6. Раввин и пастор

Две веры и две миссии сражались за сердца и души еврейских беженцев из Советского Союза, многие из которых были совершенно незнакомы с религиозной жизнью. Сразу по приезде в Ладисполи мы с родителями узнали о существовании Американского центра и о еженедельной кинопрограмме. Мы были новичками. Логично было предположить, что для помощи беженцам, направляющимся в США, в Ладисполи действует центр, связанный каким-то образом с американским посольством в Риме или, на худой конец, с ХИАСом, нашим спонсором. Для нас было вполне естественно вспомнить и провести параллель между Центром и теми культурными мероприятиями, которые проходили в американском и британском посольствах в Москве, куда приглашали моих родителей наряду с другими отказниками и диссидентами. Пожалуй, мы и не могли рассуждать иначе. По крайней мере Il Centro Americano звучало так успокаивающе. Американский Центр. Словно оазис покоя. Словно обещание, что в конце концов мы окажемся в Америке и наши жизни придут в счастливое соответствие с чьим-то генеральным, хоть и неписаным, высшим планом.

Центр располагался в роскошной вилле на бульваре, всего в нескольких кварталах от русской части пляжа – в самом лучшем месте, которое можно было представить. К одному крылу виллы была пристроена современная аудитория, где показывали фильмы и читали лекции, а также зал, где после мероприятия подавали пунш и сладости. У основателей Центра, видимо, были тугие карманы: контраст с темноватыми комнатками местного центра для еврейских беженцев был разительным и невыгодным для последнего.

Арка щедрого итальянского солнца выгибалась к северу над головами ладисполийцев, когда мы поднимались по мраморным ступеням виллы. Словно ладони старого проповедника, ступени виллы были помечены крупкой времени. Почти симметричные скульптурные львята спали по обе стороны входной двери, положив свои массивные подбородки на потрескавшиеся лапы. Войдя внутрь, мы увидели ступени мраморной лестницы, покрытые ковром, и букет полевых цветов в аляповатой зеленой вазе. Виллу наверняка заново отремонтировали, после того как она перешла от какого-то богатого итальянца в руки нового владельца – Американского центра. Однако на стенах оставались квадратные, круглые и прямоугольные тени в тех местах, где раньше висели картины. В фойе при входе нас приветствовал высокий поджарый мужчина с овальным лицом, выбритым до блеска, мясистыми ушами и губами, табачно-зелеными глазами и крупномасштабным носом с луковичными впадинами и выпуклостями. Зачесанные на безупречный правый пробор, его волосы падали на глаза, и ему приходилось временами встряхивать головой или поводить балетной рукой. Толстые линзы его очков в тонкой проволочной оправе отражали мир, как анфилада кривых зеркал. Когда он улыбался или хмурился, лицо складывалось в лягушачью кожу. Сейчас мне кажется, что директор Американского центра был одновременно похож на издателя Стива Форбса и на безжалостного гарвардского адвоката из телевизионного сериала начала 1990-х годов.

– Welcome to the American Center – Добро пожаловать в Американский центр, – приветствовал нас этот американец сразу на двух языках. – Меня зовут Джошуа Фриман, – произнес он по-русски. По произношению его можно было принять за эстонца или латыша.

Одетый в бежевые хлопчатобумажные брюки, рубашку в мелкую красную полоску и коричневый вязаный жилет, Джошуа Фриман поначалу показался мне типажом образцового американца, профессора в небольшом колледже или доктора где-то в сельской глубинке. Рядом с ним стояла его жена Сара. Она направляла поток входящих беженцев в аудиторию. Саре Фриман, в облике которой тоже проступало что-то лошадиное, было примерно сорок пять. В традиционном представлении жителей американского Среднего Запада она могла бы, наверное, даже считаться привлекательной. В отличие от своего мужа, она знала по-русски лишь «здравствуйте» и «спасибо». Эти слова она повторяла старательно, сопровождая их энергичным кивком головы. Общение между ней и беженцами, которые не говорили по-английски, состояло из рукопожатий, улыбок и еще более широких улыбок. У Сары Фриман были тонкие вьющиеся рыжие волосы и плюшевое родимое пятно на подбородке. На веснушчатой шее трепыхалась нитка мертвого жемчуга. Наряд состоял из белой блузы с рукавами ниже локтя и незамысловатой синей юбки, прикрывавшей узловатые колени. Время от времени ее незагорелое лицо покрывалось алыми пятнами стыдливости, а длинные, бесцветные ресницы трепетали над глазами, как бледные бабочки над поникшими васильками. В облике и повадке Сары Фриман была какая-то скованность; в отличие от своего внешне расслабленного мужа, Сара чувствовала себя не в своей тарелке среди нас – беженцев. Или это мне опять подсказало воспаленное воображение?

К восьми вечера аудитория заполнилась до краев, пришло около сотни беженцев. Джошуа Фриман поднялся на сцену. Его сопровождал не кто иной, как Анатолий Штейнфельд, которого Джошуа представил по-английски: «Анатолий, мой новообретенный брат». Затем с высоты своего двухметрового роста, медленно произнося слова, Джошуа Фриман обратился к пришедшим. Он говорил по-английски, делая профессиональные паузы и давая Анатолию Штейнфельду возможность перевести на русский.

– Добрый вечер и добро пожаловать в наш Американский центр, – начал он. – Теперь он и ваш тоже. Меня зовут Джошуа. Мою жену – Сара, наших дочерей – Ревекка и Рахиль. Я родом из Чикаго, города ветров, как мы его называем в Америке.

Улыбка не сходила с лица Джошуа на протяжении всей вступительной части. Он избегал сокращений и разговорных выражений и произносил каждое слово так, будто говорил с глухонемыми.

– Мы живем здесь, в Ладисполи, уже почти десять лет и счастливы видеть, что столько прекрасных людей направляются в Америку навстречу свободе.

Он сделал паузу, как бы ожидая аплодисментов, и, действительно, кто-то из публики, особенно из тех, кто плохо понимал по-английски, захлопал, услыхав слова «Америка» и «свобода».

