.

Менее ласковые записочки Екатерина писала И. Н. Корсакову, но и они не лишены нежности и клятв в верности: «Ни единая минута из мысли не выходишь»; «сие пишу во свидетельство, что в совершенном уме памятую приятные часы, кои проводили с вами»; «буде скоро не возвратишься, сбегу отселе и понесусь искать по всему городу»; «буде бы тебе можно было видеть сердце и душу мою и чистосердечную привязанность, с которой не на час к тебе расположено»[388].

И все же в содержании писем к фаворитам можно обнаружить некоторые различия. Первое из них состоит в том, что Завадовский искренне влюбился в императрицу и, вероятно, чаще, чем Потемкин, высказывал свои сомнения и подозрения относительно ее верности. Это наскучило императрице, и она дала Завадовскому отставку. А. А. Безбородко, хорошо знавший Завадовского, объяснял его отставку тем, что «его меланхолический нрав и молчаливый характер не нравились пылкой государыне, и он тихо удалился в свое имение Ляличи, где жил некоторое время в уединении, затем женился». Подлинные причины падения Завадовского крылись в другом — он, будучи приверженцем братьев Орловых, предпринял попытку подорвать у императрицы кредит доверия к Потемкину и удалить его от двора. Сам Потемкин поначалу способствовал утрате своего положения тем, что сгоряча и из ревности отпросился у Екатерины в Новгородскую губернию инспектировать войска. Ревнивец, однако, просчитался; императрица не противилась исполнению намерения, и казалось, что Потемкин дал повод торжествовать победу и Завадовскому, и его покровителям. Но возвратившийся князь все расставил по своим местам — 8 июня 1777 года Завадовский получил отставку и оказался в своем имении на Украине[389].

Другой современник, управитель дел Потемкина М. Гарновский, тоже отметил дурной характер Завадовского. «Говорят, — записал он в июле 1876 года в дневнике, — что жена раскаивается, что вышла замуж за злого, ревнивого, подозревающего и застенчивого меланхолика и мизантропа».

Императрица утешила отвергнутого любовника роскошными наградами: за год пребывания «в случае» он получил 6 тысяч душ на Украине, 2 тысячи душ в Польше, 1800 душ в русских губерниях; кроме того, 150 тысяч рублей деньгами, 80 тысяч рублей драгоценностями, 30 тысяч рублей посудой, а также пенсион в 5 тысяч рублей. Желчный М. М. Щербатов отметил слабость Завадовского к землякам — «он ввел в чины подлых малороссиян».

Екатерина все же не рассталась навсегда ни с Завадовским, ни с Потемкиным в отличие от прочих фаворитов, получивших отставку. Завадовский в 1775 году был назначен статс-секретарем императрицы. Эту должность он продолжал отправлять и после отставки с поста фаворита.

Положение же Потемкина при дворе, как явствует из записок императрицы, было настолько прочным, что остается загадкой осуществленное им намерение оставить столицу и свою возлюбленную, чтобы отправиться в захолустье управлять наместничеством. Потемкин конечно же знал, что с его отъездом императрица обретет утешение в новом фаворите, и риск остаться навсегда покинутым был настолько велик, что только крайняя необходимость вынудила его совершить этот шаг.

Анонимный автор официозной биографии Потемкина, обнародованной в 1808 году, вероятно его современник, тоже удивлялся поступку князя. «В 1776 годе, — читаем в тексте „Жизни князя…“, — князь Потемкин к общему изумлению просил у императрицы позволения отправиться на несколько времени в свое наместничество для поправления расстроенного здоровья»[390]. «Несколько времени» переросли в полтора десятилетия, проведенные светлейшим в Новороссии.

Решение князя однозначно объяснить невозможно. Скорее всего, оставляя столицу и двор, Потемкин не рассчитывал на восстановление своего прежнего положения. Отчасти он, видимо, уповал на клятвы императрицы в вечной верности, дававшие хотя и слабую, но все же надежду сохранить ее доверие и свое на нее влияние. Но более всего князь уповал на то, что в Новороссии он приобретет возможность полностью выразить себя, реализовать свои таланты государственного деятеля — ему, надо полагать, опостылела косная и однообразная жизнь двора, мелкие интриги и трата своих сил и дарований на то, чтобы ублажать императрицу.

Потемкин приобрел новое качество, и в Новороссию ехал не отверженный фаворит и не опальный придворный, а вельможа, облеченный доверием императрицы, которого на пути следования встречали и провожали едва ли не с царскими почестями: триумфальными арками, фейерверками и торжественными обедами. Екатерина, отправляя вельможу в дальний путь, не ошиблась в нем, когда считала его верным слугой, а Потемкин не ошибся в императрице, когда рассчитывал обрести в ней покровительницу, горячо поддерживавшую все его начинания и сохранявшую при этом дружбу и привязанность, но уже не как к фавориту, а как к соратнику.

Но вернемся к любовникам императрицы.

Завадовского сменил Семен Гаврилович Зорич, серб по национальности, ослепивший всех своей красотой. В фаворе он пробыл одиннадцать месяцев. Этот гусар, адъютант Потемкина, стал флигель-адъютантом императрицы. Он отличался остроумием, неиссякаемой веселостью и добродушием, но явно переоценил свои возможности: будучи рекомендован Екатерине Потемкиным, он осмелился перечить ему, поссорился со светлейшим и даже вызвал его на дуэль. Потемкин вызова не принял и настоял на отставке фаворита, впрочем, щедро награжденного, как и его предшественники. Зорич получил город Шклов, где завел свой двор и основал на свои средства кадетский корпус.

Кроме Шклова ему было выдано 500 тысяч рублей, из коих 120 тысяч предназначались для уплаты долгов; на 120 тысяч рублей куплены поместья в Лифляндии и на 200 тысяч рублей — бриллианты. Щербатов порицал его: «Зорич ввел в обычай непомерно великую игру».

Современники нарисовали любопытный портрет Зорича, расходящийся с изложенными выше сведениями о нем: «Он был приятного вида при посредственном воспитании и способностях ума, однако ж ловок, расторопен, любил богато одеваться», играл в карты на крупные суммы. Пристроил его к императрице якобы не Потемкин, а Г. Орлов, решивший этим отомстить своему недругу.

Говорили, будто Зорич спустил все свои богатства за карточным столом. С. А. Тучков не подтверждает этих сведений. Не отрицая, что Зорич был картежником, Тучков считал причиной его разорения нерасчетливую благотворительность: в Шклове он учредил кадетский корпус на 400 человек из небогатых дворян, выстроил для него огромное здание, выпускникам давал от себя мундир, офицерский экипаж, деньги на проезд к месту службы и 100 рублей на расходы. Он добился того, что его корпусу было присвоено звание учебного заведения; корпус выпускал хорошо подготовленных офицеров, которых отправляли служить в армию.

