Проверено — мин нет!
Проверено — мин нет!
6 ноября 1943 г. Красная Армия освободила столицу Украины. Узнав об этом, я сразу же попросил у Молотова разрешения слетать в Киев, чтобы выяснить судьбу родителей, о которых не имел сведений с момента оккупации города гитлеровцами.
— Поезжайте, — сказал Молотов. — Пусть Козырев выяснит, когда обстановка позволит это сделать, и договорится с военными, чтобы вас взяли на попутный транспорт. Вы, конечно, поступили легкомысленно, не приняв в 1941 году мер к своевременной их эвакуации.
Ранее я уже объяснял Вячеславу Михайловичу, почему так получилось. Вернувшись из Германии, я сразу же дал родителям знать о себе, и потом мы регулярно переписывались. В первые недели войны никто не ожидал, что немцы захватят Киев. В письмах отца тоже чувствовалась уверенность, что столицу Украины ни в коем случае не сдадут. Генерал Тупиков, вместе с которым мы выбирались из Берлина, получил назначение на Юго-Западный фронт и стал начальником штаба фронта, оборонявшего город Киев. Я просил его позаботиться, в случае необходимости, о моих родителях. В единственной весточке, которую я от него получил, сообщалось, что у них все в порядке и чтобы я не волновался, поскольку оборона Киева надежна и неприступна. То была непростительная самонадеянность. События развивались быстрее, чем можно было предположить. Танковые корпуса Гудериана стремительно обходили Киев с двух сторон. В какой-то момент еще оставалась возможность вывести армию из котла. Быть может, в последнем транспорте Тупиков пристроил бы и моих родных. Командовавший войсками генерал Кирпонос умолял Ставку разрешить упорядоченную эвакуацию столицы Украины. Но Сталин запретил отход и потребовал, чтобы войска стояли насмерть. Сотни тысяч солдат и офицеров оказались в окружении, погибли или попали в плен, вместо того чтобы, отступив, продолжать борьбу на других фронтах. Когда гитлеровские танки ворвались в расположение штаба фронта, Кирпонос и Тупиков застрелились. Оборвалась и моя связь с родными.
11 ноября 1943 г. в Киев отправлялся военный транспортный самолет, в котором нашлось место и для меня. Я припас кое-какие продукты — булку, масло, сало, колбасу, уложил все в небольшой чемоданчик, полагая, что часть пути, возможно, придется проделать пешком. Мне выдали удостоверение, подписанное первым заместителем наркома иностранных дел Вышинским и заместителем начальника Генерального штаба армии Антоновым. Военным и гражданским властям предписывалось оказывать помощнику наркома иностранных дел Бережкову всяческое содействие во время его командировки в город Киев.
В Москве к ноябрю уже основательно похолодало, и я решил надеть шубу, которую приобрел в комиссионном магазине сразу же по возвращении из Германии, ведь вся моя теплая одежда осталась в Берлине. Шуба была роскошная — такие носили в дореволюционной России только состоятельные люди: из черного плотного драпа, подбитая соболями, с огромным бобровым воротником. Вместе с ней продавалась и шапка из бобрового меха с черным бархатным донышком. Весь комплект, точно такой, как на знаменитом кустодиевском портрете Шаляпина, стоил очень дешево — всего 1100 рублей, при моей месячной зарплате в 1800. И что интересно, московские комиссионки были тогда буквально забиты такими шубами и дамскими меховыми манто. Те, кто заранее эвакуировались из столицы, распродавали все, что не смогли взять с собой. Оказалось, что в Москве после революции, гражданской войны и голода начала 30-х годов у жителей все еще оставалось немало имущества.
Но я совершил ошибку, взяв с собой столь роскошную одежду. После того как самолет приземлился в Броварах, на левом берегу Днепра, мне пришлось добираться дальше на попутных грузовиках, повозках и пешком в потоке беженцев, разрозненных групп раненых солдат, вышедших из лесов партизан и вообще каких-то отчаявшихся, оборванных людей, которых война сделала кочевниками. Мой подозрительный вид нувориша, обогатившегося на народном бедствии, вызывал враждебность, и любой солдат с автоматом или партизан в украшенной красной ленточкой папахе и ватнике, перетянутом крест-накрест пулеметными лентами, считал своим долгом остановить меня и потребовать документы. Имевшееся у меня удостоверение в большинстве случаев производило нужное впечатление. Но кое-кто сомневался в его подлинности и тащил меня к «старшему» для дополнительной проверки. Должен сказать, что многие с большим пиететом относились к моему шефу. Взглянув на удостоверение, спрашивали:
— Вы действительно помощник Вячеслава Михайловича? — и старались, чем могли, помочь.
