ДЕЙСТВИЕ

ДЕЙСТВИЕ

Когда я учился в школе, рядом со мной сидел розовощекий, упитанный крепыш Миля Ройтман. Миля был по-своему уникальным ребенком. Каждую четверть он непременно заканчивал с восемью двойками. Ни с семью, ни с девятью, а именно с восемью. Учитель физики по этому поводу сказал как-то Ройтману-старшему: «За что я уважаю вашего сына, так это за стабильность».

Я смотрел на Милю несколько свысока, так как больше пяти двоек у меня не бывало. Не стоит и говорить, что Миля был худшим учеником не только класса, но и всей школы. Относясь к нему с некоторым превосходством, я в то же вре-мя больше всего боялся его внезапного исчезновения или переезда, так как понимал, что слава худшего ученика, случись что-либо подобное, немедленно перекочует ко мне. Однако в погожий апрель-ский денек 1961 года его родители, не посчитавшись с моим мнением, неожиданно снялись с места и укатили в далекий и загадочный Израиль. Произошло это сразу после полета Гагарина. Весь город тогда пребывал в недоумении, и пейсатые пенсионеры, что собирались на лавочке Пушкинского сада, сутками гадали – то ли Гагарин улетел в космос, не выдержав предстоящей разлуки с семьей Ройтманов, то ли Ройтманы покинули Отчизну в ознаменование полета Гагарина. Каково же было мое изумление, когда, ступив спустя тридцать два года на землю обетованную, я узнал, что мой сосед по парте круглый двоечник Миля Ройтман является президентом одной из крупнейших израильских авиакомпаний, самолеты кото-рой к тому же совершали регулярные рейсы в Россию. Я понял, что Миля стал богат. Богат, как Ротшильд! Но мне почему-то стало жалко его денег. Мне показалось, что он, в буквальном смысле, выбрасывает эти деньги на ветер, вместо того чтобы вложить их во что-нибудь стоящее. Например, в «Городок». Обурева-емый страстным желанием помочь другу детства в благородном деле расставания с собственным капиталом, я направился к его офису, находящемуся в центре Тель-Авива. Вскоре я, благополучно воспользовавшись тем, что секретарша куда-то отлучилась, уже стучался в массивную дверь ройтмановского кабинета. Ответа не было. Так и не дождавшись приглашения, я вошел внутрь и, протягивая вперед трепетную длань с полузадохшимся ландышем, сверкая как начищенный пятак, бросился к поседевшему соученику.

– Помнишь меня, Миля? – произнес я, всхлипывая от умиления и настырно подсовывая ему под нос сиротливый цветок. – Помнишь, как мы с тобой сидели на одной парте и чуть не остались на второй год?

Ройтман сидел как прикованный. Только рука его невольно потянулась к телефону.

– Как же это? – удивился я его молчанию, чувствуя, что сентиментальное настроение покидает меня.

– Вместе на одной парте… Столько лет… На второй год чуть не остались… Я тебя еще Кабанчиком называл, неужели забыл?

– Боже! – ахнул Миля.

– Клявер, ты, что ли?

Так он и сказал. Именно Клявер, а не Олейников. Почему? Да потому, что Клявер и есть моя настоящая фамилия, которую я, как и Рома Казаков, вынужден был изменить в силу не зависящих от меня обстоятельств.

– Как прорвать этот идиотский заколдованный круг? – спросил я как-то у Винокура.

– Как-как? – пожал плечами тот. – Возьми Иркину фамилию, и все дела. Тоже мне ребус для даунов.

Я послушался его совета, и на ближайшем концерте меня впервые объявили Олейниковым. Мои родители загрустили, узнав об этом. Особенно папа. Он шумел, скандалил и буянил достаточно долго, но потом смирился с этим печальным фактом, поутих, а спустя еще год настолько привык к моей новой фамилии, что, знакомясь с Аркановым, приехавшим в Кишинев на гастроли, прочистил горло и солидным голосом представился:

– Очэнь приятно. Олейников!

Но вернемся в офис, стоящий в центре Тель-Авива.

– Боже! – ахнул Миля.

– Клявер, ты, что ли?

– Ну наконец-то! – облегченно вздохнул я. – Признал все-таки.

Мы несколько театрально обнялись, быстренько сыграли известную гоголев-скую сценку: «А поворотись-ка, сынку, экий ты смешной стал!» – и я перешел к наболевшему.