– Настало особенно счастливое время, – продолжал Джошуа Фриман. – На протяжении всей весны и начала лета все больше и больше таких же, как вы, беженцев прибывает сюда, в Ладисполи, и это просто замечательно! Для тех из вас, кто сегодня у нас впервые, позвольте объяснить, что в Ладисполи теперь так много выходцев из СССР, что мы решили возобновить нашу еженедельную программу кинофильмов. По средам, вечером. Мы надеемся, что эти фильмы не только помогут вам улучшить знания английского языка, но и дадут представление об американской жизни, нашей истории и наших семейных ценностях.

Джошуа Фриман сделал паузу, чтобы достать из кармана сложенный лист бумаги.

– Мы хотим познакомить вас с нашими американскими ценностями и традициями, – продолжал он. – Для этого мы предлагаем вашему вниманию занятия по английскому языку, которые будем вести мы сами, я и моя жена, каждый вторник и четверг, днем. И, конечно же, мы приглашаем вас в наш Центр каждую субботу, в десять часов утра, чтобы вместе с нами славить Всевышнего.

Почти не заглядывая в свой лист бумаги, Джошуа Фриман еще некоторое время посвятил рассказу о фильме, который показывали в тот вечер. В заключение, перед самым началом сеанса, он сказал: – После фильма все приглашаются на прием. И еще раз добро пожаловать! Шалом!

Все собравшиеся, в том числе и мы с родителями, принялись аплодировать, когда над экраном поднялся занавес. Затем аплодисменты стихли. Пока выключался свет и черные иероглифы проступали на блещущем экране, я услышал, как люди справа и слева от меня зашептали: «Он сказал “шалом”?» – «Это он сказал “шалом”?» – «Да, это он, он сказал “шалом”. Тише вы».

После просмотра дочери Фримана, девочки-подростки, подавали печенье, такое сладкое, что от него сводило зубы, и мыльный розовый пунш в пластмассовых стаканчиках. Они были больше похожи на отца, но одевались, как мать, несмотря на то что были слишком молоды для такого самопожертвования, особенно здесь, в Италии. В зале для приемов было многолюдно и душновато; мы вскоре вышли на улицу. Под окнами виллы, в середине бульвара, беженцы образовали концентрические круги и страстно обсуждали мероприятие.

– У всех у них еврейские имена – Джошуа, Сара, Ревекка, – выводил трель низкорослый, жилистый мужчина. – И Фриман – это же наверняка Фридман.

– В Америке такие имена не обязательно указывают на еврейское происхождение, – заметила вслух моя мама. – Это библейские имена.

– Может, они и библейские, – пробасил пожилой господинчик патриархальной наружности, архитектор, с которым мы познакомились в автобусе по пути из Рима в Ладисполи. – Но ведь он сказал «шалом»? Это ведь бесспорно еврейское слово.

– Вы абсолютно правы, мой дорогой друг, – отозвался Штейнфельд. На нем была желтая рубашка с шоколадным шейным платком. Сочетание этих цветов делало его лицо еще более безжизненным. – Господин Фриман считает всех евреев своими братьями и, следовательно, единоверцами.

– Но это совершеннейшая чушь и обман, – взорвался мой отец. – И вы, Штейнфельд, готовы так себя запятнать. Вы были отказником. Вы помните, что вас притесняли как еврея?

– Я считаю споры с такими, как вы, полнейшей тратой времени, – ответил Штейнфельд отцу. – По крайней мере меня радует, что ни ваша жена, ни ваш сын, судя по всему, не разделяют вашей слепой преданности своему племени. Ну что ж, мне пора. Buona sera, – сказал Штейнфельд и испарился, прежде чем отец успел ему возразить.

По дороге домой нас не отпускало смутное ощущение, что нами манипулируют, склоняя к какой-то неправде. В самой атмосфере Американского центра было что-то стерильное и ханжеское – в своей нынешней еврейско-американской душе я бы назвал это что-то «гойским». И над всем этим красовался Штейнфельд в роли персонального переводчика Джошуа Фримана. Штейнфельд с его изящной риторикой, от которой веяло вероломством. Но при этом Фриманы, американские устроители просмотра, были так приветливы, а фильм «Алиса здесь больше не живет» был просто отличный.

– Это хорошая возможность практиковаться в английском – для всех нас, – сказала мама, когда мы вечером сели пить чай на балконе.

– Ноль не может практиковаться, – ответил отец. – Ноли заполняют аудиторию открытыми ртами и кольцами дыма. Но вот вам стоит походить на фильмы.

Мы переглянулись с мамой, но ничего не сказали. Английский моему отцу давался нелегко.

Все это произошло в нашу первую среду в Ладисполи, а через два дня по пути на пляж мы наткнулись на Даниила Врезинского. Он спешил на почту, чтобы позвонить в Америку по «коллекту».

– Американский центр? – Врезинский распалился. – Ха-ха-ха! Чертов рэкет. Для них большинство из нас – легкая добыча. По части религии сама невинность. Жалованье доброго пастора повышается с каждой очередной дюжиной новообращенных аидов. Держитесь от него подальше. Особенно сейчас, когда Фриман получил себе этого Штейнфельда в приспешники. Я на дух не выношу этих оборотней из московской еврейской интеллигенции.

– Это правда? – спросил я Врезинского.

– Что правда?

– Правда, что они только и хотят обращать евреев в христианство?

– Неужели и вы так наивны? Удостоверьтесь сами, если мне не верите, – ответ Врезинского повис в воздухе, а он умчался по своим делам.

Оттенок любопытства отныне добавился к смутному беспокойству, и мы с мамой решили пойти проверить, что за «прославление Всевышнего» состоится в субботу в Американском центре. Мы все еще отказывались верить, что от американцев можно ждать такого очевидного, нарочитого надувательства. Ведь столько замечательных американских семей побывало у нас в Москве за годы «отказа». Среди них были и настоятель англиканского собора из Нью-Йорка, и семья католиков немецкого происхождения из Миннесоты. Нам очень помогали друзья из американского посольства в Москве, среди которых были и христиане, и евреи, и люди религиозные, и неверующие. И никогда мы не чувствовали, что за нашими душами охотятся. Тем летом мы еще не утратили иллюзий в отношении американцев и хотели во всем убедиться сами.

