Подсудимая скамейка
Подсудимая скамейка
Шпионами у нас оказывались только старшие офицеры. Среди солдат шпионов не было, кроме того, которого мы ловили всей школой, да и тот оказался простым дезертиром. А вот насчет стукачей точно сказать не могу, но если они и были, то не представляю даже, какая могла бы быть от них польза тем, кто на их услуги рассчитывал? О политике мы не говорили. Вообще. Анекдотов ни о Ленине, ни о Сталине не рассказывали. Видимо, и потребности не было. Потому стукачей не опасались, но в какое-то время поняли, что один завелся. После того, как командиром роты у нас стал капитан Курасов, сменивший отправленного в СССР майора Догадкина. Мы сначала решили, что этот человек прибыл с флота, потому что, проведя первую ознакомительную вечернюю поверку, вместо обыкновенного «Разойдись!» сказал тихо и по-домашнему:
– Разойдись по кубрикам.
Потом выяснилось, что так говорили в каком-то пехотном училище, где он служил прежде.
Почему-то нам показалось вначале, что он человек по натуре штатский, но вскоре мы поняли, что ошиблись, и дали ему прозвище Уставник. Уставы, как выяснилось, были его любимым и, вероятно, единственным чтением, он помнил их назубок, знал, под какую ногу надо командовать «Кругом марш!», на каком расстоянии от встречного начальника переходить на строевой шаг, на сколько сантиметров тянуть носок и сколько миллиметров должно быть от левого уха до края пилотки.
Вдалбливая нам эти премудрости, он, кажется, искренне наслаждался их внутренним смыслом.
В один из первых дней знакомства, проведя с нами урок строевой подготовки, он объявил:
– Товарищи курсанты, учтите, вас всех ждет подсудимая скамейка.
Мы сначала даже опешили, потому что, как нам казалось, ничего плохого не делали, не считая мелких нарушений дисциплины вроде поминавшегося мною хождения без строя. Но потом мы и к этой его фразе привыкли.
В отличие от майора Догадкина, капитан Курасов никогда не гневался, не улыбался, не повышал голоса, не рассказывал случаев из жизни. Лицо его всегда было бесстрастно, а рыбьи глаза смотрели прямо и не мигая из-под рыжеватых, словно бы опаленных бровей. Мы вскоре его возненавидели, хотя никому никакого конкретного зла он покуда еще не сделал. Мы часто говорили о нем между собой сперва безнаказанно, а потом стали замечать, что разговоры наши становятся ему известны. Человек, сказавший о нем плохо, вдруг получал ни с того ни с сего или за малейшее нарушение несоразмерное наказание. В дисциплинарном уставе сказано, что военнослужащий может жаловаться на неправомерность, но не на строгость наказания. То есть за нечищеные сапоги, за опоздание в строй, за неподшитый подворотничок вам могут дать наряд вне очереди, а могут размотать и «всю катушку» – до двадцати суток ареста. Такой свободной шкалой и пользовался наш Уставник, впрочем, до всей катушки не доходя.
Так вот, мы заметили, что ему становятся известны наши разговоры о нем. Но каким образом? Ответ мог быть только один: среди нас завелся стукач. Мы стали присматриваться и заметили, что курсант Яшин по прозвищу Яшка в острых разговорах участия не принимает, отмалчивается и вообще постоянно чем-то смущен. Провели простейший эксперимент. Как-то в присутствии Яшина и двух «понятых» – Генки Денисова и Казимира Ермоленко – я сказал о капитане несколько очень нелестных фраз, настолько нелестных, что в тот день он даже не смог дотерпеть до вечерней поверки. Вбежал в казарму сразу же после ужина и влепил мне три наряда якобы за то, что я сидел на кровати.
После поверки я зашел к Курасову и сказал, что выполнять наряды не буду.
– Тогда я накажу вас за попытку невыполнения приказания, – сказал он, ничуть не удивившись моему заявлению.
– За попытку вы меня наказать не можете, – сказал я.
– Почему?
– Потому что я не пытаюсь не выполнить приказание, а просто не выполняю.