Все же бесконечные проверки отняли много времени. Часам к десяти вечера подошел я к Днепру. Здесь на песчаной отмели валялась разбитая, искореженная техника — немецкая и наша, дымились обуглившиеся остовы домов, в воздухе пахло гарью. Полная луна освещала эту скорбную панораму недавней жестокой битвы. Знаменитый киевский Цепной мост беспомощно поник. Его стальные пролеты рухнули в реку. Кирпичные быки стояли одиноко, словно геодезические отметки, уходя к противоположному берегу и теряясь в тумане…
Я вспоминал, как в 1920 году мы. с отцом и матерью в этом же месте в лютый декабрьский мороз вглядывались в торчавшие из ледяного покрова фермы Цепного моста, взорванного поляками. Киев был целью нашего долгого и тяжелого пути по вздыбленной гражданской войной стране из голодного Петрограда, где я родился, на казавшуюся благословенной Украину. Мне было тогда четыре года, но многие эпизоды тех мытарств, как и картина взорванного моста, так врезались мне в память, что и сейчас явственно стоят передо мной. С трудом мы перебрались по льду, карабкались на обледеневшие металлические балки. Когда после новых скитаний мы в 1923 году снова вернулись в Киев, начиналось восстановление Цепного моста. В нем принял участие и мой отец. Фермы моста соединяли закрепками на заводе «Большевик», где отец стал главным инженером. И вот теперь, двадцать три года спустя, я снова стою у руин Цепного моста. Сколько же нашему народу пришлось вынести, сколько раз пришлось вновь и вновь восстанавливать разрушенное!
Спрашиваю проходящего мимо солдата, как перебраться на другую сторону?
— Дальше вниз, километра через два, понтонная переправа…
Вот наконец и укатанный тракт, ведущий к переправе. Беспрерывной лентой тянутся машины. На берегу их скопилось уже немало. Ждут своей очереди. Понтоны покачиваются на волне и хрипло стонут под тяжестью груженных доверху «студебеккеров». Пристраиваюсь на одном из них.
Вот и правый берег Днепра, по существу, я в Киеве. Колонна машин поворачивает налево. Я выпрыгиваю из кузова и иду направо. Где-то здесь поблизости должны быть «закругления» — извилистое шоссе, поднимающееся к Лаврскому монастырю.
Теплая ночь, вокруг запахи влажных листьев и коры деревьев. Меня поражают тишина и абсолютная безлюдность. Как будто все тут вымерло. В шубе становится жарко, и я снимаю ее. Поднявшись на гору, иду вдоль Мариинского сада. На траве толстый покров неубранных листьев. Вдоль тротуара — чуть привядшие хризантемы. Кто-то высадил их в оккупированном городе. Это Липки, некогда аристократический район Киева. Не видно никаких разрушений.
Прохожу мимо завода «Арсенал». Отсюда в 1938 году я ушел на Тихоокеанский флот. Справа — постамент памятника жертвам наговора Мазепы — Искре и Кочубею, оставшимся верными Петру Великому. После революции сам памятник был сброшен и отправлен на переплавку, и на постамент водрузили пулемет «максим» в память о восстании арсенальцев. Пулемет немцы оставили нетронутым. Все такие знакомые места! Сколько раз я ходил тут на работу в «Арсенал»! Вот Дом Красной Армии, бывшее офицерское собрание, дальше изящный, весь белый, словно сахарная голова, особняк сахарозаводчика Зайцева. В 30-е годы тут жил секретарь ЦК компартии Украины Постышев, старый большевик, расстрелянный незадолго до начала войны по приказу Сталина.
На углу Левашовской (переименованной в улицу Карла Либкнехта) здание бывшего генерального консульства Польши. Мне еще предстоит вспомнить о нем, отвечая на вопрос Молотова по поводу докладной записки Берии Сталину. Поворачиваю налево и иду в сторону Институтской. Там, у перекрестка, наш дом. Что меня ждет? От волнения перехватывает дыхание. В призрачном свете луны такая знакомая мне улица кажется чужой и даже враждебной. Несколько дней назад по этому тротуару ходили нацисты. Теперь их и след простыл.
