H. Кузьмин ДАВНО И НЕДАВНО
H. Кузьмин
ДАВНО И НЕДАВНО
Мое первое знакомство с Корнеем Чуковским состоялось в 1907 году, когда я прочитал в «Весах» его статью «В защиту Шелли». Молодой Чуковский пробовал свои критические когти на К. Бальмонте, уже прославленном тогда поэте, авторе книг «Горящие здания» и «Будем как Солнце», переводчике Шелли, Эдгара По, Кальдерона. Дерзость немалая!
Эпиграф к статье был из «Ревизора»: «Это топор, зажаренный вместо говядины», а зачин такой: «Недавно он перевел Шелли. Не хотел, но говорят: пожалуйста, братец, переведи что-нибудь. — Пожалуй, изволь, братец. — И тут же в один вечер, кажется, все написал, всех изумил. „У меня легкость необыкновенная в мыслях“».
Статья убедительно, убийственно остроумно доказывала, что переводы плохи.
Мне было шестнадцать лет, и «Весы» были первым «серьезным» журналом, который я выписал на заработанные репетиторством деньги.
Я этот номер «Весов» чуть не постранично запомнил. Помню и посейчас серую, цвета солдатской шинели, обложку с рисунком Феофилактова, кремовую бумагу верже, на которой журнал печатался, какие-то ажурно-кружевные или бисерные рисунки Судейкина, очень меня поразившие, сладостно-томные стихи М. Кузмина «Любовь этого лета» и «Малые зерна» — афоризмы К. Бальмонта, того самого Бальмонта, которого несколькими страницами дальше так немилосердно высмеивал Чуковский.
Помню, что тогда это обстоятельство меня весьма озадачивало: как же так, своих бьют?
Впоследствии я вычитал в письмах В. Брюсова, опубликованных К. Чуковским в его книге «Из воспоминаний», что редактор «Весов» этим даже гордился: «…бранить своих сотрудников… это — давняя привилегия „Скорпиона“» (издательство, выпускавшее журнал «Весы»).
А в 1908 году в тех же «Весах» я уже и без подписи Чуковского смог бы угадать его когти в статье «Третий сорт». Снова: метко, убедительно, беспощадно. Мне казалось тогда по моей мальчишеской наивности, что после такой рецензии авторам остается один исход — покончить с собой.
С тех пор я старался не пропускать в журналах статей Чуковского. Имя его было гарантией, что критика будет интересной, яркой, горячей, азартной и беспощадной до свирепости.
В целях самозащиты Чуковского объявили «талантливым карикатуристом».
Книга его критических статей «От Чехова до наших дней» за один год выдержала три издания. Критик Аврелий писал о нем: «Карикатуры Чуковского блистательны… Я думаю, что Валерий Брюсов, прочтя статью о себе в книге Чуковского, несколько дней не мог отделаться от навязчивой мысли: а что, если я в самом деле — поэт прилагательных? А Рославлева долго будет нам трудно представить себе в ином образе, как Рыжего, бегущего за Валерием Брюсовым, восклицая: „И я! И я!“, Сергеев-Ценский так навсегда и останется „мозаистом, вырезывающим все новые стеклышки“, а г. Ардов — „поэтом волостных писарей“».
Аврелий — псевдоним Брюсова. Значит, сам гордый Валерий Брюсов в апогее славы после «Urbi et Orbi» и «Венка», чувствовал гипнотическую силу утверждений Чуковского.
В 1911 году Валерий Яковлевич пишет Корнею Ивановичу: «Я начинаю Вас бояться и не без тревоги думаю, что однажды Вы захотите вернуться к моим писаниям».
Злой и капризный Антон Крайний (псевдоним Зинаиды Гиппиус) признавал, что Чуковский единственный талант среди всей критической рати той эпохи.
Статьи Чуковского, памятные мне по впечатлениям моей юности, я недавно перечитал снова в 6-м томе собрания его сочинений (к сожалению, не все: «В защиту Шелли» я не нашел)[9]. Их и теперь, спустя шестьдесят лет, читаешь с интересом, хотя многие из литераторов, по поводу которых эти статьи написаны, давно и заслуженно забыты.
