Глава третья Начало артистической карьеры: подлинное и мнимое
Глава третья
Начало артистической карьеры: подлинное и мнимое
В мемуарах Мессинг утверждал, что в одиннадцатилетнем возрасте сбежал из дома и оказался в поезде, шедшем в Берлин. Тогда будто бы впервые и проявились его необыкновенные способности, но для этого ему пришлось совершить три преступления: «Сломав кружку, в которую верующие евреи опускали свои трудовые деньги “на Палестину”, и твердя про себя извечные слова всех обиженных и угнетенных: “Вот вам за это!..”, я пересыпал себе в карман все ее содержимое: раз Бога нет, значит, теперь все можно… К счастью, оказалось, что это не так, что есть и помимо угрозы божьего наказания мотивы, удерживающие человека от дурных поступков. Но в те годы я еще не знал, что обманывать, совершать непорядочные поступки — это, прежде всего, терять уважение к самому себе. Я присел на холодных ступеньках молельного дома и пересчитал украденные деньги. Оказалось, как сейчас помню, восемнадцать грошей, которые составляли девять копеек. И вот с этим “капиталом”, с опустошенной душой и сердцем я отправился навстречу неизвестности.
Пошел на ближайшую станцию железной дороги. По дороге очень захотелось есть — путь был неблизкий. Накопал на чужом поле картошки (второе преступление за одну ночь!). Разжег костер, испек ее в золе. Для меня и теперь нет лучшего лакомства, чем печеный картофель — рассыпчатый, пахнущий дымом, с неизбежной добавкой солоноватой золы…
Вошел в полупустой вагон первого попавшегося поезда. Оказалось, что он шел в Берлин. Залез под скамейку, ибо билета у меня не было (третье преступление), и заснул безмятежным сном праведника. Было мне в ту ночь одиннадцать лет. Но на этом дело не закончилось. Случилось то, что неизбежно должно было случиться: в вагон вошел контролер. Он будил заснувших пассажиров и проверял билеты.
— Молодой человек, — у меня в ушах и сегодня еще звучит его голос, — твой билет…
Нервы мои были напряжены до предела. Я протянул руку и схватил какую-то валявшуюся на полу бумажку, кажется, обрывок газеты. Наши взгляды встретились. Всей силой чувств мне захотелось, чтобы он принял эту грязную бумажку за билет. Контролер взял ее, как-то странно повертел в руках. Я сжался, сжигаемый неистовым желанием. Он сунул газетный обрывок в тяжелые челюсти компостера и щелкнул ими. Протянув мне назад “билет”, он подобревшим голосом сказал:
— Зачем же ты с билетом — и под лавкой едешь? Вылезай! Через два часа будем в Берлине…
Так впервые неожиданно появилась у меня способность внушения».
Число «три» — самый древний архетип человеческого мышления. Без него само наше мышление бы не возникло. Ведь три — это простейшее выражение асимметрии по формуле 3=2+1. Если бы мышление наше было двоичным (а число «два» — это простейшее выражение симметрии по формуле 2=1+1), каким оно является у животных (симметрия вообще царит в природе), то мы ничем бы не отличались от животных, поскольку были бы лишены важнейшего свойства разума — свободы воли. Человек бы вечно находился тогда в положении буриданова осла, который, обладая абсолютной свободой воли и находясь на абсолютно одинаковом расстоянии от двух вязанок хвороста, должен будет умереть с голоду, так как не сможет предпочесть одну вязанку другой. Троичность мышления означает его асимметрию, а асимметрия как раз и позволяет делать осознанный выбор при наличии свободы воли. Троичность мышления отражается в наличии троичного архетипа в различных продуктах человеческого мышления, прежде всего в мифологии и фольклоре.
Как мы помним, апостол Петр трижды отрекся от Христа, как Им и было предсказано. Мессингу же, чтобы отречься от обыденной скучной жизни в маленьком еврейском местечке, полной нудной зубрежки в иешиботе, пришлось свершить три преступления, правда, куда менее тяжких, чем отречение от Христа.
В параллель к истории с контролером, добросовестно проштамповавшим обрывок газеты, существует еще одна, более жуткая. В ней речь идет о том, как Мессинг случайно убил человека. Эту историю поведал журналист и писатель Михаил Владимирович Михалков, родной брат творца советского и российского гимнов и друг Мессинга. Он утверждал, будто Вольф Григорьевич «в минуты откровения… рассказывал мне разные истории из своей жизни. Вот одна печальная, когда он, четырехлетний малыш, убил человека. Его послали в соседний город к бабушке, и двум старухам поручили за ним следить. Вольф был страшный шалун, и отец предупредил его, что если в вагоне он будет баловаться, войдет контролер и посадит его в мешок. Малыш, конечно, баловался, и старухи, беседуя, о нем забыли. Появился контролер. Мессинг испугался и выбежал в тамбур. Там спрятался в углу. Вошел контролер, осветил фонариком угол и спросил: “А ты что здесь делаешь, зайчик? Иди-ка в вагон”, а сам повернулся и встал у двери. Малыш был так доволен, что его не посадили в мешок, что в шутку, по-детски, подумал: “Какой хороший дядя. Пусть он откроет ключом дверь и выпрыгнет из поезда”. Контролер открыл дверь, выпрыгнул из вагона и разбился насмерть».
