VII ВСТРЕЧА РАМАКРИШНЫ С ВЕЛИКИМИ ПАСТЫРЯМИ ИНДИИ

VII

ВСТРЕЧА РАМАКРИШНЫ С ВЕЛИКИМИ ПАСТЫРЯМИ ИНДИИ

Таковы были великие пастыри народа, царственные пастыри Индии, в тот час, когда из-за гор появилась, освобожденная из своих покровов, звезда Ра-макришны.[198]

Он, конечно, не мог знать первого их предтечу, Рам Мохан Роя. Но с тремя остальными он был лично знаком. Он пришел к ним, гонимый жаждой бога, никогда не перестававшей его томить. Он постоянно задавал себе вопрос: «Нет ли еще других, найденных ими, источников Его, из которых я еще не пил?» Но его опытный глаз оценивал их сразу, и, склонившись, чтобы отведать от них с жадным благочестием, он поднимался с тихой лукавой усмешкой: «Его источник лучше…»

Он был не из тех, кого можно ослепить роскошью, славой или красноречием. Его прищуренные глаза не смыкались, пока им не засияет желанный свет – мерцание божьего ока. Они проникали сквозь стены души, как сквозь стекло, и любознательно шарили в сердце. То, что они там невзначай находили, порой вызывало у нескромного их обладателя приступ беззвучной и незлобивой веселости.

Его собственный рассказ о визите, нанесенном им величавому Дебендранатху Тагору, – это очаровательная комическая сценка, в которой сквозит оппозиционный дух и непочтительная почтительность «братца» к великому первосвященнику, к «царю Джанаке».

– Считаете ли вы совершенно невозможным, – спросил его как-то один из собеседников,[199] – примирить светскую жизнь с богом? Что вы думаете о Махарши Дебендранатхе Тагоре?

Рамакришна тихо повторил:

– Дебендранатх Тагор… Дебендранатх… Дебендра… – и несколько раз поклонился, потом сказал: – Знаете что… Жил однажды человек, который любил очень торжественно справлять праздник Дурга Пуджа. С утра до вечера в его доме резали и приносили в жертву коз. Но через несколько лет торжество утратило свой блеск. Кто-то спросил этого человека: «Отчего так померк ваш праздник?» «Оттого, – ответил он, – что я потерял свои зубы». Итак, совершенно естественно, – заканчивает непочтительный рассказчик, – что в таком преклонном возрасте Дебендранатх предается размышлениям.[200] Но, – продолжает он после короткой паузы, еще раз поклонившись, – это, безусловно, значительный человек.

И он рассказывает о своем посещении:[201]

– Когда я его увидел, он мне вначале показался немного гордым… Это ведь так естественно. Он имел все земные блага: знатность, почет, богатство… И вдруг я впал в такое состояние, когда я могу видеть человека насквозь: тогда самые богатые люди, самые ученые кажутся мне ничтожными, как солома, если я не нахожу в них бога… Смех душил меня… Я увидел, что этот человек одновременно пользуется мирскими благами и ведет религиозную жизнь; у него было много детей, и все молодых, несмотря на то что он был джнянин. Он не был ни в чем обойден жизнью. Я сказал ему: «Вы царь Джанака[202] наших дней». Он упивался жизнью и достигал в то же время высочайших «осуществлений». «Вы пребываете в мире, но дух ваш поднялся до высот божества. Скажите мне что-нибудь о нем».

Дебендранатх говорит ему на память несколько прекрасных страниц Вед.[203] И между ними завязывается беседа в дружески любезном тоне. Дебендранатх поражен огнем, сверкающим в глазах посетителя. Он приглашает Рамакришну прийти на праздник, на следующий день, но просит его «прикрыть немного свое тело», потому что наш странник не позаботился принарядиться. Рамакришна отвечает с обычным лукавым добродушием, что на это нечего рассчитывать. Он таков, как он есть, и таким он придет. Они расстаются добрыми друзьями. Но на следующий день ранним утром Рамакришна получает от вельможи записку, очень вежливую, с просьбой не беспокоить себя посещением.