Кроме кадетского корпуса Зорич прославился еще некоторыми благотворительными акциями: устроил бесплатную больницу, театр, помогал многочисленным родственникам, держал открытый стол.

Сменивший Зорича Иван Николаевич Корсаков тоже пользовался фавором недолго, причем по собственной оплошности: по свидетельству К. Массона, «Екатерина лично застала его на своей кровати державшим в своих объятиях прелестную графиню Брюс, ее фрейлину и доверенное лицо. Она удалилась в оцепенении и не пожелала видеть ни своего любовника, ни свою подругу». Корсаков удалился в Москву, где продолжал распутствовать. Щербатов отметил, что он «преумножил бесстыдство любострастия в женах», вступив в связь с графиней Е. П. Строгановой, урожденной княгиней Трубецкой.

Косвенное подтверждение случившемуся находим в письме Екатерины к Гримму от марта 1785 года, в котором она сообщала о смерти графини Брюс: «Нельзя не пожалеть о ней всякому, кто знал ее близко, потому что она стоила того, чтобы ее любили; лет шесть или семь тому назад это огорчило бы меня еще более, но с тех пор мы несколько более прежнего поотдалились одна от другой». Кажется, Корсаков был единственным фаворитом, чьи услуги императрица не оплатила пожалованиями.

Последним из калифов на час стал Александр Петрович Ермолов. Любопытные сведения о его фаворе сообщает М. М. Щербатов. Оказывается, императрица готовила из него «ученика» и фаворита с младых ногтей: еще в 1767 году Екатерина, возвращаясь из путешествия по Волге в Москву, остановилась в доме прапорщика Петра Леонтьевича Ермолова, где ей приглянулся его тринадцатилетний сын Александр. Обняв и поцеловав его, Екатерина сказала: «Поздравляю тебя дружок с чином капрала конной гвардии» и взяла его в Петербург. Екатерина долго пестовала Ермолова — фаворитом он стал в 31 год, но чем-то не угодил ей и был отставлен. «Он не понравился, однако, Потемкину прежде, чем перестал нравиться Екатерине», — записал Массон. Это была, надо полагать, ничем не примечательная личность; о нем, как и о Васильчикове, М. М. Щербатов отозвался кратко, но выразительно: «не успел сделать ничего». Вместе с отставкой Ермолов получил 130 тысяч рублей, 4000 душ и пятилетний отпуск с правом выезда за границу.

В промежутке между фавором Зорича и Ермолова «в случае» оказался Александр Дмитриевич Ланской. По словам К. Массона, он был «самый любимый из любовников» императрицы. В 1780 году, когда он поселился во дворце, ему шел 23-й год, то есть он был моложе императрицы на 29 лет. Мемуаристы отмечали его привлекательную внешность, он любил искусство, был гуманен и отличался благотворительностью.

«Он был большого роста, — писала о Ланском Л. Н. Энгельгардт, — стан имел прекрасный, мужественный, черты лица правильные, цвет лица показывал здорового и крепкого сложения человека». Лорд Мальсборн доносил в Лондон в октябре 1778 года: «Ланской молод, красив и, как говорят, чрезвычайно уживчив… государыня страстно привязалась к своему новому любимцу».

Но если современники были единодушны в оценке внешности Ланского, то по поводу его отношений с окружающими и характера их мнения расходились. Гельбиг писал, что Ланской всю жизнь думал, «как бы хитростями и притворствами получить побольше богатств; бесчувственность его ко всему, лично до него не касавшемуся, в Ланском была так развита, что он не хотел даже сделать что-либо полезное для своих родных»[391]. Аналогичного мнения придерживался гофмедик императрицы Мельхиор Адам Вейкарт, считавший Ланского избалованным и необузданным человеком, который к «государыне поворачивался спиной, когда она говорила не по его и который теперь становился все раздражительнее»[392]. А. А. Безбородко сопоставлял надменного и мелочно мстительного Мамонова с Ланским, и последний в этом сравнении выигрывал, хотя тоже был не лишен недостатков: «Ланской, конечно, не хорошего был характера, но в сравнении с его (Мамонова. — Н. П.) был сущий ангел. Он имел друзей, не усиливался вредить ближнему и многим старался помогать».

Императрица, как известно, имела обыкновение восторгаться большинством своих фаворитов, приписывать им отсутствовавшие у них добродетели. О Ланском она писала Гримму: «Вы не поверите, какую силу имеет этот человек». Правда, сопоставляя способности Ланского и Потемкина, она отдавала предпочтение последнему: «Он не имел такого ума как Потемкин, зато был красивее, умел вмешиваться в семейные дела государыни… занимался ее мелочами и пользовался ее полным доверием». В другом письме к Гримму от 29 июня 1782 года Екатерина продолжала восхищаться добродетелями Ланского, его стремлению к знаниям. В течение зимы он «начал поглощать поэтов и поэмы; на другую зиму — многих историков… Не предаваясь изучению, мы приобретали знания без числа и любим водиться лишь с тем, что есть наилучшего и наиболее поучительного. Кроме того, мы строим и садим, мы благотворительны, веселонравны, честны и мягкосердечны».

Императрица готовила из Ланского, впрочем, как и из других фаворитов, государственного деятеля. «Я надеялась, — сообщала она о своих планах Гримму после смерти Ланского, — что он будет опорой моей старости; он усердно трудился над своим образованием, оказывал успехи, принял все мои вкусы, это был мой воспитанник — благородный, кроткий и добросовестный, разделявший мои огорчения, когда они случались, и радовавшийся моим радостям».

Как и Потемкина, Екатерина осыпала Ланского множеством наград и пожалований. Грудь его украшали многие ордена, отечественные и иностранные: король Речи Посполитой наградил его орденами Белого Орла и Святого Станислава, а Екатерина — Александра Невского. В 1783 году он получил орден Святой Анны, звание генерал-поручика, а также шведский орден Полярной Звезды. Его богатство по подсчетам современников составляло 7 миллионов рублей. Одни пуговицы на его кафтане стоили около 80 тысяч рублей.

Неизвестно, вылепила бы Екатерина из Ланского государственного деятеля масштаба Потемкина, ибо способностей сопереживать радости и печали, быть благородным и кротким достаточно для ординарного подданного, но мало для государственного мужа. Неожиданная смерть Ланского в июне 1784 года прервала воспитательные упражнения императрицы. Перед этим Ланской «едва не сломал себе шею».