Провести двух железнодорожных контролеров с помощью одного и того же гипнотического трюка — это, пожалуй, перебор. Эпизод с контролером в мемуарах скорее всего был Мессингом придуман, да и сам побег великого телепата вызывает большие сомнения. Эпизод же с четырехлетним Мессингом-гипнотизером, ставшим невольным убийцей, вполне возможно, сочинил сам Михаил Михалков, отталкиваясь от того, что писал Мессинг в мемуарах. Кстати сказать, в другом интервью Михалков излагал этот эпизод несколько иначе, без всякого старика с мешком: «Мне одному в минуту откровенности Мессинг рассказал, как он в возрасте четырех лет убил человека. Его послали в соседний город к бабушке в сопровождении двух старух. Ехали на поезде, провожатые задремали, маленький Вольф пошел погулять и в тамбуре натолкнулся на контролера. Тот в шутку потребовал билет. Впечатлительный мальчик от растерянности выхватил конфетный фантик и протянул его контролеру, страстно желая, чтобы это был билет. Контролер то ли в шутку, то ли всерьез прокомпостировал бумажку. Но власть над человеком так потрясла Мессинга, что он сразу захотел проверить свою силу еще раз. И не нашел ничего лучшего, как внушить ему, что поезд стоит и надо выйти на перрон. Контролер открыл дверь и разбился насмерть».
Гура-Кальвария в начале XX века
В одном из этих домов находился хедер — еврейская школа, где учился Вольф Мессинг
Евреев Гура-Кальварии угоняют в Варшавское гетто. Где-то в этой скорбной процессии — семья Мессинга
Это фото сделано в Польше в 1920-е годы, когда Мессинг только начинал выступать с «психологическими опытами»
Зигмунд Фрейд, Махатма Ганди, Альберт Эйнштейн, Иосиф Сталин. По утверждениям Мессинга, все они высоко ценили его дар
Маршалу Пилсудскому Мессинг якобы предсказал карьеру диктатора Польши…
…а Адольф Гитлер — опять же якобы — объявил телепата своим личным врагом
Мессинг рядом с построенным на его деньги боевым самолетом и его пилотом — Героем Советского Союза К. Ф. Ковалевым
Телеграмма Сталина, ставшая для Мессинга «охранной грамотой»
Выступая перед переполненным залом, Мессинг всегда сосредоточивал внимание на одном человеке — том, чьи мысли он старался угадать
Важной составляющей сценического облика телепата стал его «гипнотический взгляд»
Мессинг с женой и Татьяной Лунгиной
Удостоверение, выданное артисту в Министерстве культуры СССР
Много лет ассистенткой Мессинга была Валентина Ивановская (в центре)
Несмотря на нелюдимый характер, Мессинг нередко ходил в гости к своим почитателям. Здесь мы видим его на Камчатке у журналиста З. Балаяна
«Думай, думай!» — напряженно приказывает себе телепат
Мессинг указывает в дальнем ряду человека, о котором думает вышедший на сцену зритель
Забавный эпизод одного из выступлений
Вольф Григорьевич часто записывал на ходу свои мысли. Однако эти записи так и не были найдены
Загадочное фото Мессинга с его племянницей Мартой. Как известно, все родные телепата погибли во время Холокоста. Или не все?
С любимыми собаками
Верная спутница — Аида Михайловна Мессинг-Рапопорт
Мессинг на могиле жены
Журналист Михаил Хвастунов
Комната на даче в Барыбине, где велась работа над мемуарами Мессинга
В телесериале «Вольф Мессинг. Видевший сквозь время» образ телепата воплотил актер Евгений Князев
Кто он — пророк, гениальный артист или беззастенчивый мистификатор? Эта тайна не разгадана до сих пор
Михаил Михалков был фантазером не хуже самого Мессинга, который имел свойство буквально притягивать к себе фантазеров самого разного рода. И Михаил Владимирович придумал себе боевую фронтовую биографию. Будто бы до войны он окончил школу пограничников, затем служил в Особом отделе Юго-Западного фронта, под Киевом в сентябре 1941 года попал в плен, бежал, затем работал разведчиком-нелегалом под маской капитана (гауптштурмфюрера) войск СС, а в феврале 1945 года вернулся к своим через линию фронта. Затем был несправедливо осужден по обвинению в шпионаже в пользу Германии, провел пять лет в тюрьмах и лагерях и только в 1956 году был реабилитирован. Правда, по утверждению милейшего Михаила Владимировича, службу он проходил в дивизии СС «Великая Германия», которая сроду к войскам СС не относилась, и человек, действительно служивший в этой дивизии, да еще офицером, такой ошибки никогда бы не допустил. Однако среди советских военачальников и последующих историков войны почему-то укоренилось мнение, что дивизия «Великая Германия» принадлежала к войскам СС, вот Михаил Михалков и повторил расхожее мнение, не соответствующее истине. Надеюсь, читатели уже поняли, что никаким разведчиком-нелегалом он не был и в войсках СС никогда не служил. Единственные факты его биографии, соответствующие истине — это то, что он был в плену, а потом в советской тюрьме. Если ему и пришлось служить немцам, то, возможно, только в качестве «добровольного помощника» (хи-ви), которых набирали в вермахт и войска СС на Восточном фронте из числа добровольцев-военнопленных для замещения нестроевых должностей. История же про разведчика-нелегала, работавшего под маской офицера СС — это расхожий сюжет советского тюремного фольклора. Мне уже доводилось заниматься делом одного такого героя-самозванца — художника-мультипликатора Авенира Михайловича Хускивадзе, героя книги израильского историка Арона Шнеера «Перчатки без пальцев и драный цилиндр». Он тоже утверждал, что был разведчиком-нелегалом в Германии, причем еще со времени гражданской войны в Испании, дослужился до штурмбанфюрера и майора войск СС, а после войны был резидентом советской разведки во Франции. В реальной же биографии Хускивадзе были только немецкий плен и послевоенный ГУЛАГ, в котором и родилась легенда о разведчике-штурмбанфюрере.