Ряды пластмассовых стульев выстроились в гостиной. К нашему приходу уже собралось около двадцати гостей, а еще десять-пятнадцать просочились на виллу к десяти утра. Джошуа Фриман вышел вперед и обратился к собравшимся. У стены стоял стол, сервированный прохладительными напитками и выпечкой, ждущими своего часа под полиэтиленовой пленкой. В книжном шкафу, как мы скоро выяснили, кроме экземпляров Библии карманного размера в зеленом виниловом переплете – на одной полке по-русски, на другой по-английски – были чудесно иллюстрированные русские переводы книг Ч.С. Льюиса, изданные в Чикаго.

В ожидании начала мы с мамой смотрели по сторонам в поисках знакомых. Никого из знакомых не было. Почему-то собравшиеся нервничали, сидя на краях стульев, как нашкодившие ученики, ждущие головомойки в кабинете директора школы. Среди присутствующих трое или четверо были не похожи на советских беженцев; видимо, это были местные, итальянцы, или же американцы-экспаты.

Несколько cупружеских пар пришли с детьми. Детям не позволяли листать богато изданные книги, и они ерзали и зевали, пока Джошуа Фриман произносил речь. Торжественного Анатолия Штейнфельда он снова представил собравшимся: «Это мой брат Анатолий».

– Дорогие братья и сестры, – начал Джошуа Фриман, а Штейнфельд перевел. На этот раз Фриман говорил только по-английски, хотя в буклетах, которые мы получили при входе, содержался текст молитв как по-русски, так и по-английски.

– Мы собрались здесь во Святую Субботу Господа нашего, для того чтобы отпраздновать Хашема Иешуа и его любовь ко всем людям. Большинство из вас только что вырвалось из страны атеистов-безбожников, и я хочу вам сказать: сейчас вы свободны и можете открыть свои сердца Господу. Вы сейчас свободны.

Он сделал паузу, сложив розоватые пальцы на груди, затем разомкнул и поднял руки ладонями вверх, будто бы глубоко вздыхая. Несколько человек подумали, что нужно встать и аплодировать; большинство же осталось сидеть на местах.

Я слышал, как женщина, сидевшая за мной, прошептала:

– Кто такой Хашем Иешуа?

– Ш-ш-ш, Лида, – одернул ее мужчина в очках в тяжелой оправе.

– Я просто хотела… – обиженно залепетала женщина.

– Заткнись, – отрезал ее муж в тот момент, когда Джошуа Фриман уже собирал свое лицо в елейную улыбку.

– В Доме Господнем есть место для каждого из вас, – объявил Джошуа, подходя все ближе к переднему ряду стульев. – Мы празднуем вашу новую свободу и Шаббат. Миллионы наших братьев и сестер в Америке и во всем мире празднуют сейчас вместе с нами. Хочу напомнить вам, что Хашем Иешуа жил и умер как еврей. Евреи благословенны быть любимыми чадами Господа. А те евреи, кто выбрал для себя соединиться с Хашемом Иешуа, – те дважды благословенны. Вы всегда останетесь евреями – вот почему я хочу открыть ваши сердца Господу. Присоединяясь к Хашему Иешуа, нашему Господу Иисусу, вы способствуете тому, чтобы сбылось обещание тысячелетий, данное вашему народу.

Судя по молчанию, последний всплеск вдохновенной речи Джошуа Фриман, должно быть, не был воспринят присутствовавшими. Он сделал жест правой рукой, который выражал «О’кей, дайте мне объяснить», и заговорил очень и очень медленно, останавливаясь после каждой фразы и глядя прямо в глаза лысому беженцу в очках в тяжелой металлической оправе, которого выделил среди слушателей.

– Вы готовитесь вступить в новую жизнь, полную свободы, в Америке, и я надеюсь, нет, я просто убежден, что эту новую жизнь вы проживете в Доме Господнем. Мне известно, что в Советском Союзе некоторые из вас уже задумывались над этим и искали Господа. Здесь же, в Американском центре, в обители Господа, вы поймете, что не важно, были вы рождены еврейской матерью или нет. Вы все – духовные семиты.

– Хорошо, что не духовные антисемиты, – прошептала моя мама. После трех недель молчания к ней возвращалось безупречное остроумие. В нашей семье именно мама наиболее чутко реагировала на обман, фальшь и дурной вкус.

– Давай досидим до конца речи, а затем пойдем, – прошептал я, видимо, слишком громко. Мужчина в тяжелых очках неодобрительно закашлял.

– И сейчас, – продолжал Джошуа Фриман, – я хочу пригласить вас присоединиться к нам и вместе с нами спеть несколько американских песен, которые мы поем, прославляя нашего Господа. Моя жена Сара будет запевать, а слова вы найдете в розданных вам материалах.

Когда все встали, мы с мамой вышли из аудитории.

– Какое хамство! Типичные москвичи, – прошептал кто-то нам вслед. Мы не стали оборачиваться, боясь превратиться в сахариновые столбы. Лишь на улице, на гравиевой дорожке бульвара под тенью каштанов и платанов, мы обернулись на эту виллу, крытую терракотовой черепицей. Мимо дремлющих львят прошмыгнула семья беженцев, родители с двумя мальчиками в одинаковых желтых панамках. Не оборачиваясь, они свернули на улочку, ведущую к морю.

Мы с мамой заглянули домой, чтобы вместе с отцом отправиться на пляж. Сидя на балконе, отец читал русские эмигрантские журналы, напечатанные в Израиле и Германии. Журналы валялись вокруг него на плитчатом полу. Потягивая кофе из массивной кружки, одетый в белую футболку и линялые шорты, отец походил на писателя из Рима или профессора, приехавшего в Ладисполи на выходные, а вовсе не на беженца с туманными перспективами на будущее.

– Ну и как сходили? – спросил отец с холодком, даже не вставая с кресла.

Мама подошла и обняла его сзади, уткнув голову в правое плечо и поцеловав мочку уха.

– Прости меня. Я должна была сказать это сразу, – у мамы был нежный, хрупкий голос.

– Сказать что? – спросил папа задумчиво, хотя, кажется, сразу понял, что она имеет в виду.

– Ты был совершенно прав насчет Штейнфельда, а я ошибалась. Не сердись, пожалуйста.

– Мама, ты извиняешься? Это невероятно! – встрял я.

Отец поднялся с кресла, поцеловал маму, затем меня.

