Кадавр

Кадавр

Славу неодолимо тянуло говорить о жестокостях. Помню, говорили мы о Гоголе. Слава и тут не удержался.

– Андрей, а как Вы думаете, в Тарасе Бульбе, там где мучили Остапа, помните, там кости хрустели, уже вроде все ему переломали, и Гоголь вдруг пишет: «…а потом начались такие ужасные пытки, что панночки опустили глаза». Как Вы думаете, что же ему там такое делали?

Ответить мне было нечего. Пытки меня не интересовали.

Вспоминаю наши долгие ночные разговоры с Рихтером. Часто мне казалось, что со мной беседует не Святослав Теофилович Рихтер, а Свидригайлов, герцог Бланжи или сам граф Дракула.

Сидим мы друг против друга в креслах в его квартире на Бронной. За окнами – московская беспокойная ночь. У Рихтера – тишина. Темно, Слава не любил свет. Рихтер шепчет, и я не знаю – говорит он со мной или проговаривает сам для себя, то, к чему его влечет неодолимая сила…

– Андрей, а Вы могли бы убить? Мне кажется, могли бы! Я бы так хотел мочь убивать, ох, как мне тяжело, что я могу убивать только мух, а Вы, Вы можете, в Вас это есть. Мочь убивать – какое это блаженство!

– Слава, что за чепуха, я зарезал свинью, да. На Кавказе. Поехали на пикник. Затащили живую свинью в багажник, заехали в горы. Двое из компании резать отказались. Один знакомый армянин держал свинью, а я откромсал ей башку. Да, она нас с ног до головы… Отмылись. Шашлык приготовили. Вот мое убийство.

– Как? Ножом по горлу пилили?

– Ну да, а что было делать?

– Ах, как это должно быть заманчиво!

Хорошо, что Рихтер только мух убивал. Или не только мух? Главное-то его оружие – не нож, не топор, а рояль. Музыка.

Однажды я разговаривал о Рихтере с одним знаменитым венским музыкантом, светлым, разумным человеком, родившимся еще в 19 веке. Он сказал мне следующее: «Прошу Вас, Андрей, не обижайтесь, но не только ваш Рихтер, почти все другие музыканты из СССР – кадавры. То, что они делают с музыкой, нам дорого обойдется, так как кадавр обладает неистребимой силой, упорством, нечеловеческой выносливостью, хитростью и непременным желанием мирового господства – и все это при мертвом содержании, но совершенной форме. Это убивает музыку».

И действительно, каждая нота Шопена или Моцарта в исполнении Рихтера – это мертвая нота, яд, убивающий душу музыки и души слушателей. Концерт Грига. Какая музыка! А в исполнении Рихтера – это вообще не музыка, а толкание ядра! Первый концерт Чайковского. Какой-то жук катит и катит бессмысленные катушки и бьет, бьет, бьет по роялю на форте, добросовестно читая нотный текст, как тупой фельдфебель приказ. Вместо лирики Петра Ильича – тупое толкание бессмысленного набора нот. Искрометную сонату Гайдна ми бемоль мажор, полную юмора, света и легкости, Рихтер играет так, что кажется – это жуткий гоголевский мертвец швыряет на мрачном кладбище в разные стороны тяжелые каменные надгробия. При этом все исполняется с фанатической убежденностью и бешеным напором, ломающим публике кости

В некоторых, редчайших, случаях внутренняя мертвенность музыканта подходила к музыкальной задаче композитора. Интересно было наблюдать, как раззадоривался в этом резонансном случае музыкальный «майстер тод». С какой мрачной яростью крушил он в своей игре все живое и превращал душистый, веселый, переливающийся влажными соцветьями, радостно звучащий мир в гнилую кладбищенскую мертвечину, в самого себя…

Три-четыре месяца подряд мог просидеть Рихтер в наглухо затемненных шторами комнатах. Это происходило, когда его же собственная нежить начинала его одолевать. Рихтера терзало какое-то ноющее отвращение к миру, к самому себе. Стоило лучику солнца случайно проникнуть в плотно зашторенную комнату, как его лицо искажалось яростной, болезненной гримасой и он издавал стон или животное рычание. Он рычал и стонал, не как человек! Мне казалось, что у него вырастали клыки и огромные когти.

Иногда он вертел головой и выл: «Ууу-ааа-ууу».

Выл, как ужасный ребенок-оборотень, ростом в два метра. Это было отвратительно, нестерпимо.

В полной темноте Слава не издавал ни звука. Могильную тишину нарушало только цоканье каблучков энергичной Нины Львовны, доносящееся из ее половины квартиры.

В духоте и тьме Славиного логова мне иногда становилось плохо, я испытывал что-то вроде сердечного приступа и, не теряя сознания, падал на пол и бился, как в агонии. Вместо того, чтобы как-то помочь мне или вызвать скорую помощь, Рихтер приободрялся и внимательно смотрел на мои мучения. Иногда даже хлопал в ладоши и говорил «бис».

Слава был фанатиком кинематографа. Можно предположить, что именно кино было главным источником его художественной фантазии. В ранний период нашей дружбы он часто показывал мне мизансцены из впечатливших его фильмов. Это были бесконечные сцены насилия.