С живым Чуковским я познакомился в 1922 году в Петрограде, в детском издательстве «Радуга».
Я только что демобилизовался из Красной Армии и приехал в Петроград поступать в Академию художеств. Чуковский за эти годы проявился в новом облике — детского автора.
Вышли его «Крокодил», «Мойдодыр», «Тараканище». Малыш, сын моей квартирной хозяйки, увидев на улице понравившегося ему мальчика, неизменно спрашивал: «Это Ваня Васильчиков?»
«Крокодилом» Чуковского начиналась у нас новая эра детской книги. Раньше даже герои наших детских книг были импортные: немецкий Struwwel Peter, переименованный в Степку-растрепку, шалуны мальчишки карикатур Буша, Макс и Мориц, перелицованные в Петьку и Гришку.
«Крокодилом» начался также небывалый ранее плодотворный симбиоз в детской книге писателя и художника: Чуковский — Ре-Ми. Он стал впоследствии примером длительных содружеств: Чуковский — Конашевич, Маршак — Лебедев.
Вот как характеризовал состояние детской литературы до революции в России выступивший на всероссийском съезде художников в 1912 году докладчик Л. Г. Оршанский.
«Писатели с именем редко, а художники ни разу не работали для детей. Издатели, большей частью иностранцы, надолго сделали детские книги собранием бесцветных, бездарных, литературно ремесленных произведений. Даже сказки, чудесные наши сказки не вдохновили русских художников, — у нас и до сих пор нет полного иллюстрированного издания народных сказок, какие имеются в Германии, Швеции, Англии. И только в самые последние годы появляются первые художественные иллюстрированные детские книги. Имена художников известны: Нестеров, Билибин, Бенуа, Малютин».[10]
К. Чуковский в 1924 году в статье «Лепые нелепицы» спрашивал:
«Кто в наших газетах, журналах и книгах пишет, например, о стихах для детей?»
И отвечал сам себе:
«— Либо те, кто не понимают стихов.
— Либо те, кто не понимают детей.
— Либо те, кто не понимают ни стихов, ни детей…
Стоит только прочитать ничтожные и хромые стишки, которые предлагаются детям во всевозможных сборниках и хрестоматиях, составленных педагогами нашими, чтобы убедиться, до какой степени эти люди беспомощны в оценке поэтических творений».[11]
Но мало было только сокрушаться по поводу того, как скудна и плоха была тогда наша детская литература, нужно было преодолеть косность издателей и педагогов, нужно было повседневно бороться за новую детскую книгу. Современники помнят, что борьба эта была долгой и нелегкой, и теперь, спустя годы, уместно напомнить, как велика была в ней роль К. Чуковского.
В «Радугу» меня направил С. В. Чехонин. Он был завален работой и рекомендовал издательству меня в качестве иллюстратора, уже печатавшегося в «Весах», «Аполлоне», «Лукоморье».
Я застал в редакции издателя Клячко, Чуковского и Маршака, тогда еще только начинающего автора. В «Радуге» незадолго перед этим вышел сборник его детских пьес (в соавторстве с Васильевой, она же Черубина де Габриак). Из книг Чуковского «Радугой» уже были изданы «Мойдодыр» с рисунками Ю. Анненкова и «Тараканище» с рисунками С. Чехонина.
Теперь, спустя полвека, эти книжки стали незыблемой классикой, а их образы — вечными спутниками советских ребят.
Тогда же их появление было волнующей новостью. Такое разнообразие сменяющихся ритмов мы слышали впервые. Стихи запоминались сразу, они звенели каким-то праздником, ярмаркой, карнавалом; то чечеткой тарантеллы:
Моем, моем трубочиста
Чисто, чисто, чисто, чисто!