– У меня внутреннее чутье на этих штейнфельдов, – сказал он. – В детстве мы выбивали дурь из таких предателей, – добавил он с видом триумфатора, увлекая маму в один из тех счастливых танцев без музыки, которые мои родители исполняли в минуты спонтанной гармонии.

В течение следующих двух недель мы узнали по местному беженскому радио, что уроки английского в Американском центре сводятся к чтению отрывков из Евангелия по-английски и объяснению их «простыми словами». Без всяких словарных диктантов и контрольных по грамматике.

Мы с мамой больше не ходили к ним по субботам. Сложнее было отказаться от фильмов по средам. Мы старались прокрасться незамеченными и никогда не оставались на сладкое и мыльное угощение. Мы даже пытались затащить туда отца, когда фильм обещал быть особенно интересным. Он сопротивлялся, говоря, что бывший отказник и мученик Сиона не вправе оказывать моральную поддержку делу крещения евреев, а также потакать коллаборационистам из наших рядов.

Но все-таки дважды или трижды отец позволил уговорить себя и ходил с нами на просмотры в Американский центр.

– Если бы я только мог заниматься медициной или публиковать мои произведения здесь, – любил говорить отец. – Мои хорошие, я бы водил вас в кино хоть каждый день.

Поскольку плата за квартиру и так загоняла нас в угол, денег на развлечения у нас не оставалось. Иначе, думаю, мы бы ходили в местный кинотеатр, где, правда, американские фильмы шли с итальянским дубляжом. Помимо танцев раз в две недели и редких вечеринок в арендованном зале ХИАС не предлагал беженцам никакой культурной программы и совершенно ничего из традиционного еврейского времяпрепровождения или практики иудаизма.

Что, собственно, и привело меня к Реб Мотоциклу и его киносерии.

Сиреневые венки выхлопных газов разносили его славу по Ладисполи. Этот страстный, скороговорчатый раввин передвигался на скутере, древнем предшественнике столь модной в наше время «Веспы». Беженцы прозвали его Реб Мотоцикл. Он был невысок и костист, с пятиугольным щетинистым лицом и непропорционально большими глазами, горящими огнем ада и рая. Неореалист во мне мечтал заснять Реб Мотоцикла на пленку всякий раз, когда я видел его, рассекающего бульвар в своих черно-белых одеждах образца 1840-х годов, с вложенной в рот свирелью сигареты, сжимающего руль правой рукой, а левой поддерживающего черную шляпу на голове. Белые кисти ниток – цицит – и черные полы лапсердака развевались на ветру, как крылья и хвосты воздушного змея. Его одежда, хоть и традиционная, не была лишена небрежной элегантности: лапсердак сидел на нем великолепно, брюки никогда не выглядели мешковатыми, чересчур короткими или, наоборот, слишком длинными. И он, возможно, даже с нарушением каких-то ограничений в одежде, характерных для его религиозного движения, позволял себе два предмета роскоши: перчатки для вождения и замшевые туфли с пряжками. В его облике был еще один стильный штрих – ермолка из богатого бархата, гладкая и блестящая, как мех крота. Он был интересным мужчиной в том смысле, в каком невысокие, чернявые левантинцы могут поразить воображение гибких, как плакучая ива, неврастеничных блондинок, которые иногда выходят за них замуж. Ходил слух, что некая беженская вдова вся в черном посещала раввина в ветхом особнячке на восточной окраине центрального квартала, который он занимал вместе со своей худющей женой и тремя сыновьями. Хотя, вполне возможно, распространители этих сплетен поняли все превратно.

Раввина звали Борух Т., и, как часто бывает в спектаклях судьбы, не только местом его рождения был Каменец-Подольск на юго-западе Украины, родина моих обоих дедов, но и мать его была родом из Жванца, городка в Подолии, где родилась моя прабабушка по отцовской линии. Так что, кто знает, возможно, Реб Мотоцикл и моя семья были связаны какими-то родственными узами, более тесными, нежели родство большинства ашкеназских евреев. Некоторым вещам лучше не искать объяснений.

Реб Мотоциклу было лет тридцать пять, когда мы познакомились. Он заканчивал школу на Украине, когда его семья эмигрировала. Они осели в Бруклине, и вскоре он попал в круг любавических хасидов. До того как приехать в Ладисполи, он проработал пять лет в любавическом центре в Бразилии. К тому времени, как мы оказались в Италии, Реб Мотоцикл жил там всего восемь месяцев. Он приехал в Ладисполи с заданием восстановить деятельность местного хасидского центра. С 1984 года, когда количество эмигрантов из СССР упало до тысячи человек в год, если не меньше, Хабадский центр в Ладисполи почти бездействовал. И как только весной 1987-го поток эмигрантов стал нарастать (к концу года он достигнет восьми тысяч человек), прежний раввин был отозван в Бруклин, а Реб Мотоцикл направлен в Ладисполи.

– Ребе послал меня сюда, ребе, – любил повторять Реб Мотоцикл с огромным почтением в голосе, если кто-то спрашивал, как он здесь оказался. Под «ребе» имелся в виду любавический ребе, лидер любавических хасидов из бруклинского района Краун Хайтс. По моим тогдашним наблюдениям, Реб Мотоцикл говорил по-русски с двойным акцентом: еврейско-украинским и бруклинским. Вырываясь из его гортани, слова «представитель любавического ребе» звучали загадочно, влекуще, как название волшебной сказки.

Несмотря на то что особнячок, в котором жил раввин с семьей, официально считался местным Хабадским центром с комнатой для молитвы и залом для трапез и приема гостей, Реб Мотоцикл предпочитал вести свою деятельность за пределами дома, принимая посетителей только при исключительных обстоятельствах.

Вспоминаю позднее утро в конце июня. Отец ведет меня по улицам Ладисполи. Солнце палит так яростно, что я иду с закрытыми глазами, как слепой еврейский мальчик, держась за локоть моего бесстрашного отца и спотыкаясь о трещины мостовой. Свет меняется – я чувствую это сквозь ресницы – с ярко-оранжевого на сочно-изумрудный, я поднимаю глаза и вижу, как солнечные лучи вплетаются в кроны деревьев. Мы на красной гравиевой дорожке посреди зеленого парка. Перед нами зеленая беседка. Реб Мотоцикл стоит у входа в беседку, глядя мне прямо в глаза. Его взгляд испепеляет.