И между ними все кончено. Легким, почти ласкающим ударом бархатной лапки аристократ отстранен: пусть его остается в своем раю идеализма.

Дайянанду он распознал еще быстрее и еще легче покончил с ним. Надо сказать, что ко времени их встречи (начало 1873 года) Аръя Самадж еще не был основан и преобразователь был еще на середине своего пути. Рамакришна подверг его осмотру,[204] признал за ним некоторую силу, разумея под этим способность «настоящего общения с божеством». Но мятущийся и беспокойный нрав, воинственный атлетизм чемпиона Вед, его яростное старание всегда быть правым и свою правду навязывать другим, по мнению Рамакришны, только вредили его делу. Он наблюдал, как Дайянанда день и ночь спорит о Божественном Писании, как он толкует вкривь и вкось его смысл, силясь во что бы то ни стало создать новую секту. Всякая забота о личном, мирском успехе в глазах Рамакришны только мешала любви к богу. И он отвернулся от Дайянанды.

Отношения его с Кешаб Чандер Сеном носили совсем иной характер: тесной, дружеской и длительной привязанности.

Прежде чем рассказать о них, я должен выразить сожаление о том, что ученики обоих учителей, говоря об этих отношениях, были столь мало объективны. Каждый из двух лагерей стремился «своего божьего человека» поставить выше чужого. Ученики Рамакришны еще отзываются о Кешабе с дружеским уважением: они благодарны ему за признание им Па-рамахансы. Зато некоторые ученики Кешаба не могут простить Рамакришне влияния, которое он имел, или им казалось, что имел, на их учителя, и, чтобы доказать, что этого не было, они стараются вырыть между этими двумя людьми непроходимые пропасти мысли; они презрительно недооценивают настоящее значение Рамакришны и свою досаду вымещают на том, кому его Евангелие обязано своим распространением и победой, – на Вивекананде.[205]

Я отлично понял после чтения многих прекрасных страниц Кешаба, в которых предвосхищены идеи и действия Вивекананды, что Брахма Самаджу тяжело переносить молчаливое забвение, которое он видит со стороны Ramakrishna Mission. По мере сил я постараюсь исправить эту несправедливость, которая мне кажется ненамеренной. Но нельзя оказать худшей услуги памяти Кешаба, чем наделить его, как делают некоторые члены Брахмо, своей узостью, замалчивая, с другой стороны, бескорыстную любовь, которую Кешаб дарил Рамакришне.[206] Во всей жизни Кешаба, столь достойной уважения и любви, нам всего дороже именно то уважение и любовь, с которыми этот великий человек, в расцвете умственных сил и на вершине славы, неизменно, с начала до конца, относился к «бедняку» из Дакшинешвара, тогда еще мало известному и непризнанному. Чем больше стараются члены Брахмо, задетые в своей гордыне близостью «божьего безумца» к лучшему из интеллигентов, извлечь из книг Кешаба самые беспощадные осуждения беспорядочного экстаза, приписываемого Рамакришне, тем удивительнее то исключение, какое он допускал в отношении Рамакришны.

Если верно, что Кешаб, в отличие от большинства других религиозных вождей Индии, никогда не имел гуру,[207] посредника между ним и божеством, – если нельзя, следовательно, причислять его, как это делают рамакришнаисты, к ученикам Рамакришны, то, во всяком случае, его великодушный ум готов был преклониться перед всем великим, а любовь его к истине была так чиста, что исключала всякую примесь тщеславия. Этот учитель всегда был готов учиться.[208] Он говорил о себе: «Я прирожденный ученик. Все предметы – мои учителя, все животные – мои учителя. Я учусь у всех».[209] Как же он мог не учиться у «человека-бога»?

В начале 1875 года он со своими учениками жил на вилле вблизи Дакшинешвара. Рамакришна пришел к нему[210] и сказал:

– Я слышал, что вам явилось видение бога. Я бы хотел знать, каково оно было.

