29. Поиски на ощупь

29. Поиски на ощупь

Начинался 1966 год. Ни с кем из будущих правозащитников знаком я не был. Делал все, что мог, один. В 1965 году широко распространялась история моего «сумасшествия» среди прошедших через турбазу учителей, вызвав возмущение против властей.

Дважды прошел я психиатрический ВТЭК (врачебно трудовая экспертиза). Первый раз в конце мая 1965 г. Пораженные психиатры прослушали мой неожиданный для них рассказ о том, как меня «лечили» в КГБ и Ленинградской СПБ. Удивлялись, почему мне при выписке дали инвалидность II-й группы. Я объяснил, что больница никак не могла смириться с тем, что меня лишили пенсии и, давая мне вторую группу, хотела поставить министерство обороны перед необходимостью решать вопрос о моем пенсионном обеспечении.

— Но это пустой расчет, — сказал я. — Мне уже удалось побывать в Главном Управлении кадров Министерства обороны и я знаю, что устанавливать мне пенсию не собираются. И если вы не снимете инвалидность, то мне останется только умирать с голоду. Как инвалида по «психу» на работу меня нигде не возьмут, а солдатскую пенсию я получать не буду. Впрочем, если бы и получил, то от того ничто не изменилось бы, т. к. на 22 рубля в месяц невозможно прожить не то, что втроем, но даже и одному.

Все мне посочувствовали. Весьма осторожно повозмущались беззаконию, но снять инвалидность отказались, мотивируя слишком небольшим сроком наблюдения после СПБ. Согласились снизить со 2-ой группы на третью, пообещав через полгода снять и III-ю группу. И вот, где-то в середине ноября того же года, я пожаловал на ВТЭК вторично. Здесь теперь меня ждали. Оказывается мое первое посещение вызвало много разговоров. Нашлись кое-кто, помнившие меня по рассказам о выступлении на партконференции. Создалось впечатление, что СПБ (спец. псих. б-ца) — наказание за это выступление. Когда я пришел, интересующиеся уже ожидали. (Запись на ВТЭК предварительная). Сразу же набилось в комнату полным полно. Около часа продолжалась заинтересованная беседа. Они уже знали, что я работаю грузчиком. К концу беседы разговор пошел уже об этом.

— Ну, что же Вы, так и останетесь грузчиком?

— Нет, зачем же? Если Вы снимете с меня инвалидность, постараюсь устроиться по своей гражданской специальности — инженером-строителем.

— Неужели Вас так и не восстановят в звании генерала? — проговорил один из собеседников с искренним сожалением.

— Это мне неизвестно. Твердо знаю только, что никаких обязательств давать за возвращение звания не буду.

— Почему? — потянулись все ко мне.

— Боюсь Вам говорить. Скажешь от души, а Вы — «паранойя». И останусь я со своим диагнозом помирать под забором или в психиатричке.

— Да что Вы, Петр Григорьевич, что же мы, не видим, что Вы — абсолютно здоровый человек. Просто интересно, почему Вы не хотите никаких обещаний давать за то, чтоб получить хорошую пенсию.

— Не хочу попадать в зависимость. Сейчас я чувствую себя свободным человеком. С чем не согласен, так и скажу. Ни к кому подстраиваться не буду. Видя несправедливость — молча мимо не пройду. — Слушали, как откровение.

Диагноз с меня сняли. Убедился, что не только с учителями, с психиатрами также разговаривать можно. Вижу в этом подтверждение взглядов, сложившихся за время заключения: говорить со всеми; говорить только правду, т. е. объяснять и оценивать события, как сам понимаешь, не приспосабливая свое мнение к другим мнениям и, тем более, к официальным установкам и толкованиям. Никому не навязывать свое понимание и не вербовать себе сторонников, не создавать организации — давать лишь пояснения и отвечать на вопросы в меру заинтересованности собеседника, постоянно общаться с духовно родственными людьми — на смену былым организациям должна придти духовная общность. Очень смутно мне представлялось, что такая деятельность, будучи присущей нормальному естеству человека, распространится спонтанно и приведет к духовному перерождению общества — толпы в общество ЧЕЛОВЕКОВ — разумных, гордых, самостоятельных во всем и терпимых друг к другу, добровольно взаимодействующих в ходе общения между собой.

Естественно, что при таком жизненном кредо я не мог сознательно выбирать кого-то в качестве объекта своей агитации и искать к нему подходы. Я скорее был похож на слепого, пробирающегося в лабиринте жизни на ощупь. Обстановка вынудила пойти в Главное управление кадров, поговорил там — какой-то след, безусловно, оставил. Зашел в академию, думаю, тоже разговор был полезен. Встречи с учителями, психиатрами тоже прочертили свой след в обществе, хоть и незаметный на обычный взгляд, как незаметен и след элементарных частиц, пока вы рядом не поставите счетчик Гейгера.