Я уже говорил, что в армии по уставу невыполнения приказания быть не может. Командир обязан применить все меры воздействия, вплоть до силы и оружия. То есть при строгом соблюдении устава не выполнивший приказание не может остаться в живых. Это по уставу. Но на практике свое право убийства подчиненного командир применить не может по многим причинам. Во-первых, он должен считаться с тем, что его подчиненные тоже вооружены и свое возмущение могут выразить также при помощи оружия. Во-вторых, этот пункт устава не соответствует Уголовному кодексу, и командир непременно попал бы под трибунал. В-третьих, если бы даже не существовали первая и вторая причины, следующая причина была бы тоже достаточно серьезной. Это причина карьерно-бюрократически-очковтирательского порядка. В армии, так же как и в гражданских организациях, деятельность командира оценивается по совокупности показателей, причем если на производстве главный показатель – производительность труда, в школе – успеваемость, то в армии – состояние воинской дисциплины. О состоянии дисциплины судят, естественно, по количеству наказаний. От состояния дисциплины в подразделении или части зависит карьера командира. Командир, который заботится о своей карьере, даже если он сам по натуре жесток, воздержится от наказаний с занесением в личное дело, потому что тогда эти наказания будут фигурировать в соответствующих сводках и негативно отражаться на нем. Поэтому даже гауптвахта применяется крайне редко. (На гауптвахту щедры бывают городские комендатуры, которые хватают чужих солдат, чья дисциплина на служебных характеристиках комендантов никак не отражается.) А представьте себе, что какой-то командир застрелил солдата. ЧП! Даже если не посадят, рота его автоматически перемещается на последнее место по дисциплине. Часть, в которую входит рота, тоже. Соединение, в которое входит часть, естественно, туда же. Да подобному стрелку даже без официального наказания устроят такую жизнь, что он пожалеет. Его не повысят ни в должности, ни в звании. Каждый начальник постарается от него избавиться и сплавить куда подальше. Его в конце концов загонят к черту на кулички, откуда он уже никогда не выберется. Ну и последняя причина, которую можно было бы поставить на первое место, – конечно, не каждый командир даже без учета неприятных последствий может просто так, за здорово живешь, застрелить человека. Я даже не уверен, что и наш Уставник был способен на это.
– Значит, вы отказываетесь выполнять мое приказание?
– Да, отказываюсь.
– Ну хорошо, – сказал он зловеще, – если вы захотели попасть на подсудимую скамейку, вы туда попадете. Я до вас еще доберусь. Учтите, мне про вас все известно, мне известен каждый шаг.
– И каждое слово, сказанное про вас, – добавил я.
– Да, и это тоже известно, – не смог он удержаться.
– Если вас так волнует, что говорят о вас подчиненные, постарайтесь вести себя хорошо, и тогда никто ничего плохого не скажет, – сказал я.
– Да? – он даже удивился. – Вы меня еще будете учить, как мне себя вести? Вы слишком умный, да. Вы умный, умный…
В его устах слово «умный» звучало как крайне отрицательная характеристика. Но я продолжал наступать.
– И как вам не стыдно, – сказал я, – узнавать, кто что о вас сказал. Как подчиненные могут думать о вас хорошо, если вы за каждым шпионите, если вы наняли какого-то негодяя…
– Вы не смеете так говорить! Это честный советский воин! Он исполняет свой долг! – Капитан понял, что проговорился, но отступать было поздно.
В то время я был почти романтиком и любил красивые фразы.
– Этот честный советский воин, – сказал я, – сегодня продает меня вам, завтра продаст кому-нибудь вас, а послезавтра – Родину.
Я вернулся в казарму после отбоя – все лежали.
– Ребята, – сказал я просто, – сейчас капитан Курасов проговорился, кто нас предает. Это последний человек, и фамилия его стоит последней в нашем списке.
Так сказал я, и даже сейчас неудобно за «красивость». Все молчали. Я посмотрел на Яшина. Тот подтянул одеяло до глаз и настороженно следил, что будет дальше. Наконец Генка Денисов спросил, явно волнуясь:
– Яшка, это правда?
Все замерли. На какое-то мгновение мне стало не по себе. А вдруг не он? Ведь никаких доказательств у меня не было. Я, как говорят, брал его просто «на пушку».
– Правда, – тихо ответил Яшка, и у меня отлегло от сердца.
Опять помолчали.
– Ну, рассказывай, – прервал молчание Генка.
Яшин не стал противиться, и в его положении это был, пожалуй, наилучший выход. Впрочем, я вполне допускаю, что, тяготясь своей ролью, он был рад, что все кончилось.
– Помните, была история – пропали шинели?
Историю мы помнили. Как-то утром после подъема прошел слух, что из каптерки пропали две шинели не нашего взвода. Говорили, что их кто-то украл. Мы несколько удивились – до сих пор подобных случаев не бывало. До сих пор воровали только мыло, которое, несчитанное, лежало в фанерных ящиках. Мыло воровали все, и вечерами между ужином и вечерней поверкой носили в соседнюю деревню продавать полякам или просто менять на вино. Но чтобы шинели… После завтрака де Голль объявил, что шинели никто не крал – они куда-то там завалились, он их сперва не заметил и решил, что украли, а вот теперь обнаружил. В этом сообщении что-то странное было, но мы не обратили внимания. Нашлись шинели, и ладно.