Вслед за тем он запел знаменитый гимн Кали и во время пения впал в экстаз. Для индуса, даже просвещенного, это самое обычное явление, и Кешаб, недоверчиво относившийся к таким болезненным проявлениям благочестия, не обратил бы на него никакого внимания, если бы Рамакришна, возвращенный из самадхи к действительности своим племянником,[211] не разразился потоком чудеснейших слов о боге и бесконечном.

И даже эти вдохновенные слова были проникнуты иронией и здравым смыслом. Они поразили Кешаба. Он поручил своим ученикам понаблюдать за Рамакришной. Скоро он уже не сомневался, что имеет дело с исключительной личностью. И в свою очередь он пошел к нему. Они стали друзьями. Кешаб приглашал его на торжества Брахма Самаджа или заходил за ним в храм, чтобы отправиться вместе гулять по берегу Ганги. И так как его великодушное сердце чувствовало потребность делиться с другими радостью своих открытий, он повсюду рассказывал о Рамакришне, в своих речах и на страницах газет и журналов, на английском и на местных языках. Завоеванной им известностью он пользовался для прославления Рамакришны. Благодаря ему Рамакришна, до этого времени популярный, за немногими исключениями, только в народных массах, постепенно приобретал известность в кругах буржуазной интеллигенции Бенгалии и других областей.

Трогательна скромность, с какой знаменитый вождь Брахма Самаджа, благородный Кешаб, богатый знаниями и авторитетом, преклонялся пред этим неизвестным, неискушенным в книжной мудрости, не знавшим санскритского языка, едва умевшим читать и писать человеком, поражавшим его своей необычайной проницательностью. Он садился у его ног, как ученик.

И тем не менее я далек от мысли, что Кешаб когда-либо был учеником Рамакришны, как утверждают некоторые слишком рьяные рамакришнаисты. Не стану я также утверждать, что Кешаб обязан ему хотя бы одной из своих основных идей. Все его основные идеи уже созрели до того, как он встретил Рамакришну. Мы видели, что уже в 1862 году у него возникла идея о гармонии религий и об их общем источнике. В 1863 году он говорил:

– Все истины принадлежат всем, так как все они от бога. Нет истин европейских и азиатских, ваших или моих.

В 1869 году на лекции о будущей церкви он говорил о громадной симфонии, созданной совокупностью религий, из которых каждая сохраняет свой особенный характер, тембр своего инструмента, регистр голоса, и все они сольются в одном хоре, славящем бога-отца и людей-братьев. Так же неправильно было бы утверждение, что Кешаб благодаря Рамакришне пришел к концепции Матери. Она существовала в Индии во все времена, как на Западе концепция Отца. Рамакришна не создал ее. Гимны Рампрасада, которыми он был полон, воспевали ее на все лады. Брахма Самадж принял идею материнства бога со времени Дебендранатха. И ученики Кешаба, изучая его труды, то и дело встречаются с обращениями к Матери.[212]

Не подлежит сомнению, что обе великие идеи: о божественной Матери и о братстве верующих, независимо от их обрядовых жестов и способов выражения, – что эти идеи, как таковые, жили в мыслях Кешаба и были согреты его верой… Но совсем иное дело было встретить их живыми, ожившими в Рамакришне. «Бедняк» не заботился о теории: он был; он сам был общением между богом и верующими, он был Матерью и Возлюбленной; он видел ее; сквозь него могли ее видеть и другие: он осязал ее. Эта гениальная душа умела дать почувствовать нам, кто приближался к ней, горячее дыхание богини и материнское объятие ее прекрасных рук… Какое блаженство! И как должен был наслаждаться им Кешаб, который тоже был бхакт, верующий через любовь.[213]

«Детская душа Рамакришны, простая, нежная и прелестная, украсила йогу Кешаба, его незапятнанную идею религии»,[214] – пишет один из его биографов, Чи-ранджиб Шарма.