Но элементарной частице, чтобы щелкать в счетчике, надо двигаться. Аналогично мне надо общаться с людьми по общественно значимым вопросам. На работе все заняты делом, времени для разговоров нет. Да и когда выбирается время, о чем поговоришь. В магазине и продавщицы, и рабочие, по сути, одни женщины, задавленные нуждой и повседневными заботами о семье. Почти все работают на двух работах, т. е., как и я, ежедневно по 12 часов, а одна рабочая — вдова с четырьмя малыми детьми — на трех работах. Когда она это сказала, я буквально рот раскрыл от удивления: как это возможно! Оказалось, возможно. Через день она работает по 12 часов то в нашем магазине рабочей, то в столовой посудомойкой. И еще уборщицей в учреждении. На уборку у нее уходит еще четыре часа. Итого 16 часов ежедневно, не считая работы по дому, по уходу за детьми. И за все это ей платят 180 рублей. Не жирно на пятерых.

Была она совершенно измотана. Нередко передвигалась как сомнабула. Жаловалась мне: «Совершенно не высыпаюсь. Все время мечтаю — поспать бы. В субботу прихожу в учреждение, после работы в магазине или столовой, уберу, наведу порядок и обрадуюсь, завтра уборки не будет — прямо со столовой или магазина — спать. Даже есть не буду. А приду, гляну, все позапущено. Ну, как там они одни — детишки — всю неделю управлялись. Ведь старшему только 12. А он же в школу ходит, да и младших обслужить надо. Ну вот и займешься домашними делами. Иногда до двух провозишься, а в шесть уже на работу».

Ну что я ей мог сказать? Даже на революцию агитировать не мог, не то, что духовному перерождению помогать. У нее просто сил не было ни для чего, кроме этой трижды проклятой работы. А чем я ей помочь мог? Революционеру хорошо. Он, узнав о таком факте, схватил бы его и, размахивая и крича во всю глотку, поносил бы проклятый строй. А я и этой возможности лишен. Не из-за террора властей по отношению ко мне. Я никого не боюсь. А вот как быть с женщиной. Что ее ожидает в награду за мой шум? А ничего особенного. Ей после этого дадут возможность поспать: оставят только на одной работе. Там, где она прошла полное оформление через отдел кадров — в столовой. С двух остальных работ ее уволят немедленно, без выходного пособия, поскольку работала она там «незаконно».

Так постоянно. Рабочий в конфликте с администрацией всегда неправ. По всему Советскому Союзу низкооплачиваемые рабочие или служащие находят вторую работу среди тех, на которые не хватает рабочих рук. И никто этому не препятствует. Но стоит пожаловаться, и ты уже вне закона. Тебя накажут, как положено — уволят со второй работы и тем лишат дополнительного заработка. Правда, накажут и директора за «неправильное оформление» приема на работу такого-то: объявят выговор или поставят на вид. И тут же он примет на ту же должность другого, точно таким же образом, т. к. магазин должен работать, а учреждение убираться. Принять участие в таком спектакле я не мог. Взяться за разоблачение социальных язв, нанося при этом вред хотя бы одному труженику — то было не для меня. 10 февраля 1966 г. начался процесс над писателями Даниэлем и Синявским. Я прочел в газетах сообщение о начале процесса. Мелькнула мысль: «пойти», но тут же другая: «все равно на суд не пропустят». Только через два года на процессе Галанскова, Гинзбурга я понял, какую глупость совершил. Если бы я пошел тогда, то вошел бы в круг друзей Даниэля-Синявского ровно на два года раньше. Но я этого не понимал тогда, как не понимал и значения присутствия у суда. Это понятие ко мне еще только собиралось придти. Пока же жизнь моя шла самотеком. Люди боролись, а я шел слепым одиночкой. Но ранней весной 66 года, возвратившийся из психушки Алексей Добровольский устроил встречу нам с Володей Буковским. Тот через несколько дней познакомил меня с Сергеем Писаревым, а он — с Алексеем Костериным.

Осенью же этого года ушли из жизни, один за другим, наши с женой самые дорогие друзья, мои незабвенные учителя жизни. Василий Иванович Тесля, Митя Черненко и Аня Зубкова. Получилось символически. Как будто только подобрав заместителей к своим друзьям, они решили двинуться в бесконечность.

Василию Ивановичу Бог дал физически легкую смерть, как будто наградив его за тюремные муки. Произошло это за вечерним чаепитием. Сын Василия Ивановича, Юра, который преимущественную часть своей жизни проводил в экспедициях на севере, в этот раз был дома. Счастливый отец не давал ему шагу ступить. Все хотел сделать сам. И когда потребовалось в очередной раз пойти в кухню поставить чайник, пошел Василий Иванович. Почти тотчас Юра услышал какой-то хрип и в тревоге бросился на кухню. Отец сползал на пол, судорожно цепляясь слабеющими руками за плиту. Он был уже без сознания. Вызванная «скорая помощь» констатировала смерть. Так и не привелось Василию Ивановичу дожить до «светлого будущего» в этом мире. Не увидел он даже, как рушится мир насилия, мир жуткого террора, в создании которого, а потом в борьбе против него, участвовал и он. Хоронили мы его в хмурый осенний вечер. От сырой глинистой могилы было как-то зябко и неуютно… за него.

