РЕТИФ-КОММУНИСТ. ЕГО ЖИЗНЬ ВО ВРЕМЯ РЕВОЛЮЦИИ

РЕТИФ-КОММУНИСТ. ЕГО ЖИЗНЬ ВО ВРЕМЯ РЕВОЛЮЦИИ

Того, что мы знаем о необычной жизни Ретифа де Ла Бретонна, вполне достаточно, чтобы без колебаний отнести его к числу тех писателей, которых англичане именуют чудаками. Многие особенности его внешности и нрава уже промелькнули в нашем рассказе, но кое-что стоит добавить. Ретиф был небольшого роста, коренаст и склонен к полноте. В последние годы жизни он сильно опустился и слыл нелюдимом. Как-то раз шевалье де Кюбьер, выйдя из Французской комедии, зашел в лавку вдовы Дюшен за какой-то модной пьесой. Посреди лавки стоял человек в большой шляпе с обвисшими полями, прикрывавшими половину лица. Одет он был в темное драповое пальто, доходившее до середины икр и перетянутое поясом, — вероятно, чтобы скрыть полноту. Шевалье с любопытством разглядывал его. Незнакомец вынул из кармана маленькую свечку, зажег ее, вставил в фонарь и вышел, ни на кого не глядя и ни с кем не попрощавшись. «Кто этот оригинал?» — спросил Кюбьер. — «Как! Вы не знаете? Это Ретиф де Ла Бретонн». Шевалье изумился, услышав известное имя, и на следующий день пришел снова в надежде завязать знакомство с писателем, чьи книги читал с большим удовольствием. Ретиф ничего не ответил на комплименты, которые расточал ему изысканный сочинитель, высоко чтимый в салонах того времени. Кюбьер не обиделся, напротив, его лишь позабавила такая неучтивость. Позже, встретив Ретифа у общих знакомых, он увидел перед собой совсем другого человека, остроумного и сердечного. Кюбьер напомнил Ретифу их первую встречу. «Чего вы хотите? — сказал Ретиф. — Я человек настроения, в ту пору я писал „Сыча“ и дал зарок ни с кем не разговаривать».

Конечно, во всем этом было немало позерства и желания подражать Руссо. Угрюмость Ретифа возбуждала любопытство в свете, и знатные дамы наперебой старались приручить медведя. Тогда он опять становился любезным, но его вольные манеры и вновь проснувшаяся дерзость — память о тех временах, когда он играл роль Фоблаза из народа, — нередко пугали неосторожных представительниц слабого пола, чей слух внезапно оскорбляла какая-нибудь циничная шутка.

Однажды Ретиф получил приглашение на обед от Сенака де Мейяна, интенданта из Валансьенна; этому господину и еще нескольким провинциальным буржуа очень хотелось увидеть своими глазами автора «Совращенного поселянина». Среди приглашенных были также академики из Амьена и редактор «Пикардийского листка». Ретифа посадили между некой госпожой Дени, торговкой муслином, и скромно одетой женщиной, которую он принял за горничную из хорошего дома. Напротив сидел неуклюжий юный провинциал по имени Никодем, а рядом с ним глухой старик, который то и дело вставлял замечания, как на грех не имеющие ни малейшего отношения к предмету разговора. За столом был также маленький опрятный человечек в кафтане из белого камлота, который очень важничал и насмехался над политическими и философскими идеями романиста. Некая госпожа Лаваль, торговка малинскими кружевами, наоборот, защищала его и находила, что у него глубокий ум. Дело происходило в 1789 году, и за обедом говорили об отмене привилегий знати, о церковной и законодательной реформах. Ретиф, видя перед собой доверчивых простаков, решил поразить их эксцентрическими идеями. Глухой совершенно невпопад перебивал его и нес чепуху, человек в белом кафтане вставлял то язвительные, то вполне серьезные замечания. В заключение, по обычаю тех времен, литераторы читали свои произведения. Мерсье прочел отрывок о политике, Легран д’Осси — рассуждение об овернских горах. Ретиф изложил свою физическую систему, которую считал более рациональной, чем Бюффонова, и более правдоподобной, чем Ньютонова. Слушатели пришли в восторг и от системы, и от ее автора. Два дня спустя аббат Фонтене, также присутствовавший на обеде, открыл Ретифу, что он стал жертвой мистификации, но, впрочем, выдержал испытание с честью. Торговка муслином оказалась герцогиней де Люин, торговка кружевами — графиней де Лаваль, горничная — герцогиней де Майи; роль Никодема исполнял Матье де Монморанси, глухого — епископ Отенский, а человек в белом кафтане был не кто иной, как аббат Сийес, который, дабы загладить резкость своих замечаний, прислал Ретифу собрание своих трудов. Эти аристократы ожидали увидеть Жан-Жака для бедных во всей его цинической разнузданности, но взорам их предстал просто хороший рассказчик, подчас чересчур увлекающийся смелыми фантазиями, кавалер не слишком светский и не стесняющийся того, что ест устриц впервые в жизни, но галантный и уделяющий все свое внимание дамам. В самом деле, лишь одно может хотя отчасти оправдать многочисленные грехи писателя, его немыслимый эгоизм и безрассудство, — он всегда любил женщин страстно, безумно, бескорыстно и преданно. В противном случае его книги было бы невозможно читать.