А вот слова одного из миссионеров церкви Кешаба, бабу Гириш Чандра Сена:

– От Рамакришны Кешаб заимствовал идею с детской простотой называть бога сладостным именем Мать…[215]

Я подчеркиваю только эти три слова, так как уже показал, что Кешаб до встречи с Рамакришной называл бога Матерью. Рамакришна принес ему другое: новый расцвет любви, непосредственную веру – душу ребенка. И результатом этого было отнюдь не зарождение мысли о Новом Избавлении, которую Кешаб начинает излагать как раз в тот год (1875), когда скрестились пути его и Рамакришны,[216] – а неудержимый взрыв веры и радости, заставивший его поведать миру свое открытие.

Рамакришна был для последователей Брахма Самаджа чудесным возбуждающим средством, тем огненным языком, который, по преданию, пляшет в Троицын день над головой апостолов, озаряет и жжет их. Он был для них искренним другом и свидетелем, судившим их. Он не жалея дарил им свою любовь и свою язвительную критику.

После первых посещений Брахма Самаджа его внимательный и насмешливый глаз уловил несколько условный характер благочестия этих превосходных людей. Он сам с большим юмором рассказывает:[217]

– Учитель сказал им: «Войдем в общение с Ним». И я подумал: «Сейчас они погрузятся во внутренний мир и углубятся в него надолго». Но едва прошло несколько минут, как они снова открыли глаза. Я удивился. Как можно найти Его после столь краткого размышления? Когда все было окончено и мы остались одни, я сказал Кешабу: «Я смотрел на ваших братьев, когда они размышляли с закрытыми глазами. Знаете, что они мне напомнили? Иногда в Дакшинешваре я наблюдаю за компанией обезьян, неподвижно сидящих под деревом. Воплощенная невинность… Они размышляют о фруктах, кореньях и других вкусных вещах, которые собираются стащить через несколько минут… Общение с богом, в которое сегодня вступили ваши ученики, Кешаб, было немногим более серьезно…»

В одном из ритуальных гимнов Брахмо был следующий стих: «Думайте о нем и любите его во все мгновения дня».

Рамакришна остановил поющего и сказал:

– Измените этот стих и скажите: «Молитесь и любите его только два раза в день». Говорите то, что есть в действительности. Зачем рассказывать Предвечному всякие небылицы…

Брахма Самадж Кешаба пылал восторгом веры, но в этом восторге было что-то нарочито сдержанное, абстрактное, торжественное, что-то неуловимо англиканское. Чувствовалось, что они постоянно опасались обвинений в идолопоклонстве.[218] Рамакришна любил поддразнить их, играя именно на этой струне, но без особого жара. Однажды, когда Кешаб при нем перечислял в молитве все совершенства господа, он спросил:

– Для чего вы занимаетесь этой статистикой? Разве сын говорит своему отцу: «О мой отец! вы имеете столько-то домов, столько-то садов, столько лошадей и т. д.». Вполне естественно, что отец предоставляет в распоряжение сына все свое добро. Если вы будете думать о нем и его дарах как о чем-то необычайном, вы никогда не будете близки с ним, вы не сможете приблизиться к нему… Не думайте о нем так, будто он где-то далеко от вас, а воспринимайте его как существо близкое к вам. Тогда он откроется вам. Разве вы не видите, что его атрибуты, которыми вы восторгаетесь, делают вас идолопоклонниками?[219]

Кешаб протестует, он задет за живое: он возмущенно кричит, что, напротив, он борется с идолопоклонством, что бог, чтимый им, есть бог без образа. Рамакришна отвечает спокойно:

– Бог существует и в образе, и без образа. Изображения и другие символы так же ценны, как ваши атрибуты. А эти атрибуты, не отличающиеся от идолопоклонства, те же образы, только жесткие и застывшие.