Митя Черненко умирал долго и тяжело. Не помогла и лучшая из советских — кремлевская больница. Самым тяжким мучением была постигшая его, незадолго до смерти, слепота. Похороны состоялись в московском крематории. Все было торжественно, напыщенно… по советски. Но меня не оставляло чувство, что ему очень тоскливо среди этой чужой толпы. Возвращались из крематория мы в том самом автобусе, в котором ехали друзья Мити по «Комсомольской Правде». Жена Мити пригласила нас на поминальный обед, но, вскочивший в этот автобус, в самый последний момент, ответственный за похороны по общественной линии Юрий Жуков, известный политкомментатор, так изощрялся, чтобы мы не попали на поминовение, что мы с Зинаидой решили сойти у Крымской площади. И нам казалось, что и Митя не поехал с ними, присоединился к нам.

Аня Зубкова и в смерти осталась той же скромной и заботливой, что была в жизни. Накануне, Рена (дочь, врач) свезла ее с инфарктом в больницу. И Аня ее попросила: «Зине, пожалуйста, не говори. У нее слабенькое сердце. (Рена тоже врач). Может ей повредить. А я что! Отлежусь немножко и снова в бега». На следующий день ее не стало. Похоронили Аню. Но осталась боль. Без боли я и до сих пор вспомнить ее не могу.

Но как ни тяжелы эти потери, мы в это время уже были далеко не так одиноки, как во время моего пребывания в психушке и непосредственно после выхода из нее. Теперь среди наших друзей появилась и творческая молодежь и новые друзья из нашего поколения. В то время были только те трое, теперь покойники.

С Володей Буковским мы встретились в Нескучном саду. Было уже достаточно тепло, чтобы сидеть на садовых скамейках, но и не настолько тепло, чтобы публика уже гуляла в саду. Мы поздоровались и я сказал: «Кто-то из нас привел хвост». — Я указал на две фигуры, неловко прячущиеся за голые деревья. — «Хотя, может за Добровольским пришли. За мною вроде бы не было». (Я пришел раньше Володи и провожавшего его Добровольского.)

— Да черт с ними, пусть ходят! — сказал Володя.

Мы начали говорить. От той первой встречи у меня осталось впечатление решительности, напора и быстроты. Я спросил его: какой характер действий он предпочитает — открытую борьбу или хорошо законспирированное подполье. И не успевает вылететь последнее слово моего вопроса, как он стремительно:

— Только открытую! Чего нам прятаться? На нашей стороне закон. Да и потом открытые выступления люди увидят и услышат: честные и смелые придут к нам. А каким методом Вы будете подбирать для подполья? При нашей развращенности нравов, уверен, с первых же шагов натолкнетесь на провокатора. Идиотом надо быть, чтоб лезть в подполье.

Как изменилось мое мнение о нем за эту короткую встречу. Там, в Ленинградской СПБ — худой, в висящем на нем рабочем костюме и со стриженой головой, он произвел впечатление мальчишки. Здесь, серьезный разговор, глубокие суждения полонили меня. Я перестал чувствовать разницу лет. Перед расставанием договорились о встрече на площади Пушкина, чтобы идти к Сергею Петровичу Писареву. И опять, запомнилось на всю жизнь: Володя, сказав несколько слов о Писареве, заметил как о само собой разумеющемся: «Вот Вы с ним и создадите клуб советских политзаключенных». Я, разумеется, не собирался создавать никаких клубов, никаких организаций, но мне понравилась его беспрекословная напористость и я, внутренне ухмыльнувшись, спорить не стал.

Сергей Петрович Писарев (1902–1979) человек чрезвычайно интересный. Познакомившись со мною через Буковского, он стал потом другом всей нашей семьи. В его характере: верность дружбе, беззаветная преданность КПСС (до фанатизма), честность и правдивость, беспредельное мужество, настойчивость, доброта и детская наивность — давно износившиеся ценности (от юных лет) для него были реальны. Он восемь раз исключался из партии, каждый раз по аналогичным обвинениям (лишь в разных формулировках) — «за недоверие к руководящим партийным органам». Фактически за защиту репрессированных товарищей по партии. Как правило, ему удавалось добиться реабилитации друзей и своего восстановления в партии (7 раз из 8-ми). В сталинские времена был дважды репрессирован.

В первый раз подвергнут жесточайшим пыткам. Прошел через 43 допроса, из них 38 с пытками, во время которых были разорваны связки позвоночника, от чего сильно страдал до конца жизни. Пытки выдержал и добился своего освобождения. Выйдя на волю, сразу же начал добиваться привлечения к уголовной ответственности следователя. Одновременно продолжал ранее начатую борьбу за освобождение руководителя большевиков Чечено-Ингушетии Зязикова. Борьбу эту он вел 20 лет и добился… посмертной реабилитации расстрелянного Зязикова. Что же касается следователя, то Писареву сообщили, что он исключен из партии и уволен из органов КГБ.

Второй раз он был арестован после войны. Несмотря на свой искалеченный позвоночник, он всю войну был политкомиссаром на фронте. И будучи в таком состоянии во время тяжелых боев первого периода войны, вынес на себе из окружения тяжело раненого товарища. В 1953 году он написал письмо Сталину, в котором говорил о нашумевшем деле врачей, как о заведомой провокации. Такая дерзость поразила даже Сталина и он распорядился запереть его в Ленинградскую спецпсихбольницу. Настойчиво доказывал свою вменяемость и наконец добился освобождения. При этом вынес записи огромного количества фактов злоупотреблений психиатрией в политических целях. Опираясь на эти материалы, написал убедительно обоснованное заявление в ЦК КПСС.

