На гумне
На гумне
После смерти Саула на израильский престол взошел Давид, сын Ишая. В годы его царствования Израиль достиг вершины своего военного и политического могущества, и его род — дом Давидов — стал краеугольным камнем династии еврейских царей.
Библия насчитывает десять поколений в его родословной, как это было принято в отношении родословных царей того времени. «И вот род Переца. Перец породил Хецрона, Хецрон породил Рама, Рам породил Амминадава, Амминадав породил Нахшона, Нахшон породил Салмона, Салмон породил Боаза, Боаз породил Оведа, Овед породил Ишая, а Ишай породил Давида». Десять поколений.
Некоторые из этих предков Давида вступали в смешанные браки с ханаанскими, идумейскими и моавитянскими женщинами. Перец, положивший начало роду, бьет сыном Иехуды и внуком патриарха Иакова, но его мать и бабушка были ханаанейками. После того как сыновья Иакова продали своего брата Иосифа мидианитским купцам, «Иехуда отошел от братьев своих», которые обитали в окрестностях Хеврона, и стал пасти свои стада в прибрежной низменности. В Адулламе увидел Иехуда дочь одного ханаанея, которому имя Шуа, и взял ее в жены. Она родила ему трех сыновей: Эра, Онана и Шелу. Иехуда также взял ханаанейскую девицу Тамар в жены своему первенцу Эру. Эр и Онан умерли, не оставив после себя потомства. Тамар, однако, завлекла хитростью и обманом своего тестя, зачала от него и родила близнецов. Первенцем был Перец, родоначальник династии царя Давида.
Центром удела сынов Иехуды оставался Хеврон. Потомство Иехуды плодилось и умножалось, плодились и умножались их стада и отары, и они шли все дальше и дальше на север, юг и восток. Во время своих странствий они встретились с родичами Кназа, внука Исава, которые жили в стране Идумейской, и интегрировали их в своем колене. Салмон (он же Салма), отец Боаза, был отпрыском смешанной, иудейско-кназитской семьи.
Особенной известностью пользовался подробный рассказ о чужестранке, которая вошла в семью Давида, — это рассказ о Руфи (Рут), моавитянке, ставшей женой Боаза ха-Эфрати из Бет-Лехема, прадеда Давида.
Сказание о Руфи начинается с истории одной израильской семьи: Элимелеха, его жены Нооми и двух их сыновей, Махлона и Килиона, которые «поселились на полях Моавских». Между Моавом и израильтянами в то время, в период Судей, существовали нормальные отношения. Правда, время от времени они воевали друг с другом, но каждое столкновение завершалось миром. Моавитяне были малочисленным и слабым народом, который жил на юге на краю пустыни. На севере река Арнон отделяла их от удела колена Реувен, на западе Мертвое море — от уделов Иехуды и Шимона. От Бет-Лехема, что в Иудее, места поселения Элимелеха и его семьи, до Моава было недалеко — два дня ходьбы пешком или езды верхом на осле. В ясный день отсюда видны Моавские горы, восстающие на горизонте, словно стена к востоку от Мертвого моря. Добраться до них нетрудно. Зимой лучше всего идти через Хеврон, обогнуть южное побережье Мертвого моря и взойти на Моавские высоты. Летом, когда в Араве невыносимо печет солнце, лучше идти через Иерихон, переправиться через Иордан, пересечь горы Аммона и затем двинуться на юг, в Моав.
Язык моавитян похож на древнееврейский. Израильтянин, пришедший в Моав, мог понимать речь моавитян. Различия между двумя языками носили в основном диалектный характер. Например, «я» по-моавски «анах», а не «анохи», как на иврите; «год» — «шат», а не «шана»; «воевать» — «ле-хилтахем», а не «ле-хиллахем»; «много дней» — «яман раббан» (или «ямин раббин»), а не «ямим раббим».
За время жатвы можно было привыкнуть к их языку и даже научиться говорить на нем.
В 1868 году в Дивоне, к северу от реки Арнон, около главной дороги, ведущей в Раббат-Аммон, была обнаружена надпись, датируемая IX веком до н. э., принадлежащая Мешу, царю Моава. Это рассказ о событиях в Моаве, предшествовавших восстанию Меши против Израиля, и о его завоеваниях и деяниях после освобождения от власти Израиля. В надписи 34 строки, и тот, кто знает иврит, может прочесть ее. Она начинается словами: «Я, Меша, сын Кмоша… царь Моава, из Дивона. Отец мой царствовал над Моавом тридцать лет, а я воцарился после отца моего и воздвиг эту высоту Кмошу… Омри, царь Израиля, угнетал Моав много дней…» Надпись хранится теперь в Лувре, в Париже.