Причины смерти Ланского не совсем ясны, и путаницу внес лечивший его гофмедик М. А. Вейкарт. В официальном заключении он писал о кончине Ланского от злокачественной жабы. А. Г. Брикнер приводит свидетельства недоверчивого и пренебрежительного отношения Ланского к медикам и медицине, видимо, внушенного ему императрицей: он отказывался от лекарств, прописанных доктором, позволял себе кричать на него: «Что он за доктор, когда не может вылечить меня», срывал и бросал на пол примочку. Екатерине Вейкарт, однако, откровенно сказал о безнадежном положении больного и пророчил ему быструю смерть, что и случилось.

«Государыня слушала и видела все это с грустью, — писал Вейкарт в другой записке, как бы в оправдание, что он не в силах был помочь больному, — но решительно ничего нельзя было поделать с избалованным, необузданным человеком…» Екатерина «иногда сама с величайшей заботливостью и материнской нежностью ухаживала за больным».

Уже после смерти Ланского Вейкарт узнал, что мужскую «силу», о которой Екатерина писала Гримму, придавало Ланскому возбуждающее средство (контарид), которое он употреблял во все возрастающих дозах. «Ланской в самом начале своей болезни мазал себе тело и обкладывался пластырями, чего не соглашался делать только с шеею; а известно, что шея находится в прямой связи с половыми частями, в которых он почувствовал страдание при самом начале своей болезни. Возможно, что употребление контарида расположило к столь ужасной болезни».

В письмах к Гримму Екатерина многократно возвращалась к описанию своей скорби в связи с кончиной Ланского. «Когда я начинала это письмо, — делилась Екатерина переживаниями в одном из них, — я была счастлива и мне было весело, и дни мои проходили так быстро, что я не знала, куда они деваются. Теперь уже не то: я погружена в глубокую скорбь, моего счастья не стало. Я думаю, что сама не переживу невознаградимой потери моего лучшего друга, постигшей меня неделю назад… Это был юноша, которого я воспитывала, признательный, с мягкой душой, честный, разделявший мои огорчения, когда они случались, и радовавшийся моим радостям».

В другом послании: «Я не могу ни спать, ни есть, чтение нагоняет на меня тоску, а писать я не в силах. Не знаю, что будет со мной; знаю только, что никогда в жизни я не была так несчастна, как с тех пор, как мой лучший дорогой друг покинул меня». В письме, отправленном Гримму 9 сентября, то есть два с половиной месяца спустя, Екатерина все еще находилась во власти переживаний: «От слишком сильно возбужденной чувствительности я сделалась бесчувственной ко всему, кроме горя; это горе росло каждую минуту и находило себе новую пищу на каждом шагу». «Моя скорбь чрезмерна… и вот уже три месяца как я в таком положении, и адски страдаю». Скорбела императрица и в феврале 1785 года.

Вероятно, переживания императрицы усиливались чувством собственной вины за гибель молодого, пышущего здоровьем фаворита. Об искренности ее чувств к Ланскому свидетельствует и тот факт, что она свыше года воздерживалась от заведения нового любовника.

Предсмертный поступок Ланского заслуживает похвалы — ни один из фаворитов ничего подобного не совершил: часть своего колоссального богатства он перед кончиной распорядился передать в казну: два дома, один из которых был недостроен, а также часть вотчин. Императрица, однако, не выполнила воли покойного, распорядившись передать вотчины в Пензенском и Тамбовском наместничествах в вечное и потомственное владение его брату, подполковнику Якову Ланскому; вотчины в Псковской и Тверской губерниях, а также дом в Петербурге — его матери; вотчины в Псковской губернии и два дома в Петербурге — трем сестрам покойного. Деньги и драгоценности разделила равными долями между матерью, братом и сестрами. Имения, которые покойный фаворит просил возвратить в казну, Екатерина велела принять, но уплатить за них 400 тысяч рублей, которые тоже разделили между наследниками[393].

Очередного фаворита, Александра Матвеевича Дмитриева-Мамонова, ввел «в случай» сам Потемкин, пожелавший иметь при дворе своего человека, в обязанность которого входило наблюдение за происками недоброжелателей князя. Один из адъютантов Потемкина, гвардии поручик Мамонов, пришелся ко двору, и пожалования посыпались одно за другим — императрица возвела его в полковники и флигель-адъютанты; в 1787 году он был пожалован в премьер-майоры Преображенского полка и сделан действительным камергером, а в следующем году — генерал-поручиком и генерал-адъютантом. В этом же году он стал графом Римской империи.

Одновременно с чинами и орденами он получал поместья, так что по свидетельству Гельбига превратился в одного из богатейших людей страны: в одном Нижегородском наместничестве он владел 27 тысячами душ крестьян, а общий доход с вотчин достигал 63 тысяч рублей в год. Не скупилась императрица и на денежные пожалования: он получал сотни тысяч рублей на содержание стола в день рождения и именин. Только в течение последних трех месяцев 1789 года, когда прервалась карьера Мамонова при дворе, он получил до полумиллиона рублей[394].

Чем больше седых волос появлялось на голове императрицы, тем восторженнее она отзывалась о каждом новом любовнике — старость делала ее снисходительной к их недостаткам, явным для стороннего наблюдателя. Один из современников писал о Мамонове: «Ни в какие дела не мешается, да и не любит их выслушивать». Так вел себя Мамонов в первое время, но возможность властвовать и извлекать из своего положения личную выгоду и поблажки со стороны старухи-императрицы придали Мамонову смелость вмешиваться в дела управления.

А. А. Безбородко, занимавший в годы фавора Мамонова должность статс-секретаря императрицы и наблюдавший его с близкого расстояния, считал его человеком злобным и деспотичным. «Перемена, — делился Безбородко своим мнением с приятелем С. Р. Воронцовым, — конечно была нечаянна, ибо Мамонов всем столько уже утвердившимся казался, что, исключая князя Потемкина, все предшественники его не имели подобной ему власти и силы, кои употреблял бы на зло, а не на добро людям. Ланской, конечно, не хорошего был характера, но в сравнении сего был сущий ангел. Он имел друзей, не усиливался слишком вредить ближнему, о многих старался, а сей ни самим приятелям своим, никому ни о чем помочь не хотел. Я не забочусь о том зле, которое он мне наделал лично, но жалею безмерно о пакостях, от него в делах происшедших, в едином намерении, чтоб только мне причинить досады». Отзыв М. М. Щербатова близок к оценке Безбородко: «…Мамонов вводит деспотичество в раздаянии чинов и пристрастие к своим родственникам».