Следует подчеркнуть, что сюжет с обманутым железнодорожным контролером, в свою очередь, является очень распространенным в фольклоре гипнотизеров. Столь же фольклорен и эпизод с «воскрешением» Мессинга в Берлине, изложенный в мемуарах: «Берлин… Много позже я полюбил этот своеобразный, чуть сумрачный город. Конечно, я имею в виду довоенный Берлин; в последние десятилетия я не был в нем. А тогда, в мой первый приезд, он не мог не ошеломить меня, не потрясти своей огромностью, людностью, шумом и абсолютным, как казалось, равнодушием ко мне… Я знал, что на Драгун-штрассе (правильнее — Драгонштрассе. — Б. С.) останавливаются люди, приезжавшие из нашего городка, и нашел эту улицу. Вскоре я устроился посыльным в доме приезжих. Носил вещи, пакеты, мыл посуду, чистил обувь.
Это были, пожалуй, самые трудные дни в моей нелегкой жизни. Конечно, голодать я умел и до этого, и поэтому хлеб, зарабатываемый своим трудом, был особенно сладок. Но уж очень мало было этого хлеба! Все кончилось бы, вероятно, весьма трагически, если бы не случай…
Однажды меня послали с пакетом в один из пригородов. Это случилось примерно на пятый месяц после того, как я ушел из дома. Прямо на берлинской мостовой я упал в голодном обмороке. Привезли в больницу. Обморок не проходит. Пульса нет, дыхания нет… Тело холодное… Особенно это никого не взволновало и никого не беспокоило. Перенесли меня в морг… И могли бы легко похоронить в общей могиле, если бы какой-то студент не заметил, что сердце у меня все-таки бьется. Почти неуловимо, очень редко, но бьется…
Привел меня в сознание на третьи сутки профессор Абель. Это был талантливый психиатр и невропатолог, пользовавшийся известностью в своих кругах. Ему было лет 45. Был он невысокого роста. Помню хорошо его полное лицо с внимательными глазами, обрамленное пышными бакенбардами. Видимо, ему я обязан не только жизнью, но и открытием своих способностей и их развитием.
Абель объяснил мне, что я находился в состоянии летаргии, вызванной малокровием, истощением, нервными потрясениями. Его очень удивила открывавшаяся у меня способность полностью управлять своим организмом. От него я впервые услышал слово “медиум”. Он сказал:
— Вы — удивительный медиум…
Тогда я еще не знал значения этого слова. Абель начал ставить со мной опыты. Прежде всего он старался привить мне чувство уверенности в себе, в свои силы. Он сказал, что я могу приказать себе все, что только мне захочется.
Вместе со своим другом и коллегой профессором-психиатром Шмиттом Абель проводил со мной опыты внушения. Жена Шмитта отдавала мне мысленные приказания, я выполнял их. Эта дама, я даже не помню ее имени, была моим первым индуктором.
Первый опыт был таким. В печку спрятали серебряную монету, но достать я должен был ее не через дверцу, а выломав молотком один кафель в стенке. Это было задумано специально, чтобы не было сомнений в том, что я принял мысленно приказ, а не догадался о нем. И мне пришлось взять молоток, разбить кафель и достать через образовавшееся отверстие монету.
Мне кажется, с этих людей, с улыбки Абеля начала мне улыбаться жизнь. Абель познакомил меня и с первым моим импресарио господином Цельмейстером.
Это был очень высокий, стройный и красивый мужчина лет 35 от роду — представительность не менее важная сторона в работе импресарио, чем талантливость его подопечных актеров. Господин Цельмейстер любил повторять фразу: “Надо работать и жить!..” Понимал он ее своеобразно. Обязанность работать он предоставлял своим подопечным. Себе он оставлял право жить, понимаемое весьма узко. Он любил хороший стол, марочные вина, красивых женщин… И имел все это в течение длительного ряда лет за мой счет. Он сразу же продал меня в берлинский паноптикум. Еженедельно в пятницу утром, до того как раскрывались ворота паноптикума, я ложился в хрустальный гроб и приводил себя в каталептическое состояние. Я буду дальше говорить об этом состоянии, сейчас же ограничусь сообщением, что в течение трех суток — с утра до вечера — я должен был лежать совершенно неподвижно. И по внешнему виду меня нельзя было отличить от покойника.
Берлинский паноптикум был своеобразным зрелищным предприятием: в нем демонстрировались живые экспонаты. Попав туда в первый раз, я сам попросту испугался. В одном помещении стояли сросшиеся боками девушки-сестры. Они перебрасывались веселыми и не всегда невинными шутками с проходившими мимо молодыми людьми. В другом помещении стояла толстая женщина, обнаженная до пояса, с огромной пышной бородой. Кое-кому из публики разрешалось подергать за эту бороду, чтобы убедиться в ее естественном происхождении. В третьем помещении сидел безрукий в трусиках, умевший удивительно ловко одними ногами тасовать и сдавать игральные карты, сворачивать самокрутку или козью ножку, зажигать спичку. Около него всегда стояла толпа зевак. Удивительно ловко он также рисовал ногами. Цветными карандашами он набрасывал портреты желающих, и эти рисунки приносили ему дополнительный заработок… А в четвертом павильоне три дня в неделю лежал на грани жизни и смерти “чудо-мальчик” Вольф Мессинг.
В паноптикуме я проработал более полугода. Значит, около трех месяцев жизни пролежал я в прозрачном холодном гробу. Платили мне целых пять марок в сутки! Для меня, привыкшего к постоянной голодовке, это казалось баснословно большой суммой. Во всяком случае, вполне достаточной не только для того, чтобы прожить самому, но даже и кое-чем помочь родителям. Тогда-то я и послал им первую весть о себе…»
Странно, но Мессинг не упоминает, что берлинский паноптикум был прежде всего собранием восковых фигур различных исторических личностей, а отнюдь не местом, где демонстрировались живые уродцы и разного рода гипнотизеры и маги. И не исключено, что весь номер с гробом пародирует известные слова Гитлера, произнесенные перед самоубийством, когда он распорядился сжечь их с Евой Браун трупы: «Я не хочу, чтобы враги выставили мой труп в паноптикум» (другой вариант этой фразы: «Я не хочу, чтобы после смерти русские показывали меня в паноптикуме, как Ленина»).