В годы засухи тучи, набегающие с моря, проходят на большой высоте над Бет-Лехемом и Хевроном.
Но когда они достигают Моава и наталкиваются на его высокие горы, они разражаются дождем. Правда, дожди эти довольно скудны, но вместе с обильной росой они достаточны, чтобы выращивать ячмень и пшеницу. На юге хлебные злаки приспособились к местным условиям на протяжении веков и выработали в себе способность произрастать при небольшом количестве влаги. Стебли у них короткие, листьев мало, и зерна скоро вызревают. Хлебное поле в Моаве — это не золотое море колосьев, которое доходит до пояса жнецам, как в Изреэльской долине и в прибрежной полосе. В Моаве при сборе урожая наклоняются и вырывают злаки с корнем. Стебли их здесь короткие, но колосья словно налитые и дают земледельцу достаточно хлеба.
Подобно сыновьям праотца Иехуды, который пошел в Адуллам, сыновья Элимелеха, поселившегося в Моаве, взяли себе в жены дочерей страны. И судьба их была такой же, как судьба первых двух сыновей Иехуды. Махлон и Килион, как Эр и Онан, умерли, не оставив после себя потомства. После смерти Элимелеха, а затем и двух его сыновей его жена Нооми вместе с одной из своих невесток, Руфью, покинула Моав и вернулась к своему народу, в свой родной города Иудее.
Рассказ о браке между Руфью Моавитянкой и Боазом — это рассказ о гумне. Некогда засуха и голод заставили Элимелеха покинуть свой дом и отправиться в Моав. На поле среди жнецов нашла Руфь своего второго мужа. В период патриархов, когда евреи были кочевниками, живущими в шатрах и пасущими свои стада, мужчины часто встречали своих будущих жен у колодца, куда те являлись напоить свой скот. Теперь же, когда они стали оседлыми земледельцами, виноградник и хлебное поле в период жатвы сменили колодец. В душную летнюю ночь, когда дул хамсин, Руфь сказала Боазу: «Простри крыло твое на рабу твою, ибо ты родственник». На это Боаз ответил ей: «Доброе дело сделала ты еще лучше прежнего, что не пошла искать молодых людей». В обычные летние дни веют зерно пополудни на ветру, но в сезон хамсинов в продолжение всего дня воздух совершенно неподвижен, и веятели ожидают наступления вечера. С заходом солнца становится прохладнее, появляется легкий ветерок и можно веять на гумне, подбрасывая вилами обмолоченные колосья и предоставляя ветру разделить между тяжелыми зернами, падающими на свое место, и соломой и мякиной, уносимыми прочь. Все было прекрасно в тот вечер: ласковое дыхание ветерка, сладкий аромат сена на гумне, слова и жесты Руфи и Боаза. «Боаз наелся и напился, и развеселилось сердце его», а Руфь умастила себя благовониями и облачилась в нарядные одежды. Ее сверковь, Нооми, которая знала, что ожидает ее, предостерегла ее: «Не показывайся ему, доколе не кончит есть и пить».
Все шло точно так, как задумала Нооми. Руфь сделала все, что наказывала ей сделать свекровь, и Боаз повел себя так, как и ожидали от него. Утром он вышел к городским воротам, предложил одному из родственников Элимелеха выкупить поле Элимелеха и взять Руфь в жены.[5]
Родственник Элимелеха отверг это предложение (как некогда Онан, сын Иехуды, который отказался жениться на Тамар после смерти своего бездетного брата Эра), опасаясь, что такой брак уменьшит его собственную долю в наследстве. Он сказал Боазу: «Не могу я взять ее себе, чтобы не расстроить своего удела: прими ее ты, ибо я не могу принять». Поэтому Боаз купил у Нооми «все Элимелехово и все Килионово и Махлоново… Также и Руфь Моавитянку, жену Махлонову, взял себе в жены».
И весь народ, присутствовавший при этом, и старейшины города благословили его: «Да соделает Господь жену, входящую в дом твой, как Рахиль и как Лию». И добавили: «И да будет дом твой, как дом Переца, которого родила Тамар Иехуде».
Так Боаз взял Руфь в жены, и родился у них сын Овед. Овед и Перец родились от чужестранок. Они вошли в род основателей дома Давидова в силу обязательства их отцов жениться на вдове своего умершего родственника, нежелания остаться бездетными и ловкости, с которой они пленили сердца своих искупителей: Боаза и Иехуды.
В первые годы существования Нахалала гумно тоже было центром жизни поселения. Взрослые сносили жатву своего годового труда на гумно, а мы, подростки, коротали теплые летние вечера на скирдах.
В те дни мы занимались главным образом полевыми посевами. Сеяли пшеницу и ячмень зимой, а кукурузу и сорго летом. Тракторов и комбайнов на полях тогда не видели. Сеяли мы вручную, пахали на лошадях и мулах, жали серпами и на тележках свозили жатву на гумно.