Иностранцы, не имевшие деловых контактов с Мамоновым, характеризуют его положительно. Сегюр назвал его человеком «отличного ума и по наружности», а датский посол Остен Сакен писал, что он «хорошо воспитан, наружность у него степенна и кажется он обладает большим умом и живостью, чем Ермолов». Князь де Линь тоже положительно оценивал Мамонова на том основании, что он пользовался правом говорить императрице правду, противоречить ей, оспаривать ее мнение. Екатерине, по словам де Линя, это весьма импонировало, и она восхищалась его, Мамонова, «справедливостью, честностью, его стремлением творить добро по мере сил». Скорее всего, эти отзывы были внушены дипломатам самой императрицей, не обнаружившей в любимце никаких недостатков. В письме к Гримму портрет Мамонова выглядит так: «Под этим красным кафтаном (прозвище Мамонова. — Н. П.) скрывается превосходнейшее сердце, соединенное с большим запасом честности; умны мы за четверых, обладаем неистощимой веселостью, замечательной оригинальностью во взглядах на вещи, в способе выражения, удивительной благовоспитанностью». Далее Екатерина описывает внешность фаворита: «черты лица правильны — у нас чудные черные глаза с тонко вырисованными бровями, рост несколько выше среднего, осанка благородная, поступь свободна. Одним словом, — завершает зарисовку императрица, — мы столько же основательны по характеру, сколько отличаемся силою и блестящей наружностью».

Другое письмо, отправленное императрицей Гримму, содержало еще больше похвал. «Красный кафтан личность далеко не рядовая. В нас бездна остроумия, хотя мы никогда не гоняемся за остроумием, мы мастерски рассказываем, обладаем редкой веселостью; наконец, мы — сама привлекательность, честность, любезность и ум; словом, мы себя лицом в грязь не ударим». Письмо, отправленное, когда императрица находилась на пути в Крым: «Все наши путешественники любят его, потому что он необыкновенно мил в обществе». Императрица считала необходимым сообщать Гримму и об увлечениях «Красного кафтана»: то его внимание было сосредоточено на нумизматике — он коллекционировал медали, то переключалось на гравирование.

«Он верный друг, имею опыты его скромности», — как-то отозвалась императрица о фаворите. Но «верному другу» и ангелу, по словам Массона, «опротивели увядшие прелести шестидесятилетней любовницы, и он влюбился в юную фрейлину Дарью Федоровну Щербатову, ответившую взаимностью»[395]. М. Гарновскому он жаловался: «При дворе жить очень скучно и что между придворными людьми почитает он себя как между волками в лесу». Эти слова Мамонова Гарновский комментировал так: «Не наскучил бы он такими отзывами прежде времени».

О подробностях разрыва Екатерины с Дмитриевым-Мамоновым можно узнать из ее переписки с Потемкиным. 29 июня 1789 года она извещала князя, что граф Мамонов 18 июня «пришел сказать мне, что я обращаюсь с ним не так хорошо, как прежде, что я не отвечала на вопросы, которые он мне задавал за столом, что он недоволен тем, что множество людей, заметивших это, переглядывались между собой и что он тяготится ролью, которую играет…» Мамонов далее повторял, «что кроме преданности у него не было ко мне иных чувств». Если верить императрице, то она заявила фавориту: в изменении к нему отношения он должен пенять на себя сам, так как задушил ее к нему чувства «обеими руками».

Из текста письма Екатерины следует, что она была готова к разрыву и нисколько не жалеет о случившемся, что явно не соответствует истине, ибо демарш «Красного кафтана» для нее был полной неожиданностью и сильным ударом по ее самолюбию. Она нашла пристойный выход из положения, выступив в роли свахи, и предложила фавориту в невесты тринадцатилетнюю графиню Брюс, располагавшую богатым приданым, но он отказался, заявив, что безумно влюблен в фрейлину Щербатову.

Потемкин отвечал, что он догадывался об этом «амуришке давнем», что Мамонов, отказываясь от вечерних визитов к императрице под предлогом болезни, ранним утром бежал в специально нанятый дом к возлюбленной.

Если исходить из свидетельств Мамонова, зарегистрированных М. Гарновским, то события, приведшие к разрыву, развивались несколько по-иному. Мамонов еще 21 июня 1789 года отправил Екатерине письмо: «Вам известно, что по причине расстроенного моего здоровья я еще зимою просился в Москву. Меня уговорили здесь остаться и после всего того, что мне тогда из разных уст сказано было, я почитал от прежней моей должности уволенным. Отвращение мое к придворной жизни, которое происходило от болезненных припадков и грустию стесненного духа, усиливаясь во мне со дня на день, видно, наконец, наскучило».

В пересказе автора «Записок» императрица ответила следующим посланием: «Желая всегда тебе и твоей фамилии благодетельствовать и видя, сколько ты теперь состоянием своим скучаешь, я намерена иначе счастье тебе устроить. Дочь графа Брюса составляет в России первейшую, богатейшую и знатнейшую партию. Женись на ней, на будущей неделе граф Брюс будет дежурным. Я велю, чтобы и дочь его с ним была». Императрица при этом обещала: «Я буду помогать, и при том ты и в службе остаться можешь».

Из ответа Екатерины следовало, что она согласна на отставку, и тогда Дмитриев-Мамонов отважился на решительный шаг — открыть подлинные причины своего желания уйти в отставку: брак с дочерью Брюса его ни в какой мере не устраивает, он давно влюблен в фрейлину Щербатову и пользуется ее взаимностью и именно с нею желает связать свою судьбу брачными узами.

Это был жестокий удар для Екатерины и как для императрицы, и как для отвергнутой женщины. Последовало объяснение с фаворитом, длившееся, согласно сведениям Гарновского, свыше четырех часов, после чего она вышла из покоев графа в слезах, а из ее покоев раздались рыдания.

Если бы нечто подобное произошло в предшествующие царствования, то измена была бы сурово наказана, и влюбленным пришлось коротать время врозь в глухомани. Екатерина проявила выдержку и сдержанность. Подавив раздражение отвергнутой женщины, она высказала вслух лишь одну претензию: если бы он признался об этом зимой, то влюбленные соединились брачными узами на полгода раньше. «Бог с ними! Пусть будут счастливы. Я простила их и дозволила жениться». Более того, Екатерина вела себя так, будто ничего не произошло: она пожаловала Мамонову 2250 душ и 100 тысяч рублей. Согласно придворному обычаю императрица сама наряжала фрейлин под венец. Екатерина не отступила от обычая. «Перед вечерним выходом, — занес Храповицкий в Дневник, — сама ее величество изволила обручить графа и княжну; они, стоя на коленях, просили прощения и прощены».