Бросается в глаза, что географии Берлина Мессинг не знает, не описывает архитектуры и расположения конкретных зданий. О том, что Драгонштрассе — еврейская улица Берлина, Мессинг мог свободно узнать из литературы, например, из романа Альфреда Дёблина «Берлин, Александерплац», вышедшего в 1929 году. В этом романе главный герой Франц Биберкопф по выходе из тюрьмы Тегель дважды останавливается у евреев на Драгонштрассе. Характерно, что в своих воспоминаниях Мессинг прямо не подчеркивает, что Драгонштрассе — это улица, где жили евреи. Он лишь указывает, что туда часто приезжали жители Гуры-Кальварии, которые, как читатель уже знает, в подавляющем большинстве были евреями. В условиях замалчивания в СССР «еврейского вопроса» в момент первой публикации мемуаров о еврействе надо было говорить по возможности меньше.
В целом от чтения мемуаров Мессинга создается впечатление, что в Берлине он никогда не бывал, точно так же как не бывал в Риме, Париже, Вене, в Америке и в Азии, где, если верить его мемуарам, он с успехом гастролировал до того, как перебрался в Советский Союз. А ведь Мессинг прямо писал: «Вообще надо сказать, что в некоторых странах очень распространены так называемые “оккультные науки”. Я видел разрисованные пестрыми красками домики гадалок, магов, волшебников, хиромантов на Елисейских полях и Больших бульварах в Париже, на Унтер-ден-Линден в Берлине, встречал их в Лондоне, в Стокгольме, в Буэнос-Айресе, в Токио. И ничего не изменял в сути дела национальный колорит, который накладывал свой отпечаток на внешнее оформление балаганов, на одежду предсказателей». Однако конкретных деталей этих улиц он не привел.
Вероятно, Шенфельд был прав — Мессинг со своими выступлениями в межвоенный период не выбирался за границы Польши. Но остается вопрос, действительно ли Мессинг признался ему в 1942-м в Ташкенте, что никогда до 1939 года не покидал пределов Польши, или сам Шенфельд, проанализировав его мемуары, пришел к такому выводу, а потом для большей убедительности облек этот вывод в форму признания самого Мессинга.
Кто же такой Игнатий Шенфельд, написавший документальную повесть о Вольфе Мессинге, к которой нам еще придется не раз обращаться? Служба национальной безопасности Узбекистана сообщила Н. Н. Китаеву: «Установлено, что Шенфельд Игнатий Нотанович, 1915 года рождения, уроженец г. Львова, образование высшее, холост, до ареста 28 января 1943 года работавший экспедитором эвакогоспиталя № 1977 наст. Бараш, Южно-Казахстанской области, постановлением Особого совещания при НКВД СССР от 16 августа 1943 года признан виновным в совершении преступления, предусмотренного ст. 57-1 Узбекской ССР — шпионаж (в редакции 1926 года) и осужден к 10 годам лишения свободы. На основании протеста военной прокуратуры Туркестанского военного округа от 15 октября 1966 года, определением военного трибунала ТуркВО от 4 ноября 1966 года постановление Особого совещания при НКВД СССР от 16 августа 1943 года в отношении Шенфельда Игнатия Нотановича было отменено, а уголовное дело прекращено за отсутствием в его действиях состава преступления, то есть он реабилитирован по данному уголовному делу».
Получив документальное подтверждение того, что Шенфельд в начале 1943 года действительно сидел в ташкентской тюрьме, Китаев был склонен полностью доверять «документальной повести» Шенфельда «Раввин с горы Кальвария», поскольку обстоятельства дела самого Шенфельда изложены там вполне верно. На этом основании Николай Николаевич полагает, что автор документальной повести «стремится к максимальной объективности изложения фактов в отношении себя и других лиц».
Однако, строго говоря, то, что Шенфельд в основном верно изложил обстоятельства своего дела, вовсе не означает, что он был столь же правдив и по поводу своих отношений с Мессингом. Можно лишь с большой долей вероятности предположить, что Шенфельд и Мессинг действительно встречались в 1942 году или в начале 1943 года либо в Ташкенте, либо в другом месте советской Центральной Азии, но совсем не обязательно — в ташкентской тюрьме.
Шенфельд работал экспедитором эвакогоспиталя, а Мессинг во время войны часто выступал в госпиталях. И вполне возможно, что начинающий поэт наблюдал выступление Мессинга не в довоенном Львове, как он пишет в своей повести, а на станции Бараш в Казахстане, где Мессинг мог выступать перед ранеными и персоналом госпиталя. Там же могло состояться и их знакомство. Кроме того, по служебным делам Шенфельд наверняка часто бывал в Ташкенте, где также гастролировал Мессинг. Знакомство могло произойти и там. Кстати сказать, Игнатий создает у читателей своей повести впечатление, что он сам все время в 1942 году жил в Ташкенте и что именно в Ташкент был эвакуирован Мессинг. Но, если верить материалам уголовного дела, Шенфельд работал не в Ташкенте, а на станции Бараш, расположенной, правда, недалеко от Ташкента. Между тем в мемуарах Мессинг пишет, что он был эвакуирован в Новосибирск, а совсем не в Ташкент. Упоминает он и о своем аресте, но совсем не при тех обстоятельствах, что в повести Шенфельда.
Создается впечатление, что Шенфельд поместил Мессинга в тюрьму в чисто художественных целях, чтобы создать для главного героя своей повести «пограничную ситуацию» и оправдать его откровенную исповедь перед, в сущности, незнакомым человеком. Вот как Мессинг, по утверждению Игнатия Шенфельда, излагал ему обстоятельства своего бегства из дома: «Мне было тринадцать лет, когда внезапно скончалась блаженной памяти мать моя. Как бывает у бедняков, внешне она ко мне большой нежности не проявляла, но была настоящей идише маме, и ее широкий передник не раз служил мне надежной защитой от отцовского гнева. Я помню слезы в ее глазах, когда вечером в шабас она зажигала свечи и, положив нам, детям, на головы свои натруженные шершавые руки, благословляла нас. Руки ее дрожали, а губы нашептывали заклинания от дурного глаза.