А в другой раз он говорит:

– Вы хотите быть узким и пристрастным… А я, я горю желанием любить господа всеми возможными способами. И однако жажда моей души никогда не бывает утолена. Я бы хотел ему поклоняться, поднося ему цветы и плоды, повторять его святое имя в одиночестве, думать о нем, петь ему гимны, плясать, радуясь моему господу. Те, кто думает, что бог не имеет образа, могут постигнуть его не хуже, чем те, которые представляют себе его имеющим образ. Единственное, что необходимо, – это вера в полное отрешение от себя.[220]

Здесь я передаю лишь обесцвеченные слова. Не в моей власти придать им жизненную реальность, излучение личности, голоса, глаз, пленительную улыбку (никто из видевших ее не мог устоять перед ней), живую правду, исходившую из этого существа, у которого слова были не как у нас, простых смертных, широкой и разукрашенной одеждой, больше скрывающей, чем выявляющей неуловимую внутреннюю жизнь. Он делал эту внутреннюю жизнь осязаемой. И бога, который для большинства людей (я говорю – религиозных людей) есть рамка мысли, за которой скрывается недоступное взгляду полотно, «невидимый шедевр», – этого бога можно было видеть, глядя на человека. Вы видели, как человек, разговаривая с вами, погружался в него, словно пловец, который нырнул и через минуту снова появился весь мокрый, пропитанный запахом водорослей и соленым вкусом океана. Кто мог укрыться от излучавшихся из него волн божественности? Научный ум Запада подверг бы их химическому анализу, но, каковы бы ни были эти элементы, их синтетическая реальность не подлежала сомнению. Наиболее недоверчивые люди могли коснуться пловца, вынырнувшего из бездны мечты, и уловить в его зрачках отблеск подводной флоры. Кешаб и некоторые его ученики, вероятно, были опьянены этим отблеском.

Необходимо прочесть некоторые необычайные диалоги этого Платона Индии, происходившие на лодке Кешаба, плывшей по Ганге.[221] Рассказчик, ставший «евангелистом» Рамакришны, сам удивляется возможности встречи между двумя столь различными умами. Что общего могло быть между человеком-богом и человеком общества, интеллигентом, англоманом Кешабом, разум которого восстает против богов… Все ученики Кешаба толпятся вокруг обоих мудрецов в каюте яхты, как мухи у отверстия иллюминатора. Но едва с губ Рамакришны начинает течь мед его речей, как «мухи» уже тонут в блаженстве.

«Уже больше сорока пяти лет прошло с тех пор, но все, что говорил Парамаханса, запечатлелось в моей памяти несмываемыми знаками. Мне не приходилось слышать никого, кто бы так говорил… Во время беседы он все ближе придвигался к Кешабу, так что к концу ее, сам того не замечая, он почти лежал на его коленях. А тот сохранял полную неподвижность, не делая попытки от него отодвинуться…»

Рамакришна с любовным вниманием вглядывается в лица окружающих и дает каждому из них характеристику. Все их черты, глаза прежде всего, но также лоб, нос, зубы, губы, уши говорят языком, к которому он имеет ключ. Он говорит с легким и приятным заиканием. Речь заходит о Ниракара Брахмане (боге без образа).

«Повторяя слово „Ниракара“, он спокойно погрузился в самадхи (экстаз), как пловец, скользнувший в глубину моря… Мы жадно наблюдали за ним… его тело вытянулось и слегка окоченело. Не было заметно ни малейшего напряжения нервов или мускулов. Ни малейшего движения. Обе его руки покоились на коленях, пальцы слегка переплелись. Поза сидящего тела была свободна, но совершенно неподвижна. Немного приподнятое вверх лицо спокойно. Глаза почти, но не совсем, закрыты; глазное яблоко не вывернуто и не скошено, только неподвижно. Из-за полуоткрытых в блаженной улыбке губ сверкали ослепительно белые зубы. Никакой портрет не мог бы передать невыразимую прелесть этой чудесной улыбки».[222]

Его возвращают на землю пением гимна. «…Он открывает глаза, смотрит вокруг с удивлением. Музыка замолкает. Парамаханса, глядя на нас, спрашивает: „Кто эти люди?“ Потом он несколько раз сильно хлопает себя по голове, восклицая: „Спускайся, спускайся…“ Придя окончательно в сознание, он начинает петь приятным голосом гимн богине Кали…»

Он поет о тождестве божественной Матери с Абсолютом, поет об игре с воздушным змеем из человеческих душ, который Мать запускает, держа его на веревке иллюзии.[223]

«…Мир – это игрушка Матери. Она для забавы позволяет одному-двум змеям из тысячи сорваться с веревки иллюзии. Это ее игра. Она говорит избранной ею душе, лукаво подмигивая ей: „Ступай в мир и живи там, пока не получишь от меня дальнейших распоряжений“».