Мамонов был креатурой Потемкина. Об этом свидетельствуют два факта, приведенные анонимным автором, подготовившим публикацию писем А. М. Мамонова Екатерине II. На второй день после назначения флигель-адъютантом Мамонов подарил Потемкину золотой чайник с надписью «Plus unis par le coeur que par le sang» («соединены более сердцами, нежели узами крови»). Известно также, что Потемкин негодовал, когда Мамонов, не дождавшись его приезда в Петербург, объявил императрице о своей любви к княжне Щербатовой. Храповицкий по этому поводу записал слова Потемкина: «Зачем, обещав, его не дождался и оставил свое место глупым образом». Иной оттенок можно обнаружить в характеристике Мамонова, прозвучавшей в письме Потемкина к Екатерине: «…Это смесь беспечности с эгоизмом… Думал только о себе самом, он требовал всего, ничем не оплачивая; будучи ленив, он забывал самые приличия… Можно ли так глупо и столь странно себя оказать всему свету… Мне жаль было тебя, кормилица, видеть, а паче были несносны его грубость и притворные болезни».

Екатерина и после отставки Мамонова поддерживала с ним переписку, о чем свидетельствуют десять отправленных к ней писем бывшего фаворита, брак которого не доставил ему семейного счастья. Быть может, императрица сознательно отправляла послания Мамонову, чтобы вызвать подозрительность и ревность супруги.

В 1792 году Мамонов просил разрешения возвратиться ко двору, оправдываясь тем, что «по молодости моей и тогдашнему легкомыслию» совершил поступок, «терзающий и поныне мою душу». Императрица отказала просителю, многократно продлевая отпуск фаворита на один год. Последний раз Мамонов благодарил императрицу за продление отпуска 5 февраля 1795 года.

После свадьбы, состоявшейся 1 июля 1789 года при небольшом стечении народа и в отсутствие Екатерины, новобрачные отбыли в подмосковную деревню.

И все же беспрецедентный в жизни императрицы поступок новобрачных оставил у отвергнутой женщины чувство раздражения, которое изредка выползало наружу. Она продолжала следить за судьбой фаворита и, похоже, не без злорадства извещала своих корреспондентов, что брак не принес ему счастья. Гримму она писала в июне 1790 года: «Что касается неблагодарных, то они очень строго наказали сами себя. По-видимому, семейного ладу нет. Да и что может быть хуже положения человека, одаренного умом и имеющего познания, как очутиться в 30 лет в деревне с женой брюзгой и капризной, которую он ежедневно попрекает, что остался один с нею и для нее. Кроме того, вся тяжесть неблагодарности пала ему на грудь, и он сначала по мнительности, а потом на самом деле стал страдать одышкой». Еще раньше, в ноябре 1789 года, она извещала Потемкина, будто, согласно слухам, Мамонов сошел с ума. «Естьли то правда, то Бога благодарить надобно, что сие не сделано прошлого года. Конфузию в речах я в самый день свадьбы приметила, но сие я приписывала странной его тогдашней жизни»[396].

Между тем Екатерина обрела утешение в Платоне Александровиче Зубове. В конце июня 1789 года, когда Мамонов признался в любви к княгине Щербатовой, Зубов уже оставался с нею наедине, а в августе Потемкину довелось прочесть следующие слова, написанные императрицей: «Это очень милое дитя, имеющее искреннее желание сделать добро и вести себя хорошо. Он не глуп, сердце доброе, и я надеюсь, он не избалуется». В сентябре следующего года она в письме к тому же Потемкину обнаружила в двадцатидвухлетнем фаворите новые достоинства: «Твой корнет за мной ходит и такое попечение имеет, что довольно не могу ему спасибо сказать». Через месяц новое выражение восторга: «Твой корнет непрерывно продолжает свое похвальное поведение, и я ему должна отдать истинную справедливость, что привязанностью его чистосердечной ко мне и прочими приятными качествами он всякой похвалы достоин». В начале 1791 года еще одно признание: «…Я чрезвычайно довольна честностью, добросердечием и нелицемерною его привязанностью ко мне».

Если в письмах к Потемкину Екатерина высвечивала достойное похвалы поведение фаворита, то Гримму она внушала мысль о его исключительных дарованиях: «Зубов трудолюбив, бескорыстен, исполнен доброй воли и отличается чрезвычайными умственными способностями; вы о нем услышите еще более, кажется, от меня зависит сделать из него новый фактотум».

В другом письме, извещавшем Гримма о кончине Потемкина, Екатерина писала: «Нет ни малейшего сомнения, что двое Зубовых подают более всего надежд; но подумайте, ведь старшему только 24-й год, а младшему нет еще и двадцати. Правда, они люди умные, понятливые, а старший обладает обширными и разнообразными сведениями. Ум его отличается последовательностью и поистине он человек даровитый». Воображение императрицы не оставляет ее и в дальнейшем: «Генерал Зубов, — делилась она своими оценками с Гриммом, — отличается трудолюбием, бескорыстием, усердием и замечательным складом ума. От меня зависит, чтобы из него вышел фактотум».

Сдается, эти отзывы дают основание считать, что императрица вместе с утратой молодости утратила способность объективно оценивать достоинства и недостатки фаворита — все современники, как русские, так и иностранцы, дружно опровергают ее оценку Зубова. Ослепленная любовной страстью, она не замечала пороков. Самый лаконичный отзыв фавориту дал Храповицкий: «дуралеюшка Зубов». Не пользовался он уважением и у известного вельможи екатерининского царствования А. А. Безбородко. Осторожный Безбородко избегал резких слов, но находил Зубова человеком бездарным, стремившимся присвоить себе успехи и таланты его, Безбородко.

Биограф П. А. Зубова приводит два примера опрометчивых внешнеполитических акций фаворита, вызвавших дипломатические осложнения. Одна из них связана с поездкой графа Д’Артуа в Лондон, не согласованной ни с английским правительством, ни с русским двором. Дело в том, что наследник французского престола оказался несостоятельным должником многих англичан и ему грозила опасность оказаться за тюремной решеткой. Зная о покровительстве императрицы французским эмигрантам, и в частности графу, Зубов поспешил его успокоить: «Все опасения вашего высочества будут отстранены. Англия почтет за честь принять вас, она сделает все, что ни пожелает императрица, и у нас есть посланник, который сумеет побудить министерство сделать все вам угодное».

Вторая акция нанесла самолюбию императрицы удар такой силы, что от него она так и не оправилась и спустя несколько недель скончалась. Именно по настойчивому совету фаворита Екатерина решила выдать свою внучку Александру Павловну замуж за шведского короля Густава IV Адольфа. Летом 1796 года семнадцатилетний жених прибыл в Петербург, где ему был оказан пышный и радушный прием. Статный, красивый, вежливый и обаятельный жених обворожил двор, в том числе и невесту.