Мы дошли в нашем рассказе до Революции. Философ, надеявшийся затмить Ньютона, социалист, смелостью своей поражавший чопорного Сийеса, не был республиканцем. Ему, как всем утопистам от Фенелона и Сен-Пьера до Сен-Симона и Фурье, был совершенно безразличен политический строй государства. Он был уверен, что коммунизм, лежащий в основе его учения, возможен под властью монарха, а реформы, предложенные в «Порнографе» и «Гинографе», осуществимы под отеческим надзором доброго лейтенанта полиции. Для Ретифа, как для мусульман, монарх олицетворял всемогущее Государство. Громя подлую собственность (как называл он ее тысячу раз), Ретиф не был противником личного имущества и допускал передачу его по наследству на определенных условиях; он признавал и потомственное дворянство, но только в тех случаях, когда дети достойны своих отцов.

Во втором томе «Современниц» Ретиф предлагает проект ассоциации рабочих и торговцев без участия капитала — это самый настоящий обменный банк. Вот пример. Двадцать ремесленников, которые производят различные изделия и сами продают их, живут на одной улице в квартале Сен-Мартен. Из-за политических беспорядков в стране не хватает денег, и обитатели этой улицы, некогда столь процветавшей, принуждены пребывать в праздности. Один золотых дел мастер, побывавший в Германии, предлагает идею объединения жителей улицы по образцу немецких общин: никто ничего не продает и не покупает за деньги; все приобретается только в обмен; пусть булочник берет мясо у мясника, одевается у портного и обувается у сапожника; так же должны поступать и все остальные. Каждый волен брать и отдавать больше или меньше, но по смерти любого члена ассоциации все его имущество поступает в общий котел, и все дети имеют равные права на общее добро; детей воспитывают сообща и в одинаковых условиях; они наследуют профессию отца, имея, однако, возможность выбрать иное ремесло, если у них обнаруживаются иные склонности. Поскольку все члены ассоциации получают одинаковое воспитание, все они равны, включая тех, кто имеет свободные профессии. Браки, за редким исключением, совершаются между членами ассоциации. Община оплачивает судебные издержки; выигранные суммы, а также деньги, вырученные от продажи товаров на сторону, идут на покупку различного сырья. Таков этот проект, на котором автор, впрочем, не настаивал, предлагая на выбор несколько различных видов ассоциаций и считая, что наиболее выгодный сам собой вытеснит остальные. Что касается старого общества, то его нет нужды упразднять, поскольку в предстоящей борьбе оно все равно обречено на поражение.

Меж тем писатель старел; денежные затруднения и семейные неурядицы угнетали его, и он становился все угрюмее. Единственное, что еще связывало его с миром, были вечерние посещения кафе Манури, где он иногда участвовал в жарких спорах о политике и философии. Несколько завсегдатаев этого кафе, расположенного на набережной Эколь, еще живы и помнят его старый синий плащ и грязное пальто, в которое он кутался в любое время года. Чаще всего он сидел в углу и играл в шахматы. Когда било одиннадцать, он, независимо от того, закончена партия или нет, молча вставал и уходил. Куда он шел? На этот вопрос дают ответ «Парижские ночи». В любую погоду Ретиф бродил вдоль набережных, отдавая предпочтение Сите и острову Сен-Луи; он блуждал по грязным улочкам многолюдных кварталов и возвращался домой, вдоволь наглядевшись на беспорядки и кровавые сцены. Часто он вмешивался в эти темные драмы и, как Дон Кихот, вступался за сирых и убогих. Иногда он действовал уговорами, иногда пользовался тем, что его принимали за переодетого полицейского.