– Реб Борух, – обращается к нему отец, подталкивая меня к ступеням беседки, в то время как раввин отступает назад и разводит руки, чтобы принять меня. – Реб Борух, это мой сын.

Впервые в моей жизни Реб Мотоцикл накладывает на меня тфиллин (филактерии) – перетянутые поношенными кожаными тесемками черные коробочки, в которых содержатся священные слова, начертанные на пергаменте. На мою руку и на лоб. Я произношу слова на древнееврейском; смысл этих слов мне пока неизвестен. По мере того как я повторяю их вслед за Реб Мотоциклом, я вижу, что его глаза улыбаются, вращаясь в своих полнодневных орбитах. Меня охватывает дрожь, словно я ощутил нечто, что лежит за пределами границ жизни. Что же это? Я не знаю. Но до сих пор – уже спустя двадцать пять моих американских лет – думаю об этом, когда сижу под куполом синагоги.

Беседка в парке служила Реб Мотоциклу приемной и одновременно раввинским судом. Отцы приводили своих маленьких или уже подросших сыновей, чтобы сказать молитву. Если мальчик-беженец выглядел особенно молодо, чтобы сойти за бар-мицву (тринадцатилетнего юношу, согласно еврейскому закону достигшего совершеннолетия), раввин мог спросить украдкой у его отца: «Так сколько лет мальчику?» Если отец мешкал с ответом, тер щеки и надувал губы, раввин похлопывал мальчика по плечу и говорил ему: «Тебе придется еще чуть-чуть подождать, дружище». Но если отец бойко отвечал, что «парню как раз за неделю до отъезда исполнилось тринадцать», Реб Мотоцикл, не требуя дальнейших доказательств, начинал наложение филактерий. Кроме того, беженцы приходили в беседку, чтобы посоветоваться с Реб Мотоциклом, пожаловаться на бумагомарателей из ХИАСа или на итальянцев – квартирных хозяев либо испросить его мнения о каком-нибудь городе в Канаде или США, где они думали обосноваться.

– Провиденс, Род-Айленд, да, хорошее место, – сказал он моему отцу. – Я знаю тамошнего раввина. Отличный Хабадский центр на Хоуп-стрит. Под «раввином» он, естественно, подразумевал местного любавического раввина.

У Реб Мотоцикла был свой круг единомышленников и последователей, свои «группи». Одним из его наиболее близких соратников тем летом был Савва (Савелий) Нитерман, бывший московский отказник и гитарный поэт. Мы знали Савву еще по Москве. Похожий на кузнечика-альбиноса, в Москве Савва редко расставался со своей гитарой. Шутили даже, что он женат на гитаре, а не на своей второй жене, очкастой биологине с соломенными волосами, которая, после того как они попали «в отказ», кормила семью, работая лаборанткой на скорой помощи. В частных квартирах и на летних концертах «в лесах» Савва исполнял бесконечный репертуар одесских, идишских и русских эмигрантских песен. Пел он и песни собственного сочинения. Мы были в Ладисполи уже неделю, когда Савва появился там с женой, двумя маленькими детьми и гитарой. Он всем говорил, что едет в Филадельфию, где с 1979 года жили его первая жена и сын-подросток. В Ладисполи Савва быстро перевоплотился в настоящего местечкового паренька ушедших времен – в черных брюках, черной жилетке, надетой на белую рубашку, и черной ермолке. Вместо бренчания на гитаре и философствования на тему удушения еврейской культуры сталинскими соколами Савва стал у Реб Мотоцикла мальчиком на посылках. «Реб Борух прислал меня…» или «Реб Борух просил меня вам передать…» – выпаливал он, вскакивал в седло скутера и исчезал на время. Знаком высшего расположения Реб Мотоцикла было дозволение поездить на его «байке», и Савва и еще несколько усердных исполнителей воли Реб Мотоцикла по целым дням гоняли по Ладисполи, выполняя поручения «престольного» Дома Хабада. Они-то и держали Реб Мотоцикла в курсе всего, что происходило в среде беженцев. Я подозреваю, что именно благодаря усилиям Саввы Нитермана и других ладисполийских зелотов начались показы фильмов по четвергам – в противовес просмотрам в Американском центре по средам.

Объявления о фильмах всегда передавались из уст в уста. Без расписания, без отпечатанной программы. Реб Мотоцикл презирал постеры, доверяя только живому слову. Самое большее, что он мог позволить своим помощникам, – это повесить объявленьице в местном офисе ХИАСа: «Кино. Сегодня. На том же месте, в тот же час». Просмотры фильмов, которые устраивал раввин, случались нерегулярно и редко начинались вовремя. Все это происходило в зале местного клуба лодочников и рыбаков, который ХИАС арендовал для разных мероприятий. Это было затхлое, плохо освещенное помещение с длинными деревянными скамьями, с пыльными кубками и вымпелами на полках и выцветшими фотографиями на стенах. Здесь пахло морскими водорослями, жженым анисом и дыханием старых моряков. Оснащение «кинозала» оставляло желать лучшего: звук в моменты наивысшего драматического напряжения нередко срывался и пропадал. К тому же некоторые пленки были настолько исцарапаны, что порой казалось, будто глаза застилает катаракта. В сравнении с мероприятиями у Реб Мотоцикла кинопоказы в Американском центре – с кондиционером, мягкими креслами и новым проекционным оборудованием – создавали эффект настоящего американского кинотеатра, хоть никто из нас в таком кинотеатре еще не бывал.

А как насчет самих фильмов? На первый взгляд могло показаться, что пастор Джошуа просто крутил американские, а иногда британские фильмы: семейные и исторические драмы, любовные истории. Эти картины не были откровенно христианскими. Более того, это были известные, порой знаменитые на весь мир фильмы. В Американском центре мы впервые посмотрели «Язык нежности» с Деброй Вингер и Ширли Маклейн. В компании своей пассии Рафаэллы я впервые увидел «Уходя в отрыв», в котором, клянусь, не распознал никакой христианской подоплеки. И если нам хватило одного посещения субботних «празднований» в Американском центре, чтобы понять их истинную сущность, то на распознавание провокационной логики пасторских фильмов времени ушло гораздо больше.