то дробным топотом «камаринской»:
А потом как зарычит
На меня,
Как ногами застучит
На меня,
— Уходи-ка ты домой,
говорит,
Да лицо свое умой,
говорит…
Это было открытием Америки детства, неведомого, нового мира, который Чуковский населил потом персонажами своих сказок — гостями именин мухи-цокотухи, пациентами доктора Айболита, зверинцем «Телефона», бибигонами и бармалеями, и кого-кого только там не было!
Автору тогда шел сорок первый год, выглядел он очень молодо. Он переживал, мне казалось, период цветения (акмэ, как сказали бы в те времена). Он был оживлен, весел, стремителен. В «Радуге» он был не только первой скрипкой, но и душой издательства.
Облик Чуковского был давно мне известен по многочисленным карикатурам.
Большой, вихрастый, с крупным, мясистым носом, он представлял заманчивую натуру для шаржей. Карикатуристы не оставляли его своим вниманием. Подобно характерным персонажам итальянской комедии дель арте Дотторе, Панталоне, Капитано — его выразительный силуэт в карикатурах воплощал собой некий собирательный образ Критика.
В «Известиях» книжного магазина М. О. Вольф была даже статья «Чуковский в карикатуре» со многими рисунками.
И еще что осталось от первой встречи и навсегда срослось с обликом Чуковского — это его певучая речь, его голос, который мы и теперь, посмертно, иногда слышим и сразу узнаем в радиопередачах.
В «Радуге» затевалось издание детского альманаха. Клячко заказал мне для этого альманаха рисунки к «Английским детским песенкам» Маршака. Сперва иллюстрации предложено было сделать Чехонину, но он отказался. Маршак был несколько разочарован: он мечтал об иллюстрациях прославленного Чехонина. Корней Иванович лукаво его утешал: «Кузьмин молодой, он будет для вас стараться больше, чем Чехонин, заваленный работой». А Клячко кроме заказа сделал еще прямо-таки роскошный меценатский жест: купил несколько моих рисунков и тут же расплатился наличными. Однако издательство «Радуга», детище нэпа, уже дышало на ладан, альманах «Радуга» так никогда и не вышел. О судьбах моих иллюстраций я никогда потом не спрашивал, а вскоре навсегда перебрался в Москву.
Еще два слова о портрете К. Чуковского работы Чехонина. С. В. Чехонин был настоящий «артизан», мастер на все руки. Он был графиком, декоратором, живописцем по эмали и фарфору, специалистом по огранке драгоценных камней. Меня особенно удивляло, что он умел работать, совсем не стесняясь присутствием постороннего человека. Сидит, как «холодный сапожник», на низенькой табуреточке у низенького же столика и тонкой, с комариное жало, кисточкой выводит тончайшие узоры. Иногда советовался:
— Посмотрите, не грубо ли получается?
— Что вы, Сергей Васильевич, тоньше невозможно!
Однажды я увидел у него в мастерской портрет Чуковского.
— Догадайтесь, как я работал над ним. Не угадаете, — по особой системе.
Система была такая: он ставил модель рядом с холстом и рисовал мелом, прикрепленным к длинному шесту вроде кия. Преимущество такого способа понятно всякому художнику: когда модель и холст рядом, все погрешности в пропорциях видны сразу. Портрет поколенный, в натуральную величину, был действительно очень схож. Где он теперь?
…Но вернусь к Чуковскому. Наше петроградское знакомство не забылось. При встречах в Москве, в издательствах «Academia», ГИХЛ, Детгиз, мы с Корнеем Ивановичем раскланивались, разговаривали. Однажды, когда мы ехали вместе из ГИХЛа в такси, я сказал ему: «Какой вы счастливый! Сколько поколений советских ребят затвердили с малых лет ваши стихи! Мой сын — он теперь уже взрослый, — декламируя, бывало, „Муху-Цокотуху“, к вашим стихам: „А букашки по две чашки, с молочком и крендельком“ — неизменно добавлял: „И с вареньицем!“»
В другой раз, в ГИХЛе же, Корней Иванович рассказал, почему Репин, сперва согласившись, потом отказался писать портрет И. Д. Сытина. В издательстве Сытина готовилась книга Репина «Далекое близкое». Сытин рассчитал, что маловато заплатил Репину за книгу, и решил дослать через Чуковского, который книгу редактировал, пятьсот рублей прибавки.