Я смутно помню, как пришли старухи из хевра кадиша (похоронной службы при синагоге. — Б. С.), чтобы обмыть мать и одеть в смертный саван. Четверо евреев несли на плечах носилки с телом через все местечко, а мы плелись сзади, слушая, как женщины нараспев причитали, восхваляя покойницу, которая жила как ребцин (праведница. — Б. С.) и должна за свои добродетели удостоиться вечного упокоения в геннадим с праведниками. Над могилой я прочел кадиш, потому что после бармицвы считался уже мужчиной.
Во время тех семи дней, когда вся семья горевала, сидя на низеньких скамейках, я все думал, как теперь быть. Шехель, здравый смысл подсказывал, что в Гуре меня уже ничто не держит и что надо уходить и отыскивать себе место под солнцем. Я ведь еще нигде не был и ничего не видел, кроме Мировских торговых рядов в Варшаве. Но я молчал, затаив мысли, и ждал подходящего случая. В Гуру-Кальварию иногда заезжали бродячие балаганы, а в храмовые католические праздники даже третьеразрядные цирки… при одном слове “цирк” я начинал дрожать от восторга.
Цирк “Корделло”, как я сегодня понимаю, был скорее намеком на цирк. Но тем не менее, я совсем потерял голову, когда у монастырского вала у излучины Вислы забелело его шапито. Это было скорее семейное предприятие. Отец, пан Антон Кордонек, был директором, дрессировщиком, эквилибристом, мастером всех цирковых искусств в одном лице. Пани Розалия, его жена, тоже умела проделывать все, что демонстрируют цирковые артистки в манеже. Двое сыновей, силачей и акробатов, две малолетние дочки-наездницы, да дядя Конрад, один заменявший целый оркестр — вот и вся труппа. Чуть ли не членами семьи считались две пары лошадей, работавших в манеже и ходивших в упряжке, любимец детей пони Цуцик, вислоухий ослик Яцек, бодливый козел Егомощ, да шкодливая и озорная обезьянка Муська. Были еще две собачонки из породы шпицов и пятнистый дог.
Хотя денег у меня не было, я ухитрялся попасть на все спектакли, пролезая прямо между ног у зрителей.
Из-за ремонта цирку пришлось задержаться у нас довольно долго — и все это время я дни напролет вертелся вокруг жилого фургончика, двух фургонов побольше и палатки, огораживавших стоянку цирка. Привлекали меня запах конюшни, отзвуки тренировки и будни иной, увлекательной жизни. Я был счастлив, если мог помочь: принести воды, дров, охапку сена или соломы. Циркачи постепенно привыкали к моему молчаливому присутствию и добровольной помощи. И когда меня в один прекрасный день дружелюбно пригласили: “Эй, жидэк, садись с нами к столу!” — я понял, что стал у них почти своим человеком.
В ермолке, в четырехугольной накидке с вырезом для шеи, с мотающимися внизу арбе-каифес, я сидел молча. Не только потому, что невероятно стеснялся: я ведь по-польски знал всего несколько слов. Не сразу смог я прикоснуться к трефной гойской еде. Хозяева меня ободряли, добродушно посмеиваясь. Трудней всего было, конечно, проглотить свинину. Господь наш, элохейну, прости мне, блудному сыну, который первым из рода Мессингов опоганил свой рот этой нечистой едой!
Когда цирк стал собираться в путь, я прямо впал в отчаяние. Впервые я приобрел друзей и сразу же терял их. Я проворочался всю ночь, а под утро взял свой тефилим для утренней молитвы, завязал в узел краюху хлеба и луковицу и вышел из спящего еще местечка по направлению на Гроец. Отойдя шесть-семь верст, я сел на бугорок у дороги. Вскоре раздался топот копыт и громыхание фургонов. Когда они поровнялись со мной, пан Кордонек увидел мою зареванную физиономию, он натянул вожжи и произнес: “Тпру-у!” Потом немного подумал — и не говоря ни слова, показал большим пальцем назад, на фургон… Залезай, мол! Так началась моя артистическая карьера.
За оказанную мне доброту я изо всех сил старался быть полезным членом труппы. Преодолев страх, я научился обхаживать и запрягать лошадей и ходить за другими животными. Пейсы свои я обрезал и напялил на себя что-то вроде ливреи. Нашлась для меня и обувь.
Я был хилым малым, и хотя уже вкусил премудрости Талмуда и мог кое-как комментировать Мишну и Гемару, но к жизни был еще не очень приспособлен, — в особенности к цирковой. Но со временем я научился стоять на руках, ходить колесом и даже крутить солнце на турнике, делать сальто-мортале. Я мог даже выступить клоуном у ковра. Первый мой самостоятельный номер был с осликом: я пытался его оседлать, а он меня сбрасывал и волочил по манежу. В другом номере меня преследовал козел, а обезьянка дергала за уши.
Кордонки относились ко мне как к члену семьи, и я не жалел, что ушел из штетеле (местечко. — Б. С.). В свободное время мама Кордонкова обучала своих дочек и меня польскому языку и грамоте. Папа Кордонек показывал мне секреты иллюзионистских трюков. Моя невзрачность и невесомость очень подходили для факирских выступлений. Я научился ложиться на утыканную гвоздями доску, глотать шпагу, поглотать и извергать огонь…
Я тогда действительно радовался жизни, как птица, вырвавшаяся из клетки. Может быть, это и были самые лучшие годы моей жизни. Я потом уже никогда не мог без волнения смотреть на бродячие цирки, встречая их на своем пути».