– И вот представляете, Андрей, он сажает его в зубоврачебное кресло и…

Тут лицо Рихтера становится сладко-вдохновенным, как у Дракулы в момент прокусывания сонной артерии у девушки. Слава встает, огромный, как утес, угрожающе надвигается на меня, в его огромном кулаке появляется жуткая бормашина. Он показывает и вещает…

– И бор-машиной мед-лен-но высверливает ему все нервы в каждом зубе по очереди.

После подобных показов Слава внимательно смотрел на меня, проверял, получил ли я удовольствие от его представления. И тут же показывал и рассказывал дальше.

Герой фильма влюблен в себя и не знает, как полюбить себя еще больше, все перепробовал…

– И вот он подходит к зеркалу в ванной, обнаженный, кладет ЕГО на золоченую раковину, берет нож и мед-лен-но отрезает его по самый корень. На этом фильм кончается. Настоящее блаженство!

На лице у великого пианиста – мерзейшая плотоядная улыбка. Пересказал он мне и «Заводной Апельсин». И там его привлекали только сцены насилия, избиений, сопровождающиеся музыкой Бетховена. Это и был Бетховен Рихтера! Черного юмора и убийственного сарказма Кубрика Рихтер, кажется, и не заметил. Рассказывал и о фильме Пазоллини «Сало или 120 дней Содома». Тут его влекли самые жестокие, садистские сцены – проглатывание иголок, выкалывание глаз, изнасилования мальчиков, массовые убийства.

– Сало – это лучший фильм! Да, эта сцена с говном, они его едят, да, мерзкая старая проститутка жрет серебряной ложкой дерьмо с удивительно красивого блюда. А дерьмо это наложил прыгающий перед ней мужчина. Да, да, да – это наша жизнь, это настоящий реализм.

Так комментировал Рихтер этот чудовищный фильм. Меня от всего этого тошнило.

Несмотря на явную тягу к умертвлению, к смерти, Рихтер на удивление глубоко чувствовал все живое, подлинное. Я не знал никого, кто бы так быстро откликался на живое. Дело было в контрасте. Мертвяку хотелось быть живым! Иногда он тяжко стонал: «Андрей, я не могу люби-и-и-ть, я не могу чу-у-увствовать, я ка-а-амень, чудовище, кривое зеркало…» Это истинное лицо Рихтера советская пропаганда умело скрывала под маской слегка ироничного, возвышенного, не от мира сего, гроссмейстера фортепьяно – над созданием этого образа Рихтер упорно работал всю жизнь. Он был его главным созданием, его главной ложью…

В брежневские времена гнило и распадалось все – от генерального секретаря ЦК КПСС лично до последней полянки в загаженном всевозможными ядохимикатами и радиоактивными отходами лесу. Если бы Рихтер не принадлежал к племени дракул-кадавров, а был бы просто ЖИВ, непосредственен, свободен и светел – кто бы пустил его на олимп советской музыки? Как бы тогда относились к нему его хозяева, советские маразматики-кадавры?

Вы, дорогие читатели, возможно думаете, читая эти строки: «Ну, тут, Гаврилов преувеличивает, малюет черта там, где его нет!» Нет, господа, есть черт. Спросим об этом у детей. Для нас, воспитанников ЦМШ – игра Рихтера была мучением, скукой смертной, тоской зеленой! А мы любили и глубоко чувствовали музыку своими детскими непорочными душами. Зачарованно слушали музыку барокко, Гульд пленял двухголосными инвенциями и концертами Баха, от Моцарта у нас слезки текли. Малыши трепетно чувствуют все живое и настоящее и мгновенно обнаруживают фальшь и обман. Рихтер же был для маленьких музыкантов хуже касторки или рыбьего жира. Только услышав его имя, мы старались спрятаться подальше. Когда мы стали постарше, он вызывал у нас только любопытство – большой, в синем пиджаке, пуговицы золотые, мелочь бренчит в карманах во время концертов в маленьком зале ЦМШ… Нам было интересно посмотреть, как он «ломает» рояль. Не блеском пассажей, как наши старшеклассники, а всем телом, как хиропракт-костоправ. Ходил Рихтер эдакой лебедушкой – кланялся и вихлял задом. Наши старшие товарищи потешались над его ужимками. Мало кто на его концертах слушал музыку, ее как бы и не было – было театральное выступление злой бабы-великана, хиропракта Рихтера. Ни разу Рихтер ни одному карапузу не улыбнулся. Дети не любили его.

Рихтеровское искусство начинало действовать на музыканта в отрочестве. Когда уходит детская непосредственность, а взамен еще долго не приходит ничего. В это время молодые музыканты начинают подражать авторитетам. С начала семидесятых годов двадцатого века не только в СССР, но и повсюду появились полчища «маленьких Рихтеров», мутантов-подражателей. Эти люди во многом определили стиль музыкального исполнительства на последующие сорок лет.

И меня сия чаша не миновала, и я попал под чудовищный пресс этого механического зомби-великана. Он вовлек меня в свою орбиту, как Юпитер – малую планету. Вытравлять Рихтера из самого себя мне пришлось тридцать долгих мучительных лет.

Только сейчас, через четырнадцать лет после смерти Рихтера, я впервые почувствовал, что мир устал от рихтеровской музыки, устал шагать по безводной пустыне, устал от его командорской поступи… Мир хочет любить, плакать, танцевать, радоваться в музыке. Давно пора сбросить оковы псевдоинтеллектуального, тяжеловесного, фальшиво театрального, ложно многозначительного, претенциозно романтического исполнительского стиля Рихтера…