Для проверки была создана комиссия под председательством работника ЦК КПСС Кузнецова Алексея Ильича, в составе двух крупнейших советских психиатров — тогдашнего директора Всесоюзного НИИ психиатрии профессора Федотова Дмитрия Дмитриевича и главврача Донской психиатрической больницы профессора Александровского Анатолия Борисовича. Комиссия проверила обе существовавшие в то время специальные психиатрические больницы — Казанскую и Ленинградскую, подтвердила все факты, сообщенные С.П. Писаревым, и установила огромное количество новых аналогичных фактов. Исходя из всех добытых данных, предложила ликвидировать специальные психиатрические больницы, как учреждения, служащие целям политических репрессий, а не лечению психически больных. Акт комиссии был доложен члену Политбюро Н.М. Швернику. Тот взял его со всеми материалами и в течение двух лет продержал в своем письменном столе, после чего сдал в Архив ЦК КПСС.

И вот наивность: более двух десятилетий С.П. Писарев писал в Политбюро (до самой смерти), настаивая, чтобы было принято решение в соответствии с предложением комиссии А.И. Кузнецова, хотя ясно, что именно Политбюро или во всяком случае влиятельные его члены, приняли меры, чтобы материалы комиссии не получили движения или огласки. Именно поэтому члены комиссии, вскоре после сдачи материалов Швернику, подверглись ничем не обоснованным административным репрессиям: А.И. Кузнецова удалили из ЦК и долгое время не давали никакой работы; профессор А.Б. Александровский был ошельмован и отстранен от должности главврача психбольницы, тяжко пережил это и вскоре умер; профессор Д.Д. Федотов снят с должности директора Всесоюзного НИИ психиатрии и назначен консультантом по психиатрии в Институт скорой помощи им. Склифасовского. Специальные психиатрические больницы не уничтожены, наоборот, число их непрерывно растет. Дополнительно к Казанской и Ленинградской открыты специальные психиатрические больницы в Сычевке, Черняховске, Орле, Днепропетровске, Смоленске, Алма-Ате, Благовещенске… Открыты отделения для принудлечения во всех областных психиатрических больницах. Но С.П. Писарев продолжал верить в ЦК и до самой смерти писал ему. И не признавал никакого другого способа борьбы с произволом в стране, кроме писем в ЦК и государственные органы. И хотя я и не одобряю такие методы действий — нельзя без конца кланяться тому, кто тебя начисто игнорирует — я не мог не уважать этого человека, не дорожить его дружбой. Вечная память ему — борцу и мученику.

Совсем другим человеком был писатель Алексей Евграфович Костерин. Будучи другом Сергея Петровича, он через него стал и моим другом. Мы с Костериным сошлись так близко, что дня прожить друг без друга не могли. В семье у меня его тоже полюбили. Веселый, жизнерадостный, несмотря на все пережитое и тяжкую болезнь сердца, он был великолепным рассказчиком и прекрасным собеседником. Об этом человеке было что рассказать.

Он из рабочей семьи и сам рабочий. В семье все большевики. Старший брат — с 1903 года, отец — с 1905 г., средний брат — с 1909, а младший — Алексей Евграфович — с 1916 года. Мать вступила в партию последней, накануне Октябрьского переворота — в 1917 году.

Судьба всех Костериных оказалась трагичной. Когда я познакомился с Алексеем Евграфовичем, в живых оставался он один. Отец умер в зиму 1931/32 г. от голода. Старший брат был арестован и расстрелян в 1936 году. Среднего брата исключили из партии, сняли с работы, и над ним повис арест. Нервы не выдержали, он запил и умер. Мать, когда арестовали старшего сына, положила свой партийный билет на стол секретаря парторганизации, заявив, что она не может состоять в партии, которая допускает такие несправедливости. После смерти среднего сына и ареста младшего не стало и ее — не выдержало сердце.

Алексей остался один. К трем годам царской тюрьмы приплюсовались 17 лет Колымских лагерей и ссылки. Но это его, по-моему, только закалило. Когда мы познакомились, он уже чувствовал, что немного дней осталось ходить ему по земле и торопился в своих автобиографических записках подвести итог своей жизни. К сожалению, о содержании этих записок я знаю только по его изустным рассказам. Он собирался передать их мне, чтобы я опубликовал их по возможности. К несчастью, смерть оборвала эту его работу, а женщина, ставшая его женой в ссылке, нарушив прямое указание мужа — передать рукописи мне, — отдала их в КГБ, где они и похоронены.

Радует то, что Алексей Евграфович успел лично сделать заявление о выходе из состава КПСС. В коротком, но убедительно мотивированном письме, он просил не считать его больше членом КПСС. Изложив свой путь в рядах партии и указав на факты, свидетельствующие о ее перерождении, вернее, о вырождении в бюрократическую организацию, заключил: «Это не та партия, в которую я вступал и за идеи которой боролся в революцию и гражданскую войну, поэтому я не хочу находится в рядах этой партии и отвечать за ее действия».