По Шенфельду получается, что главным событием, заставившим Мессинга покинуть родной дом, стало не разочарование в религии, а смерть матери, которая, в отличие от сурового отца, относилась к нему с заботой и лаской. Мессинг в мемуарах с нежностью вспоминает мать: «Отец не баловал нас, детей, лаской и нежностью. Я помню ласковые руки матери и жесткую, беспощадную руку отца. Он не стеснялся задать любому из нас самую беспощадную трепку». О судьбе своих родителей и братьев он пишет очень скупо: «Отец, братья, все родственники погибли в Майданеке, в варшавском гетто в годы, когда фашизм объявил войну человечеству. Мать, к счастью, умерла раньше от разрыва сердца. И у меня не осталось даже фотокарточки от тех лет жизни… Ни отца… ни матери… ни братьев…»
Бросается в глаза, что в мемуарах Мессинг ничего не говорит о том, что именно смерть матери побудила его уйти из дома. Наоборот, из его мемуаров создается впечатление, что смерть матери хотя и произошла до начала Второй мировой войны, но случилась значительное время спустя после того, как ее сын стал выступать в цирке (или, что более вероятно, в кабаре и на эстраде, где обычно и демонстрировались психологические опыты). Точную дату смерти матери Мессинг не приводит. Можно быть уверенным лишь в том, что это печальное событие случилось до начала войны. Однако он нигде не упоминает, что именно смерть матери побудила его уйти из дома, а скрывать такой важный мотив ему, казалось бы, не было никакого смысла. Вполне возможно, что Мессинг до осени 1939 года вообще не покидал родного дома, хотя в 1920—1930-е годы большую часть времени проводил на гастролях. Что же касается выступлений Мессинга в качестве акробата, то это внушает большие сомнения. Никаких акробатических способностей в СССР Мессинг не демонстрировал, хотя способностью к каталепсии он, возможно, и обладал.
По признанию Мессинга, будто бы сделанному в тюрьме Шенфельду, цирк Кордонека в теплое время года гастролировал только по русской Польше, которую тогда называли Привислинским краем, и нигде за границей ему бывать не довелось. Более того, цирк Кордонека никогда не бывал и в остальной части Российской империи. В семье циркачей Вольф якобы выучил польский разговорный язык и худо-бедно научился читать и писать по-польски.
Можно не сомневаться в том, что вся история с Кордонеками выдумана Шенфельдом с начала и до конца. По всей видимости, Антона Кордонека Шенфельд придумал в качестве пародии на главного теоретика спиритизма, малоизвестного французского писателя маркиза Ривайля, в качестве спирита выступавшего под псевдонимом Алан Кардек (1804–1869). Его книги были переведены на все европейские языки. Например, «Книга медиумов», написанная Кардеком, была издана в Петербурге в 1904 году. Но то, что до войны Мессинг не покидал пределы Польши со своими психологическими опытами, кажется весьма вероятным. Сказывался языковой барьер — ведь представления шли на польском языке, которым, очевидно, Мессинг в достаточной мере владел. Но прилично овладел он им, скорее всего, не в семействе мифического Кордонека, а во время службы в польской армии, которой ему вряд ли удалось избежать.
По утверждению Шенфельда, после начала Первой мировой войны молодых Кордонеков мобилизовали в императорскую армию и цирковые гастроли прекратились. Но в родных пенатах Вольф, познавший прелесть бродячей жизни, долго не засиделся. Он отправился в Варшаву искать антрепренера-посредника Кобака, которого порекомендовал ему Кордонек. Тот использовал его в качестве факира. Мессингу также пришлось лежать в стеклянном гробу, изображая человека, который будто бы голодает сорок дней. Выступал он также вместе с лилипутами, великанами и бородатыми женщинами.
Вероятно, таким образом Шенфельд спародировал рассказ Мессинга в мемуарах о том, как он выступал в берлинском паноптикуме. В мемуарах Мессинг также утверждал, что свою цирковую карьеру начал с роли оживающего мертвеца в паноптикуме, затем освоил амплуа факира, а уже с 1915 года стал выступать с психологическими опытами. Мессинг утверждал, что активно занимался самообразованием и даже работал в университете: «В Берлине в те годы я посещал частных учителей и занимался с ними общеобразовательными предметами. Особенно интересовала меня психология. Поэтому позже я длительное время работал в Виленском университете на кафедре психологии, стремясь разобраться в сути и своих собственных способностей. Помню моих учителей и коллег — профессоров Владычко, Кульбышевского, Орловского, Регенсбурга и других… Систематического образования мне получить так и не удалось, но я внимательно слежу за развитием современной науки, в курсе современной политической жизни мира, интересуюсь русской и польской литературой. Знаю русский, польский, немецкий, древнееврейский… Читаю на этих языках и продолжаю пополнять свои знания, насколько позволяют мне мои силы».
Перечень языков, который приводит в мемуарах Мессинг, достаточно характерен. Раз он владел ивритом, то, скорее всего, успел закончить не только хедер, но и иешибот, где этот язык изучали весьма тщательно. Не вызывает сомнения также, что он достаточно хорошо владел немецким, диалектом которого является идиш, равно как и польским, поскольку прожил в Польше первые сорок лет своей жизни. Достаточно быстро Мессинг освоил и русский язык. В первые месяцы своего пребывания в СССР он гастролировал в Западной Белоруссии, ранее входившей в состав Польши; там практически все население знало польский язык. Но уже в середине 1940 года он гастролировал в Минске, Гомеле и других городах Восточной Белоруссии, где население польского языка не знало и выступать надо было на русском. Белорусского языка Мессинг не знал, к тому же перед войной этот язык в Восточной Белоруссии все более вытеснялся русским.