– А почему бы тебе, Миля, не привезти в Израиль съемочную группу «Городка»? – спросил я, стараясь придать своему тембру ласкающую слух приятную, бархатную окраску.

– А что я буду с этого иметь? – спросил Миля и, сказав это, скоропостижно скончался в моем мозгу как простодушный двоечник.

Я понял, что передо мной сидит хищник. Расчетливый и циничный. Я тоже решил из себя изображать хищника.

– Во всяком случае, ты ничего не потеряешь, – сказал я, вальяжно развалившись в кресле. – Твои самолеты и так летают в Москву. Прихватишь и нас до кучи. Тем более, насколько я знаю, у тебя и гостиничка имеется на берегу моря. Там и поселишь, а мы тебя в передаче оттитруем красиво. Рекламочку скрытую зафигачим. Резонанс будет ого-го! У вас в Израиле ведь тоже «Городок» смотрят?

Милька покряхтел и согласился. Зародившийся было империалистический хищник тоже приказал долго жить. Теперь в моем мозгу покоились уже целых два трупа – хищника и двоечника.

Прилетев домой, я сразу же позвонил Стоянову. Идея съемки передачи за границей ему понравилась, однако его смущало одно обстоятельство. Какой мы снимем там прикол, и снимем ли мы его вообще? Думал он несколько дней и наконец придумал поставить в Израиле гаишника, который будет тормозить машины с бывшими советскими гражданами и, помурыжив их некоторое время, беспощадно оштрафовывать. Правда, возникал вопрос, где этому самому гаишнику стоять и как понять, что в машине едет не настоящий израильтянин, а наш родной, отечественный, свой в доску русский еврей. Пришлось звонить Ройтману в Тель-Авив и поделиться своими сомнениями.

– Ерунда! – обнадежил он. – Не проблема. Поедем в караван.

В моем сознании караван ассоциировался скорей с верблюдами, нежели с евреями, поэтому я поинтересовался у Мили, что это слово означает.

– Караваны, – объяснил он, – это маленькие поселки, в которых селят новых эмигрантов. Они живут там года по два, пока не адаптируются. Я повезу вас в караван, где проживают исключительно бывшие наши. Туда ведет отдельная дорога, и, кроме них, там никто не ездит. Любого можете брать, даже не пикнет.

Первая проблема была решена, но возникала вторая – где взять форму? Мы направились в ГАИ. Гаишный полковник долго тужился, силясь понять, что же нам от него нужно. Он слушал наш сбивчивый рассказ, хмурился, крякал и наконец поставил вопрос ребром:

– Вы мне прямо скажите, кого вы собираетесь разыгрывать – гаишника или еврея?

– Да еврея, еврея, – поспешили успокоить мы.

– Так бы сразу и сказали! – повеселел полковник. – А то ходите вокруг да около. Раз еврея, то это святое дело. На это я даже офицерской формы не пожалею.

И выписал разрешение на получение. Мы аккуратно сложили в чемодан все соответствующие причендалы, включая портупею, номерную бляху «ГАИ Санкт-Петербурга», милицейскую палку, и стали готовиться к отъезду.

Стоянов, как вы помните, обожает придумывать приколы. Придумывать, но не снимать. По этой причине он всегда оттягивает съемку скрытой камерой на последний день, втайне надеясь, что этот день никогда не наступит. Но он наступает. Всегда. И в Израиле он тоже наступил. Очень жаркий и очень знойный. Мы приехали в заготовленное место, и Стоянов принялся натягивать на себя хромовые сапоги, шерстяные галифе вместе с гимнастеркой, затем напялил шинель, обтянулся портупеей, нацепил бляху, взял палочку и, встав у дорожного столба, принялся бдеть, время от времени по-сылая в адрес ни в чем не повинного солн-ца, страшные проклятия.

Должен сказать, что реакция еврейских товарищей на русского постового превзошла все наши ожидания. Они шли на него, как щука на живца, и безропотно отдавали свои шекели. По всему было видно, что прикол получается, но Стоянова это отнюдь не радовало. Он потел, из уст, как из пасти Змея Горыныча, вырывался горячий смрадный воздух, и иногда мне даже казалось, что в области его головы вьется голубовато-сизый дымок. Раза два он подбегал к стоящему в засаде автобусику, выпивал на ходу чуть ли не литровую бутыль минералки и с обращенным на сей раз не солнцу, а мне воплем: «Чтоб ты сдох, предатель» – уносился к посту.

– Я-то здесь при чем? Твоя ведь затея, – оправдывался я