И, подражая ей, он обращается к ученикам Кешаба со снисходительной иронией, вызывающей дружный хохот:

– Вы живете в мире? Ну и оставайтесь там. Вам не предназначено покинуть его. Будьте тем, что вы есть: чистым золотом, смешанным с лигатурой, сахаром, смешанным с патокой… Мы играем в игру, в которой надо получить семнадцать очков, чтобы выиграть. Я получил больше – и проиграл. Вы ловкие люди, недобрали очков и можете продолжать игру… В сущности, совсем не важно, живете ли вы в миру или в семье, лишь бы не терять общения с богом…

Именно во время этих бесед, чудесно сочетающих наблюдательность и экстаз, насмешливый здравый смысл и высочайшие идеи, Парамаханса говорит свои чудесные притчи, о которых я уже упоминал, – о божественном резервуаре с несколькими «гхатами» (лестницами) и о Кали-пауке. Он обладает слишком тонким чутьем реальности, слишком ясно читает в душах людей, чтобы рассчитывать довести их до такой же степени свободы духа, какой он сам достиг; он рассчитывает свою мудрость по их силам; он не требует большего, чем эти силы могут дать, но дать уже надо все, без остатка.

Прежде всего он открывает перед Кешабом и его учениками с широтой взгляда и терпимостью, допускающей законность различных точек зрения (казавшихся им до этих пор непримиримыми), – прежде всего он открывает перед ними сущность жизни, дух живого творчества. Этим интеллигентам, окостеневшим в рамках своего разума – своих разумов, – он развязывает члены, делает их свободными и гибкими.

Он отрывает их от абстрактных споров… «Живите, любите и творите…» Их застывшая кровь снова начинает циркулировать…

– Творить – значит быть подобным богу, – говорит он Кешабу, который в это время расточался в бесконечных и бесплодных спорах. – Когда вы полны сокровенной сущностью жизни, каждое ваше слово правдиво. Поэты во все времена восхваляли правду и добродетель. Сделались ли их читатели от этого добродетельными и правдивыми? Но когда среди нас встречается человек, отрешившийся от своего «я», то его действия становятся дыханием добродетели: то, что он делает для других, украшает их самые будничные мечты, то, чего он коснется, делается правдивым и чистым: он становится отцом действительности.[224] То, что он создает, не исчезнет никогда. Вот этого я жду от вас. Заставьте умолкнуть псов злобы. Пусть слон Всевышнего протрубит благословение всему, что существует. Вы обладаете этой могущественной силой. Хотите вы применить ее? Или же предпочитаете растратить эту краткую жизнь на вражду с людьми…[225]

И Кешаб послушался совета. Он снова пустил корни в горячую землю, согретую жизнью чувства, жизнью крови, – землю, омываемую божественными соками Верховного Существа. Рамакришна заставил его почувствовать, что этих соков не лишена ни одна частица, ни один самый скромный росток человеческой мысли. Он снова сочувственно раскрыл свою душу иным формам веры, даже некоторым обрядно-стям, которые он до того отклонял. Он открыто взывал к Шиве, Шакти, Сарасеати, Лакшми, Хари, отождествляя их с добродетелями божества. В течение двух лет он погружался в каждую из великих религий, в каждое героическое воплощение духа – Иисуса, Будду, Чайтанью, из которых каждый пред– ставляет какую-нибудь грань великого Зеркала: он силится по очереди впитать их в себя, чтобы через их синтез достигнуть высшего идеала. В особенности им владеет во время последней болезни излюбленная Рамакришной форма бхакти: страстная любовь к Матери. Ученики Кешаба рассказывают Рамакришне, приходящему навестить его в последние дни его жизни: «С ним произошла большая перемена. Мы часто застаем его разговаривающим, как вы, с божественной Матерью, слушающим ее, проливающим слезы…» И Рамакришна, взволнованный, восхищенный этой вестью, впадает в экстаз. В этом длинном рассказе об их последнем свидании[226] самое трогательное – это появление умирающего, сотрясаемого смертельным кашлем Кешаба, который приходит, держась за стены, хватаясь за мебель, чтобы упасть к ногам Рамакришны.