А вот то, что никаких европейских языков, кроме немецкого и польского, Мессинг в мемуарах не назвал, полностью развенчивает миф о его всемирной известности в межвоенный период. Ведь для того, чтобы гастролировать по всей Европе, Америке и Индии, надо было, кроме немецкого и польского, более или менее свободно владеть как минимум английским, французским и испанским языками. Искусство телепатии, которым будто бы владел Мессинг, предполагало умение читать мысли на языке той страны, где проходило выступление. Вероятно, незнание основных европейских языков стало главным препятствием для того, чтобы известность Мессинга в межвоенный период вышла за пределы Польши. Можно предположить, что отсутствие светского образования хотя бы на уровне полной средней школы (гимназии) препятствовало изучению европейских языков. Да и способности к языкам, как и вообще способности за пределами его дара, у Мессинга были весьма средними. К тому же ни на одном языке Мессинг не смог избавиться от сильного еврейского акцента, что также не способствовало росту популярности артиста. Может быть, по этой причине он не выступал даже в соседней Германии. А по своим языковым возможностям Мессинг мог гастролировать, кроме Польши, только в Германии, Австрии и Швейцарии. Однако, кроме утверждений, содержащихся в воспоминаниях Мессинга, нет никаких данных о том, что он действительно когда-либо бывал в названных странах. Что же касается советского периода жизни Мессинга, то здесь сыграло свою роль то, что для советской жизни, бедной на развлечения, его феномен был явлением уникальным и совершенно неординарным. Поэтому благодарные советские зрители готовы были простить своему кумиру и ярко выраженный акцент, и не слишком твердое, на первых порах, владение русским языком.
То, что Мессинг в Польше мог посещать частных учителей, чтобы хотя бы частично восполнить пробелы в образовании, кажется вполне вероятным. Доходы наверняка позволяли ему это делать. А вот насчет университета он, скорее всего, присочинил. Ведь для того, чтобы работать в университете, требовалось высшее светское образование. Иешибота, даже если Мессинг, вопреки тому, что он утверждает в мемуарах, все-таки его окончил, для работы в университете и даже для поступления туда простым студентом было явно мало. Перечисленные Мессингом профессора Виленского университета имени польского короля Стефана Батория были известными психологами, авторами ряда научных исследований, с которыми начинающий телепат наверняка был знаком. Так, Станислав-Карл Владычко написал фундаментальный труд «Душевные заболевания в Порт-Артуре во время осады», впервые изданный в 1907 году на русском языке в Киеве. А то, что Мессинг прочел много литературы по психологии и психоанализу, не вызывает сомнений. В Польше он читал книги на польском и немецком, а после бегства в СССР — преимущественно на русском языке.
Можно предположить, что Мессинг в мемуарах сделал начало своей артистической карьеры более ранним, чем это случилось в действительности. Скорее всего, весь период Первой мировой войны он оставался на территории Польши и в цирке еще не выступал, а продолжал грызть гранит талмудической науки в иешиботе.
Вскоре после начала войны фронт приблизился к родному городу Мессинга. В октябре 1914 года в районе Гуры-Кальварии и Варшавы шли тяжелые бои между 9-й немецкой армией генерала Пауля фон Гинденбурга и 2-й русской армией генерала Сергея Михайловича Шейдемана, в которых обе стороны понесли большие потери. В тот момент более 260 тысяч беженцев покинули район Варшавы, которой угрожали немцы, и бежали в восточные районы Польши. «Первоначально как приближающаяся канонада и взрывы бомб с аэропланов, так и усиленное движение по направлению к Праге воинских обозов и беженцев вызвали среди жителей переполох, и многие из них стали выезжать из Варшавы по железным дорогам и на лошадях, но затем население остановилось, постепенно успокоилось и восторженно приветствовало вновь прибывающие войска», — отмечал в докладе варшавский обер-полицеймейстер генерал-майор П.П. Мейер. Среди беженцев мог быть и Мессинг. Правда, почти 200 тысяч беженцев вернулись обратно к концу октября, когда бои прекратились и немцы вынуждены были отойти от Варшавы. Следует также отметить, что еще с августа 1914 года проводилось планомерное выселение евреев и немцев из прифронтовой полосы, в которую сразу же попала и Гура-Кальвария. Большинство выселенных скопились в Варшаве. Варшавский губернатор действительный статский советник барон С. Н. Корф 27 октября (9 ноября) испрашивал у командующего 2-й армией генерала от кавалерии Шейдемана разрешение вернуть на прежнее место жительства «выселенных из окрестностей Варшавы жителей колонистов и евреев ввиду бедственного положения». Резолюция генерала гласила: «Можно вернуть до скорой высылки».
В последующем предполагалось эти народы, считавшиеся в условиях войны неблагонадежными, принудительно выселить вглубь Российской империи. Однако такую высылку так и не осуществили вплоть до оставления русскими войсками летом 1915 года территории Царства Польского. С ними ушли только те жители, которые не захотели оставаться под австро-германской оккупацией, и прежде всего семьи русских чиновников. Принудительно эвакуировались только лица призывных возрастов, причем независимо от национальности. Мессинг, которому в 1915 году исполнилось только 16 лет, призыву еще не подлежал (призывной возраст тогда был 20–21 год). Нет сомнений, что Мессинг, как и его родители, в 1915 году остался на территории Польши. В тот момент ни австрийские, ни германские власти не проявляли враждебности к евреям. Наоборот, они старались использовать определенную культурную общность евреев с германскими народами из-за близости идиша к немецкому языку и привлекали евреев к сотрудничеству с оккупационной администрацией.
В мемуарах Мессинг утверждал, что встречался со многими знаменитыми учеными — Абелем, Фрейдом, самим Эйнштейном. Это должно было доказать, что его способности — это научный феномен, и потому на него еще в ранней юности обратили внимание светила науки. Мессинг писал: «Наконец в 1915 году он (импресарио Цельмейстер. — Б. С.) повез меня в первое турне — в Вену. Теперь уже не с цирковыми номерами, а с программой психологических опытов. С цирком было покончено навсегда. Выступать пришлось в Луна-парке. Гастроли длились три месяца. Мои выступления привлекли всеобщее внимание. Я стал “гвоздем сезона”. И здесь, в Вене, выпало мне счастье встретиться с великим Альбертом Эйнштейном.