Пастор Джошуа выбирал фильмы, в которых евреи и христиане выступали рядом, часто противопоставляясь друг другу. Таким был фильм «Огненные колесницы», главными героями которого были еврей Гарольд Абрахамс, студент Кембриджского университета, отец которого был выходцем из Литвы, и шотландский миссионер Эрик Лиддел. По замыслу фильма это диаметрально противоположные личности, но у каждого есть дар спортсмена. Оба – первоклассные бегуны, и вместе Абрахамс и Лиддел представляют Британию на Олимпийских играх 1924 года в Париже. «Летучий шотландец» Лиддел, глубоко верующий христианин, отказывается участвовать в забеге на сто метров, где он считался фаворитом, так как забег выпал на воскресенье. Лиддел отказывается бежать в воскресенье «ради короля», даже после настоятельной просьбы принца Уэльского. Он отвечает, что не может и не побежит в «Субботу Господню» (как он выражается), и вместо забега отправляется в церковь, как и всегда по воскресеньям. В итоге забег выигрывает Абрахамс. Лиддел на другой день завоевал золото в забеге на четыреста метров. Когда я впервые смотрел этот фильм в Американском центре, меня далеко не сразу осенило, что Абрахамс показан заносчивым и амбициозным еврейским неофитом, а Лиддел – страдальцем за христианскую веру. Как и многие другие в зале, я удивлялся тому, что выражение «Суббота Господня» употреблялось по отношению к воскресенью. По-английски это слово, «Sabbath», звучало очень похоже на древнееврейское «Шаббат». Этим стечением еврейского и христианского смыслов, как я полагаю, пастор Джошуа надеялся проложить путь к сердцам советских беженцев. Другие фильмы пастора Джошуа представляли собой еврейские истории и мифы в христианских обертках. Таким был фильм «Десять заповедей», который кое-кто из беженцев воспринял как «прекрасное еврейское кино». В ретроспективе совершенно очевидно, что пастор Джошуа преследовал души запутавшихся еврейских беженцев. Кинопоказы, субботние утренние «празднования» и занятия английским – все это были составляющие продуманного плана по завлечению нас при помощи знакомых еврейских символов и знаков.

К середине июля соперничество между показами фильмов у пастора и раввина переросло в открытую войну. Реб Мотоцикл пытался парировать выпады пастора собственным выбором фильмов и поначалу не очень успешно. В отличие от пастора, раввин никогда не предварял просмотры фильмов вступительным словом. Возможно, сама идея кинопоказа, не говоря уже о серии фильмов, представлялась раввину чем-то весьма нееврейским, позерским, нарочитым. Но как это соотносилось с его перчатками, стильными туфлями и дизайнерскими ермолками?

В ответ на «Огненные колесницы» пастора Джошуа Реб Мотоцикл показал «Исход» с молодым Полом Ньюманом. Когда этот фильм Отто Премингера, снятый по бестселлеру Леона Уриса, вышел на экраны в 1960-м, он стал точкой отсчета в деле популяризации еврейской истории в Америке. Но летом 1987-го «Эксодус» («Исход») уже не был новинкой для советских беженцев. К тому же многие из нас испытывали противоречивые чувства, думая об Израиле, ощущали свою вину, так как решили вместо Израиля ехать в Америку или Канаду. Многие были недовольны фильмом; пошли жалобы. Реб Мотоцикл сделал выводы, и фильмы стали не столь прямолинейны. Пастор показал «До свидания, дорогая» с Маршей Мэйсон и Ричардом Дрейфусом. Раввин ответил на это «Смешной девчонкой» с Барбарой Стрейзанд в роли Фанни Брайс, комедийной актрисы, прошедшей путь от трущобных театриков нижнего Ист-Сайда до звездных подмостков Бродвея. В выборе Реб Мотоцикла чувствовалось некоторое лукавство, желание высмеять пастора сардоническими комментариями самих фильмов. И все же фильмы, которые показывал раввин, уступали пасторским, и люди жаловались, что они пресноваты и старомодны. В течение нескольких недель пастор Джошуа уверенно лидировал. Затем он решил показать нечто совсем уж мейнстримное – недавний фильм, ориентированный на молодежь. Выбор пал на «Танец-вспышку» Адриана Лайна, который позднее снимет «91/2 недель» и «Лолиту». Реб Мотоцикл ответил на это «Певцом джаза», римейком 1980-го года с Нилом Даймондом в главной роли и Лоуренсом Оливье в роли старого кантора Рабиновича. Кое-кто из беженцев оценил бритвенное чувство юмора раввина, другие же снова были разочарованы. После просмотра группа немолодых мужчин столпилась у клуба. Они курили и громко ворчали.

– Это он так предупреждает нас или что?

– Ой, еврейский парень гуляет с шиксой – и что здесь нового?

– И старый кантор Рабинович рвет на себе одежду. Ну и пусть себе рвет.

По пути домой мне вспомнилась старая шутка об авторе, который принес свои стихи в редакцию толстого московского журнала. Редактор посмотрел стихи и говорит: «Хорошие стихи. Мы бы напечатали, но есть одно но». – «Какое?» – «Видите ли, ваша фамилия Рабинович… Может, возьмете псевдоним?» Автор смотрит на редактора с негодованием и отвечает: «Рабинович – мой псевдоним. Моя фамилия Хаймович». Вот так у меня в голове до сих пор роятся какие-то старые советские анекдоты, но здесь, в Америке, они мне почти ни к чему. Разве что сейчас, когда я вспоминаю об этих ладисполийских днях и нашем балансировании на грани американского будущего.