А тот, еще наполовину погруженный в экстаз, говорит сам с собой. И Кешаб молчит, впивая в себя таинственные слова, будто исходящие от самой Матери. Они объясняют ему с жестоким и утешительным спокойствием глубокий смысл его страданий и надвигающейся смерти.[227] Как хорошо Рамакришна понимает смятение этой жизни, полной беспокойной веры и любви.

– Вы больны, – говорит он ему тихо, – и это полно значения. В беспрестанных поисках бога порывы благочестия не раз пронизывали ваше тело. Болезнь ваша есть след этих потрясений. Трудно составить себе понятие о производимом ими в организме разрушении в тот момент, когда они происходят. По Ганге плывет лодка, и никто этого не замечает. Но несколько времени спустя сильная волна (ею поднятая) ударяет о берег и уносит часть его. Когда божественный огонь коснется хрупкого жилища, тела, он сожжет сначала страсти, потом ложное «я» и, наконец, уничтожит все без остатка… Вы еще не достигли конца… Почему вы позволили поместить свое имя в списки больницы господа? Вас теперь не выпустят, прежде чем не проставят против вашего имени запись: исцелился…

Затем он для сравнения вызывает в памяти Кешаба трогательный образ божественного садовника, который разрыхляет почву у корней драгоценного розового куста, для того чтобы они могли пить ночную росу…[228]

– Болезнь намеренно подкапывает корни вашего существования.

И Кешаб молча слушает и улыбается. Эта улыбка Рамакришны освещает траурный сумрак дома и страдания больного, как таинственный луч света на темных полотнах Рембрандта. Рамакришна переходит к торжественному тону, только когда Кешаб, утомленный, покидает его: он предписывает умирающему не жить во внутренних комнатах вместе с женщинами и детьми, но оставаться наедине с богом.

И последние слова Кешаба в предсмертных муках были: Мать… Мать…[229]

Нетрудно понять, что этот великий идеалист, верующий в бога Разума, Добра, Справедливости и Истины, оказался в трагические дни далеким от Всевышнего, ушедшего от него слишком высоко, и что он почувствовал необходимость приблизиться, прикоснуться к нему пылью ног Рамакришны, почувствовал, что видеть и слышать его через Рамакришну было бы освежающей отрадой в его лихорадке. Такие переживания имеют вечное значение. И этого именно не могут простить Рамакришне некоторые гордые ученики Кешаба.

Хотелось бы, чтобы и последователи Рамакришны не выставляли этого напоказ. Пусть они берут пример со своего кроткого учителя. Как только окончилось последнее их свидание и Кешаб удалился, Рамакришна сейчас же начал со свойственной ему скромностью говорить о величии Кешаба, заслужившего уважение как образованной верхушки общества, так и простых верующих, как он сам. Он всегда с глубоким уважением отзывался о Брахма Самадже,[230] лучшие представители которого платили ему тем же и сумели использовать его пребывание среди них.[231] Их ум и сердце стали от этого шире. Рамакришна больше, чем кто бы то ни было, сделал для возвращения в лоно народной веры оторвавшейся от народа верхушки, которая, плохо усвоив полунауку Запада, едва не сбилась с пути.

Достаточно одного примера: его великий ученик Вивекананда вышел из рядов Брахма Самаджа, из рядов яростных борцов во имя Западного Разума против индуистских традиций, которые он впоследствии научился уважать и защищать. От этого индуистского пробуждения западная мысль ничего не потеряла. Но мысль Востока утвердила свою независимость.

Отныне между Западом и Индией, как между равными единицами, становится возможен союз, а не порабощение и не убийство одной культуры другою.