Дело шло к благополучному концу, но в самый последний момент, когда королю надлежало подписаться под свадебным контрактом, он заупрямился: императрица настаивала, чтобы супруга шведского короля сохранила православие и для отправления обряда ей при дворце была сооружена молельня, а король соглашался на право супруги остаться православной, но упорно протестовал против сооружения молельни.

День 11 сентября 1796 года оказался для императрицы днем величайшей скорби и негодования. На семь вечера было назначено бракосочетание великой княжны. Придворные получили повеление явиться в парадном облачении. К семи в одеянии невесты появилась великая княжна, а затем в полном парадном облачении и сама императрица. Недоставало самой малости — прибытия жениха.

Проходит час, другой, а короля все нет. Между дворцом и резиденцией жениха снуют озабоченные вельможи, пытаются уговорить упрямца, но тот вопреки всем настояниям отказался подписать контракт, содержавший пункт о сооружении молельни.

Замешательству не было предела. Можно представить состояние императрицы, привыкшей к тому, чтобы ей безропотно повиновались. Наконец, около 10 вечера было объявлено, что король внезапно занемог и церемония не состоится. Когда Зубов на ухо что-то шепнул императрице, та встала, заикаясь произнесла несколько слов, ей сделалось дурно, гости были распущены.

На следующий день двор праздновал день рождения великой княжны Анны Федоровны, супруги великого князя Константина Павловича. Король как ни в чем не бывало появился на торжестве, императрица тоже показалась на одну минуту, но, не произнеся ни слова, удалилась[397].

Самое резкое суждение о Зубове высказал в 1792 году Ф. Ростопчин: «Он по природе недалек, но ему память заменяет рассудок. Его изречения то ученые, то таинственные и технические выражения, которые он произносит, прикрывают его бездарность. Он выказывает грубую и возмутительную гордость, все поступки его свидетельствуют о дурном воспитании и бывать у него значит подвергнуться унижению».

Проявлением заносчивости и грубости Зубов обнаруживал дремучую непредусмотрительность — у него не хватило рассудка руководствоваться самой примитивной житейской мудростью: престарелая императрица не вечна, его карьера только начинается и со смертью императрицы тут же закончится.

Ф. Ростопчин запечатлел поведение Зубова после кончины императрицы: «Отчаяние сего временщика ни с чем сравниться не может, не знаю, какие чувства сильнее действовали на сердце его; но уверенность в падении и ничтожество изображалось не только на лице, но и во всех его движениях. Проходя сквозь спальную комнату императрицы, он останавливался несколько раз пред телом государыни и выходил рыдая… толпа придворных удалялась от него, как от зараженного, и он, терзаемый жаждою и жаром, не мог выпросить себе стакана воды»[398].

С приведенными выше отзывами о Зубове вполне согласуется суждение графа Штернберга, наблюдавшего жизнь двора в 1792–1793 годах. «Он среднего роста, очень худощав, имеет довольно большой нос, черные волосы и такие же глаза. Внешность его не представляет ничего величественного, скорее всего в нем есть какая-то нервная подвижность». Когда императрица была помоложе, ее фаворитами были дюжие красавцы. Теперь располневшая и одряхлевшая Екатерина, вынужденная скрывать свою полноту за изобретенным ею платьем, напоминавшем сарафан, должна была довольствоваться тщедушным, часто болевшим Зубовым, человеком с невыразительной внешностью.

Не менее уничтожающий отзыв о последнем фаворите императрицы дал Массон, противопоставивший его Потемкину. Последний, по словам Массона, «почти всем своим величием был обязан самому себе, Зубов — слабости Екатерины. По мере утраты государынею ее силы, деятельности, гения, он приобретал могущество, богатство и силу. В последние годы ее жизни он был всемогущ в обширнейшем смысле слова… Все ползало у ног Зубова, он один стоял и потому считал себя великим. Каждое утро многочисленные толпы льстецов осаждали его двери, наполняя его прихожие и приемные… Развалясь в креслах, в самом непристойном неглиже, засунув мизинец в нос, с глазами, бесцельно устремленными в потолок, этот молодой человек с лицом холодным и надутым едва удостаивал внимание на окружавших его… Из всех баловней счастья царствования Екатерины II ни один, кроме Зубова, не был тщедушен и наружно, и внутренно»[399].

Как относились современники к любовным утехам императрицы и частым сменам фаворитов?

В большинстве своем интеллектуальная элита осуждала ее поведение. Среди хулителей императрицы на первое место должно поставить М. М. Щербатова: блюститель нравственности считал, что царствование Екатерины — высшая точка падения нравов в стране, что любострастие, охватившее двор, перекинулось в семьи вельмож, а от них — к столичным дворянам. В особенности Щербатова раздражало любострастие императрицы в годы, когда на голове ее виднелась седина: «Хотя при поздых летах ее возрасту, хотя седины уже покрывают ее голову, и время нерушимыми чертами означило старость на челе ее, но еще не уменьшается в ней любострастие. Уже чувствует она, что тех приятностей, каковые младость имеет, любовники ее в ней находить не могут, и что ни награждения, ни сила, ни корысть не может заменить в них того действия, которая младость может над любовником произвести».

Не менее беспощаден был к пороку императрицы младший ее современник, знаменитый Н. М. Карамзин, хотя он и высказал свое порицание в более деликатной форме: «Но согласимся, что блестящее царствование Екатерины представляет взору наблюдателя и некоторые пятна… Слабость тайная есть только слабость, явная — порок, ибо соблазняет других. Самое достоинство государя не терпит, когда он нарушает устав благонравия, как люди ни развратны, но внутренно не могут уважать развратных… Горестно, но должно признаться, что хваля усердно Екатерину за превосходные качества души, невольно вспоминаем ее слабости и краснеем за человечество»[400].

Смену фаворитов не относил к добродетелям императрицы и чопорный английский дипломат Р. Гуннинг, доносивший в Лондон в октябре 1772 года: «Назначение преемника (Васильчикова. — Н. П.), сменившего его (Орлова. — Н. П.), послужит едва ли не сильнейшим заявлением слабости и пятном в характере ее величества и ослабит высокое мнение, распространенное о ней столь повсеместно и в значительной мере заслуженное ею». Заметим, депешу с шокировавшей его новостью Гуннинг отправил в год, когда императрица лишь становилась на путь смены фаворитов. Что бы сказал этот дипломат десять лет спустя, когда любовники сменяли один другого каждые год-два? Английский посланник в Вене, сэр Роберт Мюррей Кейт, в донесении в Лондон передал отзыв об императрице Иосифа II, лично познакомившегося с нею в Могилеве в 1780 году: «Главное несчастье императрицы заключается в том, что возле нее нет человека, который бы осмелился ограничить или хотя бы сдержать вспышки ее страстей».