По мере того как июль заворачивал свой пыльный хвост за угол, где по вечерам у ресторана с разноцветными фонариками и ротанговыми креслами оркестрик играл «Аривидерчи, Рома», фильмы у пастора становились все лучше и лучше, и даже самые ярые поклонники Реб Мотоцикла признавали в своем кругу, что «дела у него не блеск». Я помню показ фильма «Дети малого Бога». По пути в Американский центр мы с мамой чуть не повздорили прямо посреди бульвара, и все из-за того, что мои родители до сих пор не решили, где нам поселиться в Новом Свете. В тот момент Вашингтон и Филадельфия еще конкурировали с Провиденсом, который я представлял себе рыбацким поселком, окруженным водой и километрами тростниковых топей. Отец считал, что нам поначалу будет легче в небольшом американском городе, мама же приходила в ужас от перспективы жизни в провинции. Несмотря на все страхи и сомнения, несмотря на неясность нашего будущего, после семи-восьми внешне спокойных недель, которые мы провели, загорая на пляже и купаясь в теплом море, мама выглядела отдохнувшей. Она всегда сильно загорала, и от солнца ее волосы становились на несколько оттенков светлее. Вспоминаю, как я иду по бульвару со своей смуглой средиземноморской мамой, одетой в белую блузку и новую итальянскую юбку, которую они с отцом купили на распродаже при закрытии магазина в Риме. Мы спорим о будущем, сначала по пути в кино, а потом уже в прохладной аудитории, устроившись в мягких креслах. Помню, что пастор Джошуа произнес тогда довольно длинное и туманное вступление о жизни в Америке, где, как мы вскоре должны будем убедиться, «самые разные люди живут вместе». В тот вечер, казалось, пастор Джошуа был особенно доволен собой; дважды он упомянул, что приготовил нечто «особенное» для нас – кино, которое вышло всего год назад. Было объявлено, что ленту он получил непосредственно из американского посольства в Риме. Несколько человек в зале стали аплодировать. Перед тем как удалиться со сцены, пастор сказал:

– Когда мы с Сарой вместе работали над созданием серии фильмов, мы не думали показывать вам этот фильм. На самом деле некоторые из вас будут удивлены, если не шокированы: а может ли фильм, в котором открыто показан секс, быть частью Дома Господня? Я убежден, что может, потому что Хашем Иешуа не судит и не изгоняет никого из своих детей. Поэтому, как всегда, добро пожаловать в Американский центр!

«Дети малого Бога» были хитом у беженцев, особенно та сцена, в которой герой Уильяма Хёрта, учитель в школе для глухих, прыгает в бассейн, где плавает молодая обнаженная женщина. Наши опасения на предмет истинной природы кинопоказов в Американском центре отнюдь не исчезли. Но было бы лицемерием не признать, что многие из нас прикидывали в уме, не лучше ли развлекаться вместе с вероотступниками, чем скучать с правоверными евреями.

Прошло две недели с тех пор, как нам показали «Детей малого Бога», а Реб Мотоцикл пока ничем не ответил на этот кинопоказ пастора Джошуа.

– Он что, сдался? – спрашивали друг друга беженцы на пляже и приморской Пьяцце.

– Признал поражение?

– Может, ему не хватает средств? – высказывали предположения другие.

– У пастора несомненно есть связи в правительстве, – размышляли беженцы.

Но тут пешие и механизированные войска Реб Мотоцикла стали распространять известие о том, что очередной фильм будут показывать в ближайший четверг.

– Это будет нечто, – сообщил мне Савва Нитерман, выдувая «нечто», как мыльный пузырь. – Сам раввин выступит.

Все это случилось в конце первой недели августа, когда дядя Пиня, брат моего деда со стороны отца, приехал к нам в Италию из Тель-Авива. Под конец его визита мы с родителями были совершенно вымотаны, но об этом я расскажу чуть позже. В день показа фильма дядя Пиня и мой отец вернулись из двухдневного путешествия на юг Италии. Дядя Пиня в свои восемьдесят с лишним был переполнен энергией и впечатлениями от Помпеев и их «поразительного» лупанария. Именно из-за этого мне хорошо запомнился тот вечер. В моей памяти фильм, который показал нам Реб Мотоцикл, странным образом состыковался с эротическими фресками Помпеев.

Мы вошли в клуб лодочников и рыбаков – я, мама, папа и дядя Пиня в бойскаутских шортах – и первым делом увидали Реб Мотоцикла, стоящего у входа в тесном кружке своих последователей. Он курил, как человек, только что промотавший остатки семейного состояния на собачьих бегах, и приветствовал входящих резкими кивками.

Когда зал заполнился, как московский троллейбус в час пик, Савва Нитерман выбежал на улицу, чтобы позвать раввина. Реб Мотоцикл вошел в помещение и встал перед первым рядом. В отличие от Американского центра, в арендованном зале клуба лодочников и рыбаков не было сцены. Примерно две минуты Реб Мотоцикл молча курил, просвечивая публику прищуренными глазами, а затем разразился гневной речью.

– До меня дошли сведения, – заговорил он на своем окрашенном двойным акцентом, но четком русском языке, – что вам не нравятся фильмы, которые мы здесь показываем. Мне говорили, что некоторые жалуются, что, мол, фильмы у раввина не очень веселые. «Слишком пресные, – говорите вы. – Не очень веселые». Пресно, да? Невесело?

Раввин вытащил правую руку из переднего кармана брюк, яростно ею взмахнул и продолжил.

– Иными словами, еврейские фильмы не впечатляют вас, а те, что вы смотрите на бульваре, вам интересны? Вот что я слышу?! Ну что ж, отлично, у меня есть для вас новость, мои дорогие евреи. Или вы уже забыли, кто вы такие, с тех пор как стали ходить на их гойские шоу? В том случае, если вы забыли, кто вы такие, и если вы слепы и не видите того, что происходит на этой вилле, разрешите вам напомнить. Они охотятся за вашими душами. Этот пастор, он может говорить чуть иначе, чем евангелисты в Америке, но идет по той же дорожке. Поверьте, все они хотят одного. Я видал это и раньше, в разных одеждах. В России это были православные священники-выкресты, которые твердили о двойном избранничестве евреев – весь этот вздор. Потом еще это фиглярство под названием «евреи за Иисуса». А сейчас сладкие речи пастора. Все это ловушки, обман, духовный геноцид. Они никак не могут оставить нас в покое – как будто недостаточно уничтожили наших людей. И я предупреждаю вас, евреи, все они хотят одного. Они хотят получить кусок еврея. И некоторые попадают в их сети. Я вас предупреждаю еще раз, и дело тут не в фильмах, будь это здесь, в Ладисполи, или в Америке.

Раввин остановился, чтобы протереть лоб платком и прикурить еще одну сигарету. Все сто пятьдесят человек, заполнивших аудиторию, сидели не шелохнувшись. Только наш дядя Пиня громко высморкался и радостно проговорил мне в ухо: «Все они сумасшедшие фанатики, эти служители культа».