Знакомство и дружба с А.Е. Костериным оказали коренное воздействие на мои убеждения и раздвинули мой критический кругозор до масштабов понимания нужд страны и народных бедствий. Алексей Евграфович всю гражданскую войну и первые послевоенные годы провел на Северном Кавказе и множеством теснейших уз был связан с живущими там малыми народами. И он, как свою беду, свое горе переживал их депортацию и гибель в связи с этим многих сынов и дочерей этих народов. Эти чувства он привил и мне, связав при этом с представителями тех малых наций, которые продолжали подвергаться дискриминации и геноциду — крымскими татарами, советскими немцами, месхами и другими. С тех пор — я участник борьбы этих народов за свое полное национальное равноправие и имею среди них множество друзей.

Знакомство с Сергеем Петровичем, а затем и с Алексеем Евграфовичем буквально в мир иной меня ввело. Интересные воспоминания и того и другого, дружеские содержательные беседы, ранее недоступные книги и самиздат. Все это поглощало время и коренным образом меняло кругозор. Я прямо-таки чувствовал как меняюсь. И наслаждался этим. Особенно близко я сошелся с Алексеем Евграфовичем. Сергей Петрович несколько догматичен и не без фанатизма.

Незаметно проскочила весна. Подходило лето. А дома не все в порядке. У жены резко усилилась астма. Рекомендация врачей — Крым. А на какие шиши? Приходит мысль: если даже в Москве устроиться в магазин грузчиком труда никакого, то в Крыму, очевидно, еще лучше. Решаем: я еду в Ялту — один. Ориентируюсь там и решаю ехать им туда, или мне возвращаться обратно. Приехал. День затратил в бесплодных попытках устроиться инженером-строителем. На следующий день иду в Курортплодоовощторг. Когда оформлялся, рядом появился паренек, который слышал, как кадровик меня спрашивал: а в заключении за что был? Когда я отошел к столику, паренек подошел ко мне.

— Ты куда собираешься, в магазин, кажется?

— В магазин, — ответил я.

— Зачем тебе это? Ты ж наверняка красть не умеешь. Я же вижу, совсем серый. А в магазине нельзя не красть. Оклад 60. Разве на них проживешь? А красть — ты обязательно попадешься. Иди лучше к нам.

— А у вас какие же оклады?

— У нас коллективная сдельщина. До 200 выгоняем. И народ у нас хороший. Все такие как ты. Небо в клеточку видели. Ребята дружные.

И я попросился на склад. Мне дали направление, сбегал на согласование к завскладом и бригадиру. На следующий день вышел на работу. Комнату тоже нашел: на троих за 90 руб. в месяц, в хорошей квартире — с кухней и ванной. Послал телеграмму жене: «Приезжай».

Весь сезон проработал я в этой бригаде. Никогда не забуду вас, ребята. Вы для меня были не просто бригада — семья. Как первый раз вы меня обогрели, так в этом тепле и прошел я весь срок своей работы. Вот первый мой день на работе. 12.30. Завтрак. Все потрошат свои корзины, торбы. Чего только здесь нет. И куры, и яички, и свинина, и говядина, и баранина, и колбасы, и рыба разная. А об овощах и говорить нечего. Они тут всякие, просто перед входом в дежурку, во дворе. Я не помню, что было у меня на завтрак. Что-то я взял, но что-то очень бедненькое. Пытаюсь примоститься на краешке стола.

— Петр Григорьевич, садитесь к столу. Да бросьте вы свой пакетик! Берите, что Вам по вкусу. Что Вы стесняетесь? Какой же Вы ЗЭК после этого!

Это бригадир меня пристыдил. И я вижу, что никто не придерживается своего пакета. Все берут со стола то, что кому нравится. А один, я вижу, вообще не имеет своего свертка, но ест с таким же аппетитом, как все. Чудесный был коллектив. Из 12 членов бригады — 11 бывшие ЗЭКи. Самый короткий срок у меня. Вслед за мной идет один с трехлетним, 3 — с пятилетним, 1 — с шестилетним, 1 — с восьмилетним, 3 — с десятилетним и 1 — с пятнадцатилетним. Взаимоотношения безукоризненные. Отлынивающих в работе нет. Последний кусок голодному товарищу отдадут. Левый заработок никто не заначит — передаст бригадиру — и тот в конце дня поделит по справедливости. Никто никого не обязывал. И все же в конце рабочего дня кто-то собирает и кладет в условное место ужин для ночного сторожа. Тот настолько привык к этому, что когда один раз кто-то забыл это сделать, сторож утром с обидой говорит: «А ужин забыли. Всю ночь на одной картошке и овощах».

Мне не повезло. На второй или третий день я поскользнулся и растянул ногу. 10 дней не работал. И все эти дни кто-то выходил на работу за меня. Ни одного дня пропуска у меня не оказалось. Вскоре после того, как нога моя пришла в норму и я снова начал работать, ко мне подошел бригадир:

— Петр Григорьевич, — сказал он тихонько, — за Вами следят.

— Ну и пусть, я же лодырничать не собираюсь.

— Да нет же, следят те… менты тихие… сексоты…

— Это Вам показалось.

— Нет, не показалось. Я их хорошо знаю.