Впрочем, среди современников встречалось и снисходительное отношение к любострастию императрицы, которое расценивалось не как порок, а как отдых и развлечение после утомительных забот по управлению страной. «Сила ее рассудка являлась в том, что несвойственно называть слабостью сердца. Между тем, которые во время ее отдохновения или для разделения ее трудов удостаивались ее самой близкой доверенности и по чувствительности ее сердца жили в ее дворце, ни один не имел ни власти, ни кредита. Но когда кто-либо приучен к делам государственным самой императрицей и испытан в тех предметах, для которых угодно ей было предназначать, таковый был уже ей полезен; тогда выбор сей, делающий честь обеим сторонам, давал право говорить правду, и его слушали». Эти витиеватые слова принадлежали статс-секретарю императрицы А. М. Грибовскому[401]. Упрекать Грибовского в снисходительности к пороку императрицы нет резона — все зависит от его моральных устоев. Что же касается его заявления, что фавориты не имели «ни власти, ни кредита», то это не соответствует действительности. Конечно, ни один фаворит, даже Потемкин, не был формально облечен полномочиями, но положение человека, близкого императрице, предоставляло ему множество возможностей воздействовать на правительственный механизм в угодном для себя направлении. Эти возможности во много крат увеличились с возрастом императрицы, когда она лишилась прежней работоспособности и фактически устранилась от государственных дел, препоручив их фавориту Зубову. Он приобрел статус временщика.

Несомненное влияние на дела управления оказывал Дмитриев-Мамонов. Этот факт зарегистрировали два мемуариста: М. Гарновский и А. Храповицкий. Первый из них, например, сделал следующую запись 14 сентября 1787 года: «Александр Матвеевич много может, нет в сем ни малейшего сомнения. Никто из предшественников его не в состоянии был поколебать власть графа докладчика (Безбородко. — Н. П.), а он оную колеблет». Влиятельность Мамонова подтвердил и А. Храповицкий в присущей ему манере — он не делал подобно Гарновскому обобщений, а регистрировал факты, когда к фавориту посылали на просмотр указы и другие документы. Следовательно, императрица ставила мнение фаворита выше мнения Безбородко[402].

Остается ответить еще на один вопрос: как сама императрица относилась к смене фаворитов, не усматривала ли она в этом банального распутства, не считала ли она, что ее поведение наносит ущерб ее репутации Северной звезды, которой гордились просвещенные умы Западной Европы, как выглядела она перед собственным взрослым сыном? Похоже, что эти вопросы ее не волновали, а если иногда и возникали сомнения относительно собственного поведения, то она придумала ответ, как-то высказанный ею Салтыкову: «Я делаю и государству немалую пользу, воспитывая молодых людей». Эти молодые люди годились ей во внуки.

В фаворитизме Екатерины заложен, помимо нравственного, еще один порок — материальный. Фавориты, как известно, всегда извлекали из своего положения множество выгод. Достаточно вспомнить имена Меншикова, Бирона, Разумовского. Белой вороной среди фаворитов выглядел лишь И. И. Шувалов, отказывавшийся от пожалований Елизаветы Петровны. Но в том-то и дело, что у Екатерины насчитывалось свыше двух десятков фаворитов, почти каждого из которых она по-царски вознаграждала. Точные данные о цене пожалований фаворитам отсутствуют, но публицист начала XIX века оценивал их в 92 500 тысяч рублей. Орловы, например, получили 45 тысяч душ и 17 миллионов рублей, братья Зубовы — 3500 тысяч рублей и т. д.

Аристократа Щербатова возмущали богатства безвестных выскочек, ставших князьями и графами и за год-два «службы» императрице получивших богатства, которые родовитые люди накапливали усердной службой многих поколений. «Не охуляю я, — писал Щербатов, — что имеет всегда при себе любимцев, ибо до внутренних деяний государя касаться не смею; но охуляю я, что сокровищами коронными их до крайности богатит и дает им такие преимущества, которые ни долговременная служба, ни полезные подвиги приобрести не могут, и такую власть, что все пред ними должны трепетать, чрез что и усердие уменьшается и робость и подлость духу час от часу вселяется».

Возмущение Щербатова имеет серьезные основания. Для сравнения приведем награды, полученные отнюдь не ординарным человеком, поэтом Г. Р. Державиным. За 35 лет службы от рядового до сенатора он имел награды, по своим размерам несравнимые с теми, которые получили фавориты. О себе Державин писал, что он хотя и пользовался «довольной доверенностью, но никогда не носил отличной милости за верную службу». Его общие пожалования составили 300 душ крестьян, за оду «Фелице» он получил золотую табакерку с бриллиантом и 500 червонцев и золотую табакерку за оду «На взятие Измаила».

Щедрость Екатерины объяснима. С одной стороны, положение императрицы исключало возможность интимных отношений с каким-либо корнетом, либо поручиком. Отсюда проистекало награждение фаворитов графскими и княжескими титулами. Но щедрость императрицы, кроме того, подогревала усердие фаворитов — денежными пожалованиями, дорогими подарками, наградами, орденами и крепостными крестьянами она как бы покупала любовь фаворитов: известно, что лишь немногие из них питали к ней искренние нежные чувства. Наконец, отставку фаворитов Екатерина сопровождала новыми пожалованиями — в этом, видимо, состояло утешение отвергнутых любовников, покупались их скромность, молчание.

Чтобы составить представление о нравственных устоях, царивших в дворянском обществе второй половины XVIII столетия, надобно выйти из дворцовых покоев и взглянуть на семейную жизнь благородного сословия.

Анна Ивановна за десять лет царствования довольствовалась одним фаворитом, Елизавета Петровна за 20 лет — двумя, Екатерина II за 34 года переменила свыше двух десятков. Следовательно, чем ближе к концу столетия, тем распущеннее становился двор. Конечно, отрицать влияние распущенности двора на нравственный облик вельмож и придворных не приходится. Но, пользуясь терминологией М. М. Щербатова, «повреждению нравов» подверглась и провинция, непосредственно не испытывавшая тлетворного влияния двора. Таков был век, таковы были нравственные устои общества. Муж или жена, соблюдавшие супружескую верность в обществе столичного дворянства, подвергались если не осуждению, то насмешкам. Супруг считался добродетельным главой семьи, если имел метрессу, а супруга нисколько не вредила своей репутации, если располагала одним или несколькими «болванчиками».

Два фактора обусловили падение нравов: низкие культурные запросы большинства дворян, вполне удовлетворявшиеся чувственными наслаждениями, и безделье, праздная жизнь, отсутствие забот о хлебе насущном. Отсюда главной заботой становилась охота за метрессами и «болванчиками», а также пристальное внимание к своей внешности, поглощавшее уйму времени.