Репин вышел из себя, кричал: «Торгаш! Сапоги бутылками!» — и начал швырять и топтать деньги.
Помнится, что эта наша встреча была связана с выходом в ГИХЛе книги «Мастерство Некрасова». На подаренном мне тогда экземпляре стоит дата: «Весна. 1953».
Вспоминаю встречу в редакции «Литературной России». В номере шла статья Корнея Ивановича, посвященная юбилейной дате — выходу в свет первой книги из серии «Жизнь замечательных людей». Он сидел за столом в окружении сотрудников редакции и правил гранки. Один эпитет Корнею Ивановичу не понравился, он стал искать замены, приглашая всех присутствующих принять участие в игре. Я предложил тютчевское слово — «громокипящий». Он его принял и сказал: «С меня причитается двадцать копеек».
Меня поразило, что он на девятом десятке жизни приехал из Переделкина сам править свою статью — так сильна была в нем писательская дисциплина. И корректуру он держал — я видел — не формально, а строго, внимательно, придирчиво.
Из всех послевоенных трудов Чуковского особенно сильное впечатление произвели на меня его статьи о Чехове. Они публиковались постепенно, а в 1967 году вышли отдельной книгой.
Еще в 1915 году в «Ниве» (№ 50) как-то неожиданно и непривычно, наперекор всем незыблемым в то время утверждениям, прозвучали в статье «Записные книжки Чехова» слова Чуковского: «Нужна была великая воля и мужественность ясной и несуетливой души, чтобы выработать такой стальной, лаконический стиль». (Воля, мужественность, стальной стиль — какими необычными казались тогда эти слова в применении к «мягкому», «сумеречному» «певцу печали»!)
И вот, исходя из постулата: «Стиль — это человек», Чуковский опроверг привычные критические штампы и заново открыл нам Чехова.
Он с неутомимой кропотливостью криминалиста переворошил всю накопившуюся около имени Чехова огромную груду словесного мусора и установил, что критика была повинна в самом тяжком преступлении против гения — в непонимании. Он показал всю несостоятельность то злых и обидных эпитетов: «холодная кровь», «безыдейный», «аморальный», «равнодушный», «индифферентный», — то слезливо-сентиментальных: «певец печали», «певец безнадежности», «певец сумерек».
Чуковский выступил против легиона критиков, от Михайловского и Скабичевского до Фриче и Пиксанова. И вылепил свой образ Чехова: человека дисциплинированной воли, нетерпимого ко лжи и пошлости, человека громадных масштабов. Именно восьмидесятые годы дали русскому обществу таких несокрушимых людей, как Миклухо-Маклай, Пржевальский, Александр Ульянов и Чехов, утверждал он.
Нужен был высокий авторитет критика и неоспоримая логика собранных им фактов, чтобы эта истина стала ясной всем.
Я позволил себе не согласиться с Корнеем Ивановичем только в одном случае и написал ему об этом. Он находил, что «небо в алмазах» — напыщенное и звонкое выражение — чуждо суровой чеховской поэтике. Но ведь это не авторские слова, это слова Сони, сентиментальной старой девы, и таким языком, языком институток Чарской, ей и надлежит говорить.
С 1962 года наша переписка оживилась. Я посылал ему главы из книги моих воспоминаний, он принял их благосклонно и дал согласие написать к ним вступительную статью.
Эта статья занимает всего пять страничек небольшого формата. Я думал: старый, опытный литератор — напишет их махом. Нет, писалась она долго. Секретарь Корнея Ивановича К. И. Лозовская отдала мне потом черновики. Я их сберег себе в назидание. Бог мой, сколько вариантов, сколько вымарок, сокращений, переделок! Лабиринты поправок между строк, на полях, на приклеенных листочках! Я чувствовал, глядя на эти черновики, и смущение, и неловкость, что заставил так трудиться Чуковского, и гордость, и благодарность.