— Ну и ладно, черт с ними! А Вам большое спасибо.

Прошло еще несколько дней. Снова подошел бригадир.

— Что же Вы не сказали, Петр Григорьевич, Вы оказывается генерал?

— Бывший.

— Ну это все равно. Генерал! Что же Вы не сказали?

— А чем тут хвалиться?

— Ну не хвалиться, ну мы хоть бы в дураки не попадали. А то приходит этот, который за Вами следы топчет, сует мне под нос свою книжечку и «рассказывай все про генерала». Про какого генерала? — говорю я. А он: «не строй из себя дурачка. Что же он Вам не говорил разве, что он генерал?»

Пришлось мне рассказать все бригадиру. Заканчивая рассказ, я добавил: «Знаешь, Харитон, я в кадрах этого тоже не говорил. Теперь „топтуны“ и туда донесут. Чего доброго еще выгонят. А мне надо бы жену подольше на море подержать. Не рассказывай пока что ребятам про мое генеральство. Может подольше до кадров не дойдет».

— Да ребята все давно знают. Эти топтуны и их выспрашивают.

— Это плохо. Так мне, пожалуй, долго здесь не удержаться.

— Ничего, Петр Григорьевич, постараемся в обиду Вас не дать.

Не знаю, помогла ли мне бригада или КГБ было таким «добрым», что не потребовало моего увольнения, но работал я до конца сезона. Ребята же просто горели, чтобы помочь мне чем-либо. Показывали всякие ходы, по которым я мог бы незаметно скрыться от слежки. Я смеялся. Благодарил ребят и говорил, что нам прятаться незачем: «Пойдем лучше выпьем вина, а он пусть облизывается издали».

В общем все лето мы — пятеро москвичей — «укрепляли» овощную торговлю Ялты. 60-летний старик грузил овощи, а четверо спортивного вида молодцов следили за тем, чтоб этот старик не сверг, между делом, советскую власть. Богатая у нас страна. Средств на охрану власти хватает.

Холодало уже по утрам, когда вернулись мы в Москву. Соскучился я по своим новым друзьям. Почти каждый вечер бегал к Алексею Евграфовичу. Часто ходили вместе с Зинаидой. Она с ним тоже подружилась. Потом у нее возникла дружба и с его дочерью Леной. Эта дружба особенно укрепилась после смерти Алексея. От жены перебросилась на меня и наших сыновей. Сейчас Лена, ее сын Алеша, его жена Люба и их сынок Сережа просто родные нам люди.

Никогда не забыть мне вечера у Алексея Евграфовича. На столе всегда крепкий чай. Но дело не в нем, а в разговорах, которые идут вокруг чайника. Людям, не прошедшим наш путь, трудно себе даже представить, как трудно выбираться из-под навала догм, которым верил, руководствуясь которыми действовал. И никто тебя оттуда не вытащит, если не сам. Очень хорошо говорил Короленко о русском крестьянине, которого большевики собрались превратить в коллективиста; крестьянин — говорил он — должен сначала собственника пережить в себе. Вот так и нам, бывшим коммунистам, требовалось пережить свой коммунизм в себе. Наши встречи и беседы помогали нам пережить, а потому роднили. Каждая беседа как бы снимала слой за слоем идеологические напластования многих лет, помогала глубже понимать происходящее и даже, как бы облегчала душу. Домой после такой беседы шел в бодром и радостном состоянии. Поэтому, очевидно, мы бывшие коммунисты и тянулись друг к другу. Кто нам поможет разобраться, если не мы сами? К Алексею Евграфовичу, как к магниту, притянуло не только меня, но и Валеру Павлинчука, и Генриха Алтуняна, и Ивана Яхимовича. В шутку молодежь называла тех, кто группировался вокруг Костерина: «Наша коммунистическая фракция».

По— видимому даже и противоречия между поколениями имеют более мировоззренческую, чем физиологическую основу. В нашей «коммунистической фракции» были люди всех возрастов — от 30-летнего Павлинчука до 73-летнего Костерина и чувствовали мы себя в такой компании совершенно свободно. На встречи к Костерину шли с большим интересом. Впрочем, к нему шли люди самые разнообразные. Почти при каждом посещении приходилось встречать кого-то нового. Здесь я встретился и с супругами Белинковыми. Знакомства по сути не было, или, если было, то, как говорят в России, шапочное. Издали друг другу поклонились и разошлись. Я считал себя фигурой политически одиозной и потому не набивался в знакомые, особенно тем, кто явно сдерживался. Белинковы же сдерживались. Причину этого я понял после, когда они покинули СССР. Очевидно, готовясь к побегу из страны, они не хотели навлекать на себя подозрений неосторожными знакомствами. Они жили в квартире рядом с костеринской. Как-то зашли к Костериным и Алексей Евграфович представил нас друг другу. Я с любопытством взглянул на супругов. Об Аркадии я много слышал от Алексея, как о человеке высочайшего мужества и трагической судьбы. Два смертных приговора за написанные им произведения и изнурительная болезнь, поставившая его на грань смерти в лагере, и теперь продолжающая грызть его. О жене говорилось, как о человеке, которому Аркадий обязан тем, что живет. Она для него все — и врач, и медсестра, и мать, и жена. Ее теплом он окружен всегда, и это дает ему жизнь. Эти рассказы и привлекли мой благожелательный взгляд к супругам. Но дальше этого наше знакомство тогда не пошло. А теперь уже поздно. Аркадий давно в могиле. Отстрадался.