Шел 1915 год. Эйнштейн был в апогее своего творческого взлета. Я не знал, конечно, тогда ни о его исследованиях броуновского движения, ни о смелых идеях квантования электромагнитного поля, позволивших ему объяснить целый ряд непонятных явлений в физике, идеях, которые тогда, кстати, разделяли лишь очень немногие физики. Не знал я и того, что он уже завершил, по существу, общую теорию относительности, устанавливающую удивительные для меня и сегодня связи между веществом, временем, пространством. Это великое открытие Эйнштейна было опубликовано через год — в 1916 году. Но хотя я всего этого тогда не знал и знать не мог, имя Эйнштейна — знаменитого физика — я уже слышал.
Вероятно, Эйнштейн посетил одно из моих выступлений и заинтересовался им, потому что в один прекрасный день он пригласил меня к себе. Естественно, я был очень взволнован предстоящей встречей.
На квартире Эйнштейна меня в первую очередь поразило обилие книг. Они были всюду, начиная с передней. Меня провели в кабинет. Здесь находились двое — сам Эйнштейн и Зигмунд Фрейд, знаменитый австрийский врач и психолог, создатель теории психоанализа. Не знаю, кто тогда был более знаменитым, наверное, Фрейд, да это и непринципиально. Фрейд — пятидесятилетний, строгий, — смотрел на собеседника исподлобья тяжелым, неподвижным взглядом. Он был, как всегда, в черном сюртуке. Жестко накрахмаленный воротник словно подпирал жилистую, уже в морщинах шею. Эйнштейна я запомнил меньше. Помню только, что одет он был просто, по-домашнему, в вязаном джемпере, без галстука и пиджака. Фрейд предложил приступить сразу к опытам. Он и стал моим индуктором».
В интервью 1971 года Мессинг вообще утверждал: «Эйнштейн — необыкновенный человек. Он первым сказал, что я буду “вундерманом” (в буквальном переводе с немецкого «чудо-человек». — Б. С.). Я прожил у него в доме несколько месяцев…»
Дальше цитировать мемуары Мессинга по поводу будто бы состоявшейся встречи с Эйнштейном и Фрейдом не имеет смысла, поскольку весь этот эпизод вымышлен мемуаристом с начала и до конца. Михаил Голубков передал мне рассказ своего отца о встрече Мессинга с Эйнштейном и Фрейдом: «Мессинг рассказывал ему о своей встрече с Эйнштейном и Фрейдом. Но он не мог толком рассказать, о чем они конкретно говорили, какие вопросы поднимались в ходе беседы. Вспомнил только, что оба были его индукторами, а также утверждал, что Фрейд был одет в строгий черный костюм, а Эйнштейн — в свитере. Оба они восхищались способностями Мессинга. Фрейд попросил разрешения отрезать у него прядь волос, и Мессинг разрешил».
Тут я должен заметить, что наиболее известная фотография Эйнштейна — Эйнштейн в свитере, а Фрейда — Фрейд в строгом черном костюме. То, что именно таким образом Мессинг описал двух великих людей Михаилу Хвастунову, доказывает, что ни Эйнштейна, ни Фрейда он никогда в глаза не видел, а судил о их облике по известным фотографиям.
Советский биограф Альберта Эйнштейна журналист Владимир Львов отметил, что сообщение Мессинга о том, что он в 1915 году навестил Альберта Эйнштейна в его квартире в Вене, где заодно встретился и с Зигмундом Фрейдом, абсолютно недостоверно: «Как давно установлено биографами Эйнштейна, он никогда не имел квартиры в Вене и в промежуток времени с 1913 по 1925 год вообще не приезжал в Вену. Кроме того, Эйнштейн никогда не держал в своих квартирах “обилия книг” и говорил своим друзьям, что ему “достаточно нескольких справочников” и что он хранит у себя лишь “оттиски наиболее важных журнальных статей”…»
Когда говорят, ссылаясь на Мессинга, что его уникальные способности не могли объяснить ни Эйнштейн, ни Фрейд, то это святая истинная правда. Ни создатель теории относительности, ни творец психоанализа никак не могли объяснить уникальные способности Мессинга просто потому, что понятия не имели о его существовании.
Шенфельд дает альтернативную версию биографии Мессинга в годы Первой мировой войны. По его мнению, ни в какое зарубежное турне Мессинг не ездил, а вынужден был из-за начавшихся боевых действий сидеть дома и вернуться к нелюбимому труду садовода. Он будто бы говорил Шенфельду: «Немцы наступали, русские отступали, фронты передвигались, людям было не до зрелищ. Молодых Кордонеков призвали в армию, и наш цирк распался. Пришлось мне возвращаться домой. Гнев отца я смягчил, отдав ему почти все, что заработал. Отец в мое отсутствие вторично женился, и хотя мачеха была добрым человеком, я не мог смириться с мыслью, что она занимает место мамы. Товарищей у меня не было, все от меня шарахались: я был одет как шайгец, курил, редко бывал в синагоге. Я был апикорец — отрезанный ломоть. Отцу я еще более неохотно помогал и в своем штетеле прямо задыхался».
Замечу, что Мессинг в мемуарах ничего не пишет о том, что у него появилась мачеха. Поэтому вполне возможно, что отец его до самой смерти оставался вдовцом. Также вполне вероятно, что в действительности Вольф из дома не убегал и никогда не покидал Польши вплоть до начала Второй мировой войны, а цирковую карьеру, возможно, начал только после службы в польской армии. В русскую армию в Первой мировой войне, как мы уже убедились, его призвать не могли.