Предыстория этой статьи вот какая.
Главы из книги «Круг царя Соломона» были сперва напечатаны в еженедельнике «Литературная Россия» и в «Огоньке». Читательские похвалы моим первым литературным опытам меня не удовлетворяли. Я им не верил и объяснял снисходительным отношением к преклонному возрасту начинающего автора. Мне хотелось узнать мнение критика строгого, взыскательного, беспощадного, каким я знал К. Чуковского с первых мною прочитанных его статей в «Весах» до последних его рецензий в «Новом мире». Я послал свои опубликованные рассказы на суд Корнею Ивановичу. Ответ пришел быстрее, чем я ожидал.
С чувством некоторой неловкости я даю публиковать эти хвалебные строки, которые так меня обрадовали тогда, которые я перечитывал потом много раз. Но, думается, я не погрешаю против добрых литературных традиций. Вот М. Пришвин, к примеру, напечатал же в предисловии к своей книге письмо к нему М. Горького, полное бурных изъявлений восторга и самых лестных эпитетов. Да и сам Корней Иванович в воспоминаниях об А. Ф. Кони приводит его письмо с похвалами адресату — Чуковскому.
Мне это даже простительней, я ведь всего-навсего начинающий автор, еще не крепкий в своем самоутверждении, и всякие читательские хвалы мне, право, не во вред, а на пользу. Потому что моя собственная всегдашняя реакция на свои литературные упражнения: «До чего же плохо!»
Вот это письмо:
«Дорогой Николай Васильевич, от души благодарю Вас за драгоценный подарок и не столько за „Плоды раздумья“, которые обрадовали, но не удивили меня, сколько за „Круг царя Соломона“, „Аллею Антуанетты“, „Счастье“ и за четвертую новеллу (о Пьере), которые поразили меня до безъязычья. Я всегда знал, что Вы литературнейший из советских художников, что Вы тоньше и глубже их всех понимаете Пушкина, Лескова, Пруткова, Гоголя, но мне и в голову не приходило, что Вы такой же мастер меткого изящного слова, как и меткого „кузьминского“ штриха. Я читал Ваши новеллы с самой свирепой придирчивостью, но как ни старался, не мог найти ни одной вялой или лишней строки, каждую фразу хоть в рамку вставляй — зрелый, опытный, матерый беллетрист, — вообще, весь стиль Вашего литературного творчества до такой степени родственно близок стилю Вашей графики (и там и здесь один и тот же почерк), что будущая Ваша книга, украшенная Вашими рисунками, представляется мне недосягаемым образцом художественной цельности. Хотелось бы дожить до появления этой книги в печати, а покуда приветствую Вас на пороге большого литературного поприща.
„Плоды раздумья“ у меня уже были (я не пропускаю ни одной Вашей работы).
Русские 40-е и 50-е годы магически воскрешены в Ваших рисунках.
Крепко жму Вашу руку
с искренней любовью
К. Чуковский».
Этого-то я и добивался: «свирепой придирчивости»! И сам беспощадный Чуковский приветствует меня на «пороге большого литературного поприща». Я ликовал, хоть и понимал, что какое там может быть «поприще» на восьмом десятке. Годы не те!..
«Плоды раздумья», упоминаемые в письме, — это книга афоризмов Козьмы Пруткова с моими рисунками, выпущенная издательством «Художник РСФСР». Корней Иванович не держался строгого нейтралитета по отношению к изобразительным искусствам, как иные писатели, он не боялся объявлять о своих симпатиях и антипатиях. Я помню, как он восхищался в издательстве «Academia» рисунками В. Милашевского к «Запискам Пикквикского клуба». Я был удивлен, что он «приметил» мои рисунки к «Оскудению» С. Атавы, книги, загубленной плохой печатью на скверной бумаге и никем никогда не отмеченной. По поводу «Левши» он прислал мне письмо, полное глубокого внимания и интересных, неожиданных для меня мыслей:
«Воображаю, как счастлив был бы Николай Семенович, если бы увидел Вашу книгу — потому что эта книга в такой же мере Ваша, как и его. Вы обнажили ее главную тему: насилие, совершаемое мерзавцами, тупицами и хамами над талантом, над интеллектом, над гением. Как топчут великих людей сапожищами!»