Встречались здесь и совсем иные люди. Почти столь же шапочно, как и с Белинковыми, познакомился я с Эрнстом Генри (Рождественским) — известным советским публицистом, считающимся чуть ли не таким же левым, как Рой Медведев. Э. Генри даже выступил в «Самиздате», в том числе в соавторстве с Р. Медведевым.

Вскоре после возвращения из Крыма, т. е. ранней осенью 1966 г. я застал у Алексея Евграфовича человека в черном плащ-пальто. Алексей познакомил нас. Неожиданно меня ожег злобный взгляд. Я пристально взглянул на нового знакомца. Но нет, человека этого я не знаю. Откуда же такая злоба? Интуитивная взаимная антипатия? Я ведь тоже, когда знакомился, руку давал с крайней неохотой, а прикосновение было определенно неприятное.

Я снял плащ и подошел к Алексею. У него в руках был клок газетной бумаги, очень неаккуратно оборванный, как будто оторван на ходу для использования в туалете. Я спросил у Алексея, что это. Он дал мне: «Почитай». Э. Генри попытался перехватить, но я держал крепко и он, чтоб не разорвать, выпустил бумажку, пробормотав раздраженно: «Мне идти надо, я тороплюсь». Но мне захотелось узнать в чем дело, и я начал читать. Это была статейка из «Вечерней Москвы» о событиях двухлетней или трехлетней давности. О том, что какой-то Алик Гинзбург грешил связью с иностранцами, распространяя антисоветчину, а, будучи пойман с поличным, каялся и признавал свои ошибки. Учитывая это, его тогда не наказали. В общем, типичная советская газетная клевета, которую честному человеку опровергнуть негде. Ни одна газета не опубликует. Я уже хорошо знал такого сорта писания, чтобы мог поверить хоть одному слову.

— Зачем Вы это возите? — спросил я Э. Генри.

— Это мне так, случайно, попалась старая газета, и я захватил с собой, чтобы показать знакомым, чтобы они знали таких типов. А то теперь этот Алик развернул страшную активность. Надо, чтобы люди знали о нем, когда он к ним явится.

К сожалению, я тогда еще не был знаком с Александром Гинзбургом, и тем более не знал, что он в то время собирал подписи под письмом в Верховный Совет с просьбой не принимать ст. ст 190-1 и 190-3 в качестве дополнения к уголовному кодексу. Рассматривая эти статьи в своей книге «И возвращается ветер…» В. Буковский пишет (стр. 246–247). Ст. 190-1 почти текстуально совпадает с имеющейся в кодексе 70-ой, но по 190-1 не обязателен умысел на подрыв или ослабление Советской власти. Следовательно, круг возможных преследований по ней расширяется. Внешне же все «…вполне благопристойно: запрещается не свобода слова или печати, а только клевета — в каком же государстве дозволено клеветать?» Только клеветой то у нас «…будет объявлено все, что властям не нравится. Иди спорь с ними потом».

О ст. 190-3 говорится: «Вполне в духе советского лицемерия статья даже не упоминала слово „демонстрация“, а говорилось в ней об „организации или активном участии в групповых действиях, грубо нарушающих общественный порядок, или сопряженных с явным неповиновением законным требованиям представителей власти, или повлекших нарушение работы транспорта, государственных общественных учреждений или предприятий. Поди докажи, что в СССР запрещены свободные демонстрации! Ложь, клевета! Запрещены только грубые групповые нарушения порядка. И в то же время любой советский человек, привыкший к поворотам дышла закона, отлично понимал, куда целит эта статья. По ней не только демонстрации становились преступлением, но и забастовки („нарушение работы государственных, общественных учреждений или предприятий“). За все это (как и за „клевету“ по ст. 190-1 (П.Г.) полагалось три года заключения“.

В. Буковский специально отмечает в своей книге то, что всех нас беспокоило тогда — трудность организации протеста против принятия этих статей. Он пишет: «Получался замкнутый круг. Явно покушаясь на конституционные свободы, формально (эти) статьи Конституции не противоречили — прямо утверждать, что они антиконституционные, было сложно. Уже такое утверждение было бы расценено как клевета. Доказать, что сами намерения властей, вводивших эти статьи, антиконституционны, можно было только после того, как станет ясна практика их применения. И то у властей каждый раз останется возможность утверждать, что нельзя обобщать отдельные случаи.

Однако статьи эти обеспокоили всех настолько, что группа писателей, академиков и старых большевиков обратились в Верховный Совет с просьбой не принимать эту поправку к Уголовному кодексу. В числе подписавших это письмо были даже такие известные люди, как композитор Шостакович, академики Астауров, Энгельгард, Тамм, Леонтович, кинорежиссер Ромм, писатели Каверин и Войнович. Тогда же впервые появилась подпись А.Д. Сахарова.