Электричества в городе нет, но я надеялся, что хоть в каком-то окне нашей квартиры, расположенной на первом этаже, мерцает свеча. Однако за стеклами царит кромешный мрак. Я останавливаюсь у парадного. Дверь настежь распахнута. Рядом, на стене, размашистая надпись: «Проверено — мин нет!» Дрожащими пальцами стучу по стеклу окна — наш старый условный знак: три-три-два. Молчание. Подхожу ко второму окну — там спальня родителей. Снова стучу по стеклу. И снова ни звука. Вхожу внутрь дома. Небольшой коридор, две ступеньки вверх и слева дверь, обитая дерматином. Машинально нажимаю кнопку звонка. Колокольчик молчит — нет тока. Стучу по двери, но под дерматином толстый слой ваты. Стучу по раме двери сперва потихоньку, потом сильнее. Никакого ответа. Дергаю за ручку — и дверь открывается. Я зову мать, отца. Никто не откликается. Прохожу в переднюю — у меня с собой карманный фонарик. Вхожу в гостиную, освещаю стены, пол. Луч выхватывает следы вандализма: отломанная от пианино крышка валяется в углу, расколотые рамы картин без полотен, в буфете выбиты стекла, повсюду экскременты — уже высохшие. Значит, по крайней мере несколько недель, как жильцы покинули квартиру, и здесь, перед бегством, буйствовали солдаты верхмата или, в короткий период безвластия, одичавшие бандиты.
Захожу в спальню — там такой же разгром. В моей комнате не лучше. Книги, которые я с такой любовью собирал, вывалены из шкафа на пол. Их тут совсем немного — большая часть исчезла.
Расчищаю метлой часть пола, раскладываю обрывки газет, стелю сверху свою роскошную шубу, чтобы лечь. Я прямо-таки выбился из сил. Но сон не приходит. Слишком сильно потрясение последних часов. Ясно одно — родителей уже давно здесь нет. Неужели они погибли? Отец давно плохо себя чувствовал, болело сердце. Он мог не перенести новых лишений, обрушившихся на него в период нацистской оккупации. Но мама еще далеко не старая, энергичная. Она-то должна была уцелеть. Если ее выгнали из квартиры, оставила бы мне весточку. Утром, когда рассвело, внимательно осматриваю все кругом, шарю под кроватями и мебелью, обследую рамы окон и входной двери. Быть может, там нацарапано что-то, что даст мне ключ к разгадке. Ничего на обнаруживаю и отправляюсь на поиски в город. Обхожу всех знакомых, оставшихся в Киеве. Кто-то видел отца, кто-то маму. Но это было несколько месяцев назад. Значит, они живы. От сердца отлегло. Но где они?
Постепенно растет уверенность, что родителей в городе нет, что их вообще нет на нашей стороне фронта. Были ли они депортированы немцами или же сами решили уйти на Запад, понимая, что после пребывания на оккупированной территории их ждут новые неприятности по возвращении советской власти? В сущности, это уже не имело особого значения. Так или иначе, подо мной мина замедленного действия. Зная наши порядки, не приходилось сомневаться, что рано или поздно меня в лучшем случае уволят из Наркоминдела и трудоустроят в какой-либо незаметной конторе, а в худшем — сошлют подальше, а то и «пришьют дело» и вообще ликвидируют, поскольку я уже «слишком много знаю». Таким Сталин не позволял разгуливать по белу свету.
Потом, много позже, я узнал, что отец и мать, не желая подвергать меня риску, сменили фамилию, зарегистрировавшись под девичьим именем матери. При всем своем непростом жизненном опыте они тут проявили поразительную наивность. Вокруг них оказалось достаточно информаторов, без труда раскрывших их хитрость. В дальнейшем эта «предосторожность» родителей лишь подзадорила Берию.
Что я могу сказать о судьбе родителей? Только одно: их жизнь была полна страданий. Отец, выбившийся из приюта и ставший талантливым инженером-кораблестроителем, только на протяжении немногих лет мог отдаться своей любимой профессии. Потом революция, гражданская война, голод и скитания по разоренной стране, нужда, заставившая варить мыло и тачать сапоги. Несколько счастливых лет в 20-е годы и причастность к строительству судостроительной верфи в Киеве. Затем унижения в застенке ГПУ, а после освобождения — переход на маленький заводик «Манометр». Снова страшный голод на Украине, заботы о недоедающей семье. Наконец, война. И когда представился случай уйти на Запад, они им воспользовались. Были ли они там счастливы? Отец умер на чужбине в начале 50-х годов. Через несколько лет ушла из жизни и мама.