Гумно находилось в центре поселения. Каждому земледельцу был отведен на гумне его собственный участок, на который он свозил урожай со своего поля, собирая в одну кучу пшеницу, в другую ячмень. Мой отец сгружал вилами с телеги снопы, а я, стоя на скирде, подхватывал их и укладывал в две кучи, колосьями внутрь скирды, а стеблями наружу. Молотили на старой немецкой молотилке, которая работала медленно и часто выходила из строя. Молотьба шла в течение всего лета. Машина продвигалась от скирды к скирде, пожирая колосья и выплевывая мешки зерна, В периоды напряжения и беспорядков судьба урожая вызывала серьезные опасения. Участились нападения на евреев, которые случайно оказывались в арабских городах или кварталах, а в сельской местности — поджоги хлеба на корню и зернохранилищ.
В Нахалале была усилена охрана. На водонапорной башне установили круглосуточный сторожевой пост, и часовой наблюдал в бинокль за тем, что происходило на полях. Если ему казалось, что где-то занялся огонь в хлебах, он бил в колокол, и всадники мчались во весь опор тушить пожар. Летом 1929 года, когда вспыхнули арабские волнения, мне было четырнадцать лет. Наши родители с оружием в руках караулили дома и хлева, а на нас, подростков, была возложена задача сторожить зернохранилища. Нам дали что-то наподобие копий или пик. Наш кузнец выковал железные наконечники, а мы насадили их на палки. Я очень гордился своей пикой. Я заострил наконечник на оселке, который мы использовали для точки серпов и кос, и вырезал для него дубовое древко. Оно было крепким и прочным, хотя и тяжеловатым.
Мы дежурили парами. Один дремал, пока другой караулил. Когда я сторожил, я пристально всматривался вдаль, надеясь обнаружить араба, крадущегося к амбару, чтобы поджечь его. Я обдумывал, что я предприму, если он появится, и уносился вдаль на крыльях воображения. Я решал, что я бесшумно соскользну со скирды вниз, подберусь к нему с тыла, и в тот момент, когда он поднесет огонь к тряпке, пропитанной бензином, всажу ему в спину свое оружие.
Когда наступала моя очередь отдыхать, я втискивался между снопами и вытягивался там. Одеяло или подушка мне были не нужны. Стебли пшеницы были приятнее самого мягкого матраца.
Однажды ночью мы неожиданно услышали треск ружейных выстрелов, доносившихся из виноградников. Я выглянул со своего насеста и заметил вспышки огня. В деревне начался переполох. Караульные помчались туда, откуда доносились выстрелы, а я бросился догонять их. Мы увидели стрелявших в виноградниках. Ими оказались двое полицейских: еврей и араб. Имени полицейского-еврея я уже не помню, а араба звали Ахмед Джабер. Это была наша первая встреча с ним и она положила начало нашему знакомству, которое длилось до его смерти, то есть более сорока пяти лет.
Полицейские рассказали, что совершая ночной обход, они обнаружили трех арабов, идущих по дороге из Циппори. Они приказали им остановиться, но те прыгнули в виноградники и открыли стрельбу. Полицейские ответили огнем, и арабы убежали.
Запах пороха все еще стоял в воздухе. Я был взволнован, и когда Джабер отошел в сторону от других, я спросил его, не оставили ли арабы канистру с бензином и тряпку. В первый момент мой вопрос удивил его. Но посмотрев на меня внимательно и увидев пику в моей руке, он серьезно ответил: «В темноте не разглядишь. Поищем утром. Думаю, что они и впрямь хотели поджечь ваше гумно. Караульте хорошенько!» Ахмед Джабер еще много лет продолжал нести службу в полицейском участке неподалеку от Нахалала. Он был конным полицейским и ежедневно объезжал свой участок, простиравшийся от Циппори до Абу-Шуши (где впоследствии был основан киббуц Мишмар ха-Эмек). Был он глубоко верующим мусульманином, человеком честным и храбрым. Убийц и грабителей он преследовал с неумолимым рвением, независимо от их вероисповедания и национальности. Он был отличным наездником, щеголял пышными усами и, вырастая словно из земли всюду, где возникала ссора с дракой, быстро восстанавливал порядок. «Если у вас имеются жалобы, — заклинал он и нас, и арабов, — идите с ними в мировой суд в Назарете. Разве можно драться? Вы что, не знаете, что набутом (дубинкой) можно проломить голову до смерти? Бога вы забыли!» Время от времени я просил его разрешить мне сопровождать его в поездках по арабским деревням. «Хорошо, — обычно отвечал он, — можешь ехать со мной. Только как бы твой отец не рассердился и не поколотил тебя», — предостерегал он. Я тащился за ним на сером жеребце, которого выпрашивал у стражника, и слушал его мудрые речи. Я буквально впитывал в себя его рассказы и обогащал свою память пословицами и поговорками, которыми он уснащал свою речь. Когда мы приближались к деревне или бедуинскому становищу, он останавливал своего коня и, стараясь быть незамеченным, взбирался на какую-нибудь высоту. «Они могут заметить, — объяснял он, — что я еду к ним. Они узнают меня за пять километров, эти шельмы, и если они спрячут кого-нибудь, кого разыскивает полиция, то быстро спроваживают его. Всегда надо смотреть, не бежит ли кто-нибудь. Видишь человека, который торопится к вади? Он наверняка что-то украл, сукин сын».