Теперь Яшин рассказал, что шинели украл он. Хотел продать полякам, попался, и капитан Курасов предложил ему выбор – «подсудимая скамейка» или стать доносчиком.
Казик Ермоленко встал и сунул ноги в сапоги.
– Пойдем покурим.
На лестницу вышли он, я, Генка Денисов и Олег Васильев, тот самый, который желал бы расстрелять всех евреев. По неписаным армейским законам Яшке полагалась темная, но своим рассказом он всех разжалобил, кроме правдолюбца Васильева, который требовал немедленного возмездия, не по злобе, а из чувства справедливости. Но темная делается для того, чтобы скрыть зачинщиков, а тут зачинщики будут известны заведомо, если, конечно, Яшка решится выдать. Кроме того, учеба наша подходила к концу, мы боялись, что в случае скандала нас не аттестуют. А кого не аттестуют, тот не станет механиком, не будет получать пятьсот рублей, сливочное масло и папиросы.
– Ладно, – сказал Казик, – давайте оставим это дело до выпуска, а уж тогда мы ему напоследок дадим…
Все согласились с облегчением, один только Васильев брюзжал, что вот всегда так, как доходит до дела, никто не хочет пачкаться, а из-за таких гуманистов и водятся всякие стукачи и подонки.
– Ладно, – мы успокаивали не только его, но и неудовлетворенное чувство собственной справедливости, – вот кончим школу и в последний день разберемся.
Конечно, мы понимали, что сами себя обманываем, что в последний день уже ничего такого не будет, но Васильев все еще надеялся. Когда такой день наступил, он подошел ко мне и строго спросил, как же все-таки быть с Яшкой.
Я спросил его с любопытством:
– И что же, вот ты сейчас подойдешь к нему ночью, накинешь на голову одеяло и ни с того ни с сего начнешь лупить?
– А когда он стучал, о чем думал?
Я еле его успокоил, объяснив, что прошло много времени, Яшка в стукачестве больше замечен не был, в конце концов, он на это дело пошел только из страха.
Этот разговор с Васильевым у нас произошел в последний день перед отъездом из школы, а тогда, после вынесения приговора, вернувшись в комнату, мы увидели испуганные глаза Яшки. Он понимал, о чем мы совещались и что ему угрожает. К нему подошел Генка Денисов:
– Вот что, Яшка, мы тебя пока бить не будем, но ты должен дать слово, что перестанешь стучать.
– Он меня посадит, – в ужасе сказал Яшка.
– Это нас не касается, – твердо сказал Генка, – выкручивайся как хочешь, но нам ты должен дать слово.
– Обещаю, я больше не буду, – сказал Яшка через силу.
На другой день Яшка (так он нам говорил) явился к Курасову и сказал, что доносить больше не будет и предпочитает «подсудимую скамейку». Курасов все понял и ничего не ответил. Яшку он, кажется, не преследовал, и тот на нас не стучал, да и трудно б ему было стучать, потому что мы сами при нем лишнего уже не говорили, и не из осторожности, а как-то язык сам собой не поворачивался.
Зато с капитаном Курасовым расправились, и довольно круто. И тут отличился все тот же Васильев.
Перед отъездом договорились не подавать капитану руки, когда станет прощаться. И вот старшина последний раз выстроил нас на плацу перед казармой. И доложил капитану, что рота перед отъездом построена.
– Вольно! – сказал капитан и кинул руку к виску. – До свиданья, товарищи!
– До свиданья то… – выкрикнул кто-то и скис.
Капитан шагнул к правофланговому, им-то и оказался Васильев.
– До свиданья, товарищ Васильев, – сказал капитан и протянул руку.
– До свиданья, товарищ капитан, – громко сказал Васильев и, глядя комроты в глаза, убрал руки за спину.
– Ну пожмите же руку, – жалобно, по-собачьи, взвизгнул Уставник.
– Не за что, товарищ капитан, – не отводя взгляда, раздельно сказал Васильев.
Капитан повернулся, как по команде «Кругом!», и со всех ног бросился в казарму. И когда мы на машине выезжали за ворота, кто-то сказал мне:
– Посмотри – Уставник.
Я посмотрел вверх и увидел в одном из окон второго этажа нашего бывшего командира. Прикрываясь занавеской, он смотрел на нас, полагая, вероятно, что его при этом не видят. И я, слабый человек, признаюсь: сердце мое сдавило мимолетное чувство жалости.
Мне казалось раньше, кажется и сейчас, что характер человека редко меняется под воздействием внешних обстоятельств. Но вот странное дело, курсанты, служившие под командованием Курасова после нас, говорили, что капитан стал неузнаваем, что при них в школе не было командира лучше Курасова. Значит, какие-то уроки и для таких людей не проходят бесследно.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.