Поняв, что родителей не найду, я не ощущал боязни за себя. Всякий раз, попадая в «зону риска», я почему-то оставался совершенно спокоен. Впервые заметил это, когда еще совсем маленьким остался один на перроне какого-то полустанка и наблюдал, как облепленные беженцами вагоны мелькали мимо, унося в неизвестность родителей, от которых меня оттеснила на платформу толпа. Потом, когда уже подрос, задыхаясь от огромного нарыва в горле, так же спокойно воспринял чьи-то слова, обращенные к родителям: «Мужайтесь, до утра он не доживет…» Под утро нарыв сам прорвался, и я выжил.
Но на сердце оставалась тяжесть. Тут было и беспокойство за судьбу родителей, и понимание необходимости без промедления сказать обо всем Молотову. Но оказалось, что не так просто выбраться из Киева. Регулярный транспорт отсутствовал, и надо было ждать оказии.
Помогла имевшаяся у меня справка. Военный комендант дал «виллис», на котором меня доставили на Левобережье, в Бровары, в расположение военно-воздушной части под командованием Героя Советского Союза генерала Лакеева. У него был транспортный самолет, поддерживавший нерегулярную связь с Москвой. Но погода стояла нелетная: низкая облачность, сильный туман. Даже истребители прекратили боевые вылеты.
Лакеев пригласил меня остановиться в хате, которую занимал. Мы до поздней ночи играли с ним в шахматы, потягивая самогон, изготовленный хозяйкой дома из свеклы, а потом укладывались спать на лавках в большой горнице.
Так прошла целая неделя. Меня эта вынужденная задержка никак не устраивала. Я знал, что предстоит встреча «большой тройки» в Тегеране и Молотов мог уехать из Москвы до моего возвращения. Между тем. я понимал, что чем скорее обо всем доложу, тем лучше. Если что-то станет известно со стороны, то получится, будто я хотел все скрыть. А это, по нашим канонам, величайший грех.
Погода не улучшалась, но поступили сведения, что в районе Курска облачность рассеялась. Я, конечно, не мог сказать Лакееву, почему мне так важно вернуться в Москву не позже определенной даты, когда наша делегация выедет в Тегеран. Но он почувствовал, что дело действительно срочное. Дал, на свой страх и риск, истребитель, который и доставил меня на военный аэродром под Курском. Оттуда на следующий день я смог вылететь в Москву.
Как я ни спешил, все равно опоздал. Молотов со Сталиным и Ворошиловым два дня назад выехали поездом в Баку, откуда должны были лететь в Тегеран. Одновременно я узнал, что мой дипломатический паспорт ждет меня и что в эту же ночь из Внуково в столицу Азербайджана отправляется транспортный самолет, где мне зарезервировано место. Так ничего никому не сказав, прибыл я через сутки в иранскую столицу. Я решил, что, выполнив свою последнюю переводческую миссию, сообщу все Молотову по окончании Тегеранской конференции, чтобы не вносить сумятицы в работу. Я не сомневался, что сразу же буду отстранен от дел.
Все дни конференции был так занят, находясь на пленарных заседаниях и двусторонних встречах между Сталиным и Рузвельтом, переводя застольные беседы «большой тройки», составляя протоколы, готовя различные документы, что временами забывал о своем. Но в считанные часы, остававшиеся для отдыха, долго не мог заснуть, представляя себе, как произойдет мое «изгнание из рая».
После окончания конференции наша делегация вылетела несколькими самолетами в Баку. Оттуда отправилась в Москву поездом. Я ехал в вагоне Молотова и, воспользовавшись подходящим моментом, рассказал ему о том, что не нашел родителей в Киеве. Вопреки моим ожиданиям Молотов воспринял мое сообщение спокойно.
— Вы поступили правильно, сразу проинформировав меня, — сказал он после короткой паузы. — С такими вещами тянуть нельзя. При каких обстоятельствах они покинули Киев?
— Мне это неизвестно. Может, их угнали немцы? Ведь такая судьба постигла многих.
— Этого нельзя исключать. Думаю, они найдутся. А вы продолжайте работать и больше никому ничего не говорите. Достаточно, что сказали мне…
И я продолжал работать. Меня по-прежнему вызывали переводить беседы Сталина. Летом 1944 года включили в состав советской делегации на конференции в Думбартон-Оксе по выработке Устава ООН, и я провел в Вашингтоне несколько месяцев. Казалось, все обошлось.
Но это только казалось.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.