Муж и жена столичной элиты жили в отдельных покоях, каждый из них имел свой круг знакомых и свое общество, независимое от супруги и супруга.

Сколь обычным считался подобный взгляд на супружескую жизнь, явствует из многочисленных свидетельств современников-мемуаристов — лишь немногие из них осуждали легкомысленное поведение и распущенность, большинство же бесстрастно сообщали факты супружеской неверности, не давая им оценки.

Г. Р. Державин писал о себе, «что имел любовную связь с одною хороших нравов и благородного поведения дамою, и как был очень к ней привязан, а она не отпускала меня отклоняться в дурное знакомство, то и исправил он мало-помалу свое поведение».

М. Гарновский сообщил любопытную деталь из частной жизни генерал-майора В. И. Левашова, командовавшего войсками, осаждавшими во время русско-шведской войны 1788–1790 годов Фридрихсгам. Он отправил письмо: «Я имею от многих дам детей, коих число по последней ревизии шесть душ; но как по теперешним обстоятельствам я легко могу лишиться жизни, то прошу, чтобы по смерти моей означенные дети, которым я может быть и не отец, были наследники мои»[403].

Блюститель нравственности М. М. Щербатов писал, что П. И. Шувалов содержал несколько метресс, расходовал на них немалые деньги, а «дабы и тело его могло согласоваться с такою роскошью, принимал ежедневно лекарства, которые и смерть ему приключили».

Принято было хвастать своими победами над слабым полом, и молодые люди, не отличавшиеся развратом, наговаривали на себя такие похождения, которых никогда не совершали.

Провинциальные дворяне, подражая столичным, стремились не отставать от них, причем распущенность приобретала грубые формы. Мемуарист Г. И. Добрынин рассказывал, что один севский помещик завел у себя гарем, в котором роль султанши выполняла дочь местного священника. За попытку вызволить свою дочь отец ее «заплатил своею жизнью, ибо неизвестно куда девался».

Школьный учитель Богородицка, по свидетельству А. Т. Болотова, совращал «лучших девок при помощи каких-то напитков, заманивая их к себе, паивал к распутству». Тот же Болотов сообщает о влиянии на калужского наместника М. Н. Кречетникова его любовницы. Она властно вмешивалась в служебные дела наместника, а также предоставила возможность своему мужу жить не по средствам и благодаря покровительству наместника расходовать казенные деньги. «Любя до обожания сию злодейку, — писал Болотов, — и повинуясь ей», наместник по ее внушению хотел отстранить от должности его, Болотова, и пристроить на его место брата супруга.

Другой авторитетный современник, Г. Р. Державин, сообщает сведения и о своих амурных похождениях, и о нарушении супружеской верности директором гимназии, сожительствовавшим с той самой «прекрасной благородной девицей», с которой развлекался и сам Державин. Еще один благородный по происхождению человек женился на «прекрещеной иностранке, которая торговала своими прелестями» и с ведома супруга обирала своих поклонников.

Не все дамы были подвержены распутству. Супруга графа П. А. Румянцева блюла супружескую верность, но знала, что фельд-маршал имел метрессу. По случаю какого-то праздника она послала подарки супругу, камердинерам и несколько кусков материи на платье метрессе. Граф таким вниманием был растроган до слез, но сокрушался: «Если бы знал ее любовника, послал бы ему подарки»[404].

Едва ли не самое тягостное впечатление о пороках семейной жизни оставляют воспоминания А. Е. Лабзиной. Во всяком случае, по описанию цинизма, по глумлению над супружеской верностью, по растленности нравов в мемуаристике XVIII века не сыщется сочинения, равного воспоминаниям Лабзиной.

Оставшись после смерти отца в пятилетнем возрасте, Анна воспитывалась вдовой в домостроевском духе рабского и беспрекословного подчинения супругу. В тринадцатилетнем возрасте она была выдана замуж за владельца университетского диплома, горного инженера А. М. Карамышева, бывшего старше своей супруги на 15 лет.

Девочка покорно переносила издевательства супруга, иногда оказываясь неспособной дать оценку и протестовать против его омерзительного поведения. Она, например, спокойно перенесла такую странность в поведении супруга: брачную ночь он провел не с нею, а с племянницей, с которой продолжал сожительствовать и после женитьбы. Иногда они спали втроем. Мемуаристка сообщает, что на таком же нравственном уровне находился и сын знаменитого токаря Петра I А. А. Нартов, будущий президент Берг-коллегии, участник оргий с девицами сомнительного поведения.

Супруг не только сам развратничал, но и рекомендовал супруге вести себя подобным образом — советовал, чтобы она себе «нашла по сердцу друга, с которым бы… могла делить время». Более того, он сам обещал подыскать ей такого друга. Нравственный кодекс Карамышева прост и столь же циничен: «Нет греха и стыда в том, чтоб в жизни нашей веселиться». На упреки Анны Евдокимовны он отвечал: «Разве ты думаешь, что я могу тебя променять на тех девок, о которых ты говоришь. Ты всегда мне жена и друг, а это — только для препровождения времени и для удовольствия». В другой раз он ей заявил: «Тем-то платишь за любовь мою к тебе и за дружеское позволение наслаждаться жизнью и всеми утехами»[405].

От мук и страданий Анну Евдокимовну освободила ранняя смерть Карамышева, что позволило ей обрести покой во втором браке.

Видимо, и столичная элита, и императрица игнорировали внушение, которым должен был руководствоваться человек и гражданин в своей повседневной жизни. В разделе «О распутстве» в многократно переиздаваемом при Екатерине сочинении «О должности человека и гражданина» написано: «Распутным называется человек, который порокам и неистовствам предан. Кто распутно живет, тот в стыд и посмеяние впадает, ослабляет тело свое, делает себя пред Богом наказания достойным и пред людьми ненавидимым»[406].

Непоследовательность императрицы проявлялась и в другом: ее частная жизнь противоречила пренебрежительному отношению к петиметрам — модникам и отличавшимся непостоянством молодым людям, доблесть которых определялась количеством побед, одержанных над слабым полом.

Невозможно оспорить суровый приговор М. М. Щербатова поведению императрицы: «К коликому разврату нравов и женских всей стыдливости пример ее множества имения любовников, един другому часто наследующих, и равно почетных и корыстями снабженных, обнародовал чрез сию причину их щастия, подал другим женщинам! Видя храм сему пороку, сооруженный в сердце императрицы, едва ли за порок себя щитают ей подражать; но паче, мню, почитает каждая себе в добродетель, что еще столько любовников не переменила!»[407]