Конечно, если это раскрылось в моих иллюстрациях, то бессознательно, без предвзятого намерения с моей стороны, а вот Чуковский разглядел и объяснил мне самому эту главную тему.
Корнею Ивановичу очень хотелось, чтобы я проиллюстрировал его повесть «Серебряный герб». Я не успел этого сделать. Единственная книга Чуковского, мною проиллюстрированная для Детгиза, — это «Храбрый Персей».
Осенью я ездил к Корнею Ивановичу в санаторий, в Барвиху. Он читал мне начало статьи, жаловался, что работа идет трудно. Зачин в обычном стиле Чуковского — сразу хватает быка за рога. На столе английская книжка сонетов Шекспира.
Мы гуляли по парку, и Корней Иванович затеял игру — угадывать автора стихов. Он прочитал от начала до конца:
О, слезы женские, с придачей
Нервических тяжелых драм!
Вы долго были мне задачей,
Я долго слепо верил вам…
Я угадал:
— Некрасов.
— Загадывайте вы.
— Что бы такое придумать? Ну, хотя бы вот:
Плеть травы сменятся над капищем волненья
И восковой в гробу забудется рука,
Мне кажется, меж вас одно недоуменье
Все будет жить мое, одна моя Тоска.
Мне не пришлось дочитывать, потому что Чуковский подхватил:
Нет, не о тех, увы! кому столь недостойно,
Ревниво, бережно и страстно был я мил…
— Анненский! Но вы тоже, значит, ели в детстве сорочьи яйца?
— Какие сорочьи яйца?
— Ну вот и сплоховал. Это тоже из Некрасова «Кому на Руси жить хорошо». Примета такая: чтобы иметь хорошую память, нужно есть сорочьи яйца.
В ноябре предисловие было наконец закончено. Запись в моем дневнике:
«10. XI. Ездил к К. И. Чуковскому за предисловием. Всего 9 страниц на машинке, К. И. находит, что еще много осталось шероховатостей, которые он надеется выправить в корректуре».
Ну вот, и сам я вступил в девятый десяток своей жизни и знаю теперь, как короток становится день в эти годы и как дорог каждый час рабочего настроения. Оттого теперь с каждым прожитым годом растет моя благоговейная признательность к памяти К. И. Чуковского за все часы наших встреч и за то, что он так расточительно тратил на меня свое дорогое стариковское время.
Он был многолик и многогранен. Поразительна широта его интересов. Он был, в сущности, автодидактом. В последней главе и эпилоге его автобиографической повести «Серебряный герб» мы расстаемся с героем книги на распутье. Он только что сдал экстерном после двух неудачных попыток экзамен на аттестат зрелости, он, научившись по самоучителю английскому языку, читает «Аннабель Ли» и с удивлением убеждается, что понимает почти каждое слово, его рассказ впервые напечатан в одесской газете. Это было в 1901 году. А уже в 1904 году мы читаем его статьи в «Весах» — он пишет об английском художнике Дж. Уотсе, о Ст. Пшибышевском, и среди эрудитов и полиглотов, которыми блистала тогда редакция «Весов», этот юный одессит вовсе не кажется провинциалом, — наоборот, поражает ранней зрелостью своих суждений и изысканностью своих эпиграфов и цитат.
Он учился всю жизнь, но в его учености не было ни капли педантизма, а в житейском поведении ничего от профессорской важности, тяжеловесной маститости. Все художники, рисовавшие на него шаржи, непременно отмечали его непокорные вихры; волосы поредели, но что-то мальчишеское, задорное, неуемное оставалось в нем до самых последних лет его жизни.
Он дожил до преклонного возраста, но умер молодым.
1971
Данный текст является ознакомительным фрагментом.