Письмо было составлено в осторожных выражениях и указывало лишь, что эти новые статьи «противоречат ленинским принципам социалистической демократии», «допускают возможность субъективной оценки, произвольного квалифицирования высказываний» и могут быть «препятствием к осуществлению свобод гарантированных Конституцией».

Впоследствии я узнал (не от Гинзбурга), что он приложил руку и к составлению указанного письма и особенно много сделал в отношении сбора подписей под ним. И везде его приход упреждался Эрнстом Генри с его грязной бумажкой. И везде он прозрачно намекал, что А. Гинзбургу доверять нельзя, что он может появиться с провокационными целями. Сколько вероятных подписей не появилось под письмом из-за этих предостережений — трудно сказать. Ох уж, мне эти «левые» советские журналисты, которых никогда не лишали возможности публиковаться и получать повышенные гонорары.

Расстались мы с Э. Генри врагами, хотя и не ссорились. Но каждый раз, когда он собирался к Алексею Евграфовичу, то предварительно звонил и спрашивал, не буду ли я у него. При этом заявлял, что видеть меня не хочет. Мне его видеть тоже не хотелось. Встречаясь на улице, мы «не узнавали» друг друга. Мне мое поведение понятно. Всю жизнь у меня было подсознательное неприятие некоторых людей. Что у него — ответная реакция на мое чувство или профессиональная (некорреспондентская) неприязнь?

После встречи с Э. Генри мне страшно захотелось увидеть А. Гинзбурга. Добровольский частенько называл его. Очень с большим уважением говорила о нем Вера Лашкова, с которой я познакомился сразу после возвращения из Крыма и которая уже кое-что писала мне на машинке. Вскоре они меня познакомили с Аликом. Первый взгляд разочаровывает: небольшой ростом, худой, щупленький мальчик, да еще застенчивый. Единственно, что производит хорошее впечатление — заразительный мальчишеский смех и умные, вдумчивые глаза. Но с каждой новой встречей он становился для меня все интереснее. Мальчик незаметно превратился в мужа. Между нами начала складываться дружба. Очень способствовало этому, знакомство с его матерью Людмилой Ильиничной. Чувствовалась многолетняя взаимная дружба, любовь и забота друг о друге. И хотя жили они в неблагоустроенной комнате разваливающегося дома, было у них тепло… теплом душ. Это не могло не рождать уважения к обоим.

Мы встречались несколько раз. 26 декабря 1966 года я зашел к нему на работу — в русский литературный музей на Большой Якиманке. Мы пошли, разговаривая, по улицам. Перешли Крымский мост. Я был рядом с домом. Ему надо было возвращаться. Но еще многое не переговорено и я решил его проводить через мост. Проводил. Но он не захотел остаться в долгу. И мы еще раз прошли по мосту. Остановились, долго говорили. Я попытался еще раз проводить его, но он воспротивился, заявил, что он уже опаздывает, что ему бежать надо. Я смотрел ему вслед. И как-то тоскливо стало на душе. Расставаясь, мы сказали друг другу «до свидания». Свиделись ровно через 8 лет. В конце января 1967 года сел в тюрьму он… на 5 лет. Через два с небольшим года сел и я… тоже на 5 с лишним лет.

Через Алика познакомился я с Юрой Галансковым. Был у него дома. И тоже видел исключительно душевные отношения в семье. Бытовые же условия еще хуже, чем у Алика. Юра жил в сенях, которые были утеплены и приспособлены для жилья. Мне очень жаль, что видел я этого высокого лобастого юношу с очень добрыми глазами всего один раз. Расставаясь, мы тоже сказали друг другу «до свидания». Но свидание так и не состоялось. Его судили одновременно с Аликом, Верой Пашковой и Добровольским. Осудили на 7 лет. Он умер в лагере после операции язвы желудка. Юра, по отзыву всех, кто знал ею ближе, чем я, был очень чутким, заботливым товарищем, добрым, благородным человеком и своеобразным, мужественным поэтом. Пухом земля тебе, мученик и герой правозащиты.

Так заканчивался 1966-ой год. У меня появлялось все больше друзей-единомышленников. Материальные вопросы тоже пока разрешились. Возвратившись из Крыма, я решил больше в магазин не ходить. Крымский опыт показал, что можно устроиться выгоднее. И я решил искать и в Москве овощную базу. Нашел совсем рядом с домом — у Киевского вокзала. Та же, что и в Ялте, коллективная сдельщина с месячным заработком от 160 до 200 рублей. Поступил. Начал работать. Удивительно похоже по обстановке на Ялту. Бригада почти такая же — 14 человек. Там было 12. Бывших зэков — 11 из 14-ти. Наименьший стаж и здесь у меня. Минимально, после меня, 4 года. А далее весь спектр. И 5, и 6, и 7, и 8, и 10, и 15. Работают и здесь дружно, организованно. Отлынивающих при коллективной сдельщине бригада не держит. Отношения в бригаде хорошие. Неуживчивых при коллективной сдельщине тоже не держат. Здесь, не как в Ялте, бригада имеет почти открытые поборы с грузополучателей. В конце дня бригадир раздает нам, в зависимости от дневного дохода от 3-х до пяти, иногда даже до 7-ми рублей. Это сверх заработка. Чаевые, так сказать.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.