Реб Мотоцикл встал еще ближе к первому ряду и продолжил:

– Мои источники сообщают, что некоторые из вас говорят, будто бы раввин – ханжа. Что он не хочет показывать ничего такого, чтобы были голые люди в кровати. Вот что вы думаете? Чуть раньше я уже сказал, что дело не в фильмах, но сейчас хочу поправиться. Если дело в фильмах, пусть будет так, я не возражаю. Знайте, евреи, все, что есть у гоев, у нас, евреев, тоже есть. И у нас это было даже раньше. Так что, как говорит господин пастор, наслаждайтесь фильмом. Поехали.

Реб Мотоцикл хлопнул в ладони и дал знак киномеханику.

Свет погас, и с первыми кадрами вступительных титров и нотами саундтрека у меня участилось дыхание. Сердце колотилось от восторга. Действие фильма начинается в полупустом салоне самолета, летящего в Бангкок. В течение короткого начального эпизода главная героиня, юная замужняя француженка, занимается сексом с двумя разными мужчинами – с одним в туалете, с другим – прямо в салоне, под тонким пледом. Я никогда раньше не видел этого фильма, снятого по роману Эммануэль Арсан, но музыка была мне хорошо знакома. Я знал весь саундтрек от начала до конца. В Москве я часто крутил эту запись. Сколько раз мы с друзьями представляли, как окажемся на Западе, в кинотеатре, и испытаем на себе эффект всего фильма, от начала до конца, вместе с саундтреком. Это была одна из фантазий, которую я первым из моих московских друзей сравнил с реальностью. Невероятно, но факт: Реб Мотоцикл показал нам первую «Эммануэль» – жемчужину бессюжетного эротического кино, снятую еще в 1974 году.

Представьте себе всю сцену. Копия была старая, и не все слова в диалоге можно было уловить. Подумайте только, я даже не могу вспомнить, был ли этот фильм дублирован по-английски или же его показывали по-французски с английскими субтитрами, которые плохо читались. Темнота входила в общественный зал сквозь открытые окна, не принося облегчения нашим перегретым легким. В зале сидели дети и старики. Кое-кто из женщин начал тянуть своих мужей к выходу, но те сопротивлялись. Они не могли оторваться от экрана, где ненасытная Эммануэль познавала себя и свое тело при помощи мужчин, женщин, в парах и группах; в Бангкоке и в провинции, рядом с бурлящими водопадами и в тайских бездорожных деревнях. И все это время я продолжал думать о саундтреке с его шепотом и лепетом страсти. В Москве мой отец называл эту запись «охи-вздохи». Я думал о восемнадцати-девятнадцати-двадцатилетних советских мальчиках и девочках, танцующих в маленьких, переполненных гостями квартирах с притушенным светом, о советских мальчиках и девочках, которые пытались любить друг друга на виду у других танцующих парочек, под звуки «д?-да-д?-дад?да-д?-да-д?-Эмману-эль, д?-дад?-дад?-дад?». Сентиментальное часто выглядит нелепым в ретроспективном показе, так что позвольте мне остановиться.

Пока мы шли домой, выяснилось, что дядя Пиня очень доволен выбором фильма.

– Он вонючий клерикал, – сказал дядя Пиня о Реб Мотоцикле. – Но по крайней мере не ханжа. А это уже первый шаг в сторону от организованной религии.

Наш дорогой дядя Пиня улетел следующим утром. А Ладисполи почти неделю сотрясали споры о скандале на просмотре у раввина.

– Он сошел с ума, этот авантюрист в ермолке, – утверждали одни.

– Сошел с ума? Напротив, раввин сделал правильный ход, – возражали другие.

– Правильный ход? Вы называете эту грязь «правильным ходом»?

– Еще бы. Наш Реб Мотоцикл – крепкий мужик. Он их размазал. Переиграл гоев на их собственном поле. Пастору теперь нечем крыть, спорим?

– Пастор – приятный, образованный человек, а вовсе не местечковый примитив, как этот ваш раввин, – говорили отступники из рядов рафинированной московской интеллигенции. Их небольшую фракцию возглавлял вновь впавший в депрессию античник Анатолий Штейнфельд.

И все же Реб Мотоцикл одержал решительную победу в беженском суде общественного мнения. Пожалуй, это сказано слишком громко, но по крайней мере он выиграл в нашем семейном суде. После показа «Эммануэли» мы с мамой больше не ходили в Американский центр.

Сколько заблудших душ поймал пастор Джошуа в свои «силки» (выражение Реб Мотоцикла)? Сколько из них продолжили в Америке путь «новых братьев во Христе»? Я думаю, лишь несколько человек, и дело тут не в героической обороне Реб Мотоцикла. Или, возможно, пастор сам просчитался, делая слишком большой упор на завлечение беженцев, которые просто-напросто пользовались любой возможностью совершенствоваться в английском, готовясь к переезду в Новый Свет. Посещая просмотры фильмов и запивая их мыльным пуншем, даже читая по-английски Евангелие на занятиях по вторникам и четвергам, бо?льшая часть беженцев продолжала жить так, как жила раньше, в Советском Союзе. Не очень разборчивые в книгах, кинофильмах и еде, они по-прежнему не доверяли идеологии, властям и проповедям.

В конце концов, анализируя эту историю, я прихожу к соблазнительному выводу: именно Эммануэль с ее охами-вздохами любви победила пастора-прозелита. И сейчас, двадцать пять лет спустя, когда я вижу хасида, пересекающего Бикон-стрит у нас в Бруклайне, спешащего во что бы то ни стало спасти евреев от уничтожения, я улыбаюсь, вспоминая дуэль Реб Мотоцикла и пастора Джошуа. Я улыбаюсь, а слова из песни звучат в голове, когда я вспоминаю себя таким, каким был в то долгое ладисполийское лето: «Мелодия любви в тебе поет, Эммануэль, / Сердце бьется, ты горишь. / Мелодия любви в тебе поет, Эммануэль, / Тела жар – и ты паришь, / Совсем ты одна, / Просто дитя, / Познала сама / Любовь лишь сейчас, / Тебе двадцать лет…»

Данный текст является ознакомительным фрагментом.