Он выведывал у привратников и слуг, что происходит в том или ином доме, проникал в тайны супружеской жизни, ловил с поличным неверных жен, выпытывал нарождающиеся девичьи секреты, а затем, едва изменив имена и обстоятельства, разглашал все, что знал, в своих произведениях. Отсюда тяжбы и раздоры. Как-то раз некий Э., чью жену Ретиф вывел в «Современницах», чуть не убил его. Обычно Ретиф записывал свои ночные наблюдения по утрам. До обеда он успевал написать целый рассказ, а то и больше. В последние годы жизни ему не на что было купить дров, поэтому зимой он работал в постели, а чтобы уберечься от сквозняков, натягивал поверх колпака штаны. Были у него и другие странности, менявшиеся от произведения к произведению и совсем не походившие на изысканные причуды Гайдна и господина де Бюффона. Он то обрекал себя на молчание, как во времена встречи с Кюбьером, то отпускал бороду и говорил насмешникам:

— Я расстанусь с ней только после того, как допишу роман.

— А если в нем будет несколько томов?

— Их будет пятнадцать.

— Значит, вы сбреете бороду только через пятнадцать лет?

— Не беспокойтесь, юноша, я пишу полтома в день.

Какое громадное состояние нажил бы он в наши дни, ведь он писал быстрее самых неутомимых журнальных писак, кропающих один за другим бесконечные романы с продолжением и отважно спускающихся на самое дно общества. Даже почерк Ретифа — неровный, прыгающий, неразборчивый — говорит о беспорядочности его воображения: мысли теснятся, торопят перо и мешают ему аккуратно выводить букву за буквой. Недаром он терпеть не мог удвоенные согласные и длинные слоги и неизменно сокращал их. Чаще всего ему, как известно, приходилось самому набирать собственные рукописи. В конце концов он приобрел маленькую типографию, где печатал свои произведения с помощью одного-единственного подмастерья.

Революция ничем не могла понравиться Ретифу, ибо вывела на арену политических деятелей, которые не шли дальше подражания грекам и римлянам и были совершенно неспособны оценить его филантропические прожекты и планы переустройства общества. Только Бабеф мог бы осуществить эти мечты, но Ретиф, к тому времени уже разочаровавшийся в собственных идеях, не проявил ни малейшего сочувствия к партии коммунистического трибуна. С появлением ассигнаций все сбережения Ретифа (а у него было не меньше семидесяти четырех тысяч франков) пошли прахом, но народ не проявил такой щедрости, как придворные и вельможи, и не стал собирать для него деньги по подписке. Правда, Мерсье, с которым Ретиф по-прежнему дружил, добился для него премии в две тысячи франков за высоконравственное произведение и даже предложил его кандидатуру во Французский институт, но услышал высокомерный ответ:

— Ретиф де Ла Бретонн не лишен таланта, но у него совсем нет вкуса.

— Но, господа, — парировал Мерсье, — кто из нас может похвастать талантом?

Многие страницы последних книг Ретифа посвящены революционным событиям. В пятом томе «Драмы жизни» есть несколько диалогов времен Революции. Жаль, что он не всегда пользовался этим приемом. Ничто так не захватывает, как эти картинки с натуры. Вот, например, одна из сцен; дело происходит 12 июля перед кафе Манури:

«Мужчина, несколько женщин. Ламбеск! Ламбеск!.. В Тюильри убивают!

Торговка лотерейными билетами. Куда же вы бежите?

Бегущий человек. Уводим домой наших жен.

Торговка. Так пусть они бегут одни, а вы возвращайтесь.

Ее жених. Скорей, скорей, назад!»

И всё. Но в этих пяти репликах звучит жестокая правда: драгуны Ламбеска свирепствуют, двери закрываются — картина мятежа, ставшая обычной для Парижа.

Далее Ретиф выводит на сцену Колло д’Эрбуа и поздравляет его с «Поселянином-судьей». Но Колло занят одной политикой.

«— Я стал якобинцем, — говорит он. — А вы почему не якобинец?

— Из-за трех очень тяжких недугов…

— Это уважительная причина. Что до меня, то я всей душой предался общественной деятельности, и ни время мое, ни труды не пропадут даром. Я намерен примкнуть в Робеспьеру; это великий человек.

— Да, несомненно».

Колло говорит:

«— Я умею произносить речи, я умею себя подать, я умею выражать свои мысли с изяществом. У меня есть потрясающая идея. Я только что закончил „Альманах отца Жерара“ — замечательное название. Я постараюсь получить премию за просвещение крестьян, имя мое прогремит по всем департаментам, какой-нибудь из них назовет меня своим представителем…»

Разве это не исчерпывающий портрет Колло д’Эрбуа? Но Ретиф не ограничивался лаконичными характеристиками; с беглыми набросками соседствуют в его сочинениях страницы, достойные войти в историю, — например, те, которые посвящены Мирабо и озарены светом этой незаурядной личности.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.