Когда я вырос и стал сержантом Палестинской вспомогательной полиции, я навестил его в Умм эль-Фахеме, где он жил. Тендер, в котором я ехал, с трудом преодолел крутой подъем и долго плутал по узким улочкам деревни. Дома рода Джабер стояли на вершине холма, возвышающегося над Вади-Ара. Я разделил трапезу с его многочисленной родней. Они принесли мне показать первенца Ахмеда Джабера, двухлетнего мальчугана, которого тоже нарекли Джабером. Ахмед представил меня собравшимся гостям: «Это Муса Даян из Нахалала, паренек, о котором я вам много рассказывал. Он мне все равно что сын. Если он попадет когда-нибудь в беду, вы должны помочь ему. А если вам что-нибудь будет нужно, он поможет вам. Когда он был маленьким, он поражал камнем цель лучше любого бедуинского пастуха. Теперь, хвала Аллаху, он мужчина и носит ружье! Он как наш брат». Я почувствовал, что неумеренные похвалы вызвали краску смущения на моих щеках, но они, что греха таить, доставили мне немалое удовольствие. Умм эль-Фахем не был моей деревней, но Ахмед Джабер был мне ближе многих представителей моего собственного народа.
Во время Войны за Независимость Вади-Ара и Умм эль-Фахем оказались под властью иракцев. Они арестовали Ахмеда Джабера и допрашивали его по поводу его контактов с евреями. Он подвергся жестоким пыткам и побоям. В конце концов они отпустили его благодаря заступничеству нотаблей Дженина, с которыми его семья была в родстве. В последние месяцы войны долина Вади-Ара снова перешла в наши руки.
Я возглавлял израильскую делегацию в израильско-иорданской комиссии по прекращению огня и поехал в Умм эль-Фахм с иорданскими офицерами, чтобы произвести демаркацию границы между двумя странами. Я навестил Ахмеда Джабера. Его вид привел меня в ужас. Навстречу мне вышел бледный и изможденный человек, опирающийся на палку. Он бросился мне на шею и разрыдался. Мы расцеловались, и он поведал о своих мучениях. Я хотел взять его с собой, чтобы подлечить и поместить в дом отдыха, но он не согласился. «Не нужны мне доктора и дома отдыха, — сказал он. — Чистый воздух Умм эль-Фахема и стряпня моей жены восстановят мои силы». Было ему что рассказать об иракцах. Он проклинал и ругал их, и глаза его метали молнии.
Прошли годы. Сын Ахмеда, Джабер, был уже взрослым человеком и служил в израильской полиции. Он был одним из лучших офицеров. Связь между нашими семьями не ослабевала. Время от времени я навещал их, и они по праздникам приезжали ко мне в Цахалу. Однажды зазвонил телефон, и я услышал голос младшего Джабера на другом конце провода. «Отец скончался», — сказал он.
Это случилось в тот день, когда террористы захватили и посадили на угандийский аэродром в Энтеббе самолет «Эр Франс» с израильскими пассажирами. Я был занят в Тель-Авиве, но освободился на несколько часов и поехал в Умм эль-Фахем. Я выразил соболезнование семье Джабера, и все мы пошли на кладбище. Вся деревня собралась отдать ему последний долг. После того как имам сказал молитвы у могилы и прочитал стихи из Корана, которые собравшиеся повторяли за ним, меня попросили сказать надгробное слово. Я говорил на своем родном языке, иврите, и рассказал о своей долгой дружбе с Ахмедом, о его безупречной службе, о том, каким замечательным человеком, бесстрашным воином и верным другом был он. Не знаю, поняли ли они все сказанное мною, но я уверен, что они почувствовали, как я был взволнован. И я поблагодарил их за то, что они пригласили меня сказать прощальное слово. Я расстался с другом, с человеком, который был близок мне в течение многих лет. Я не думал о том, что покойный был арабом и что его похоронили на мусульманском кладбище. Все это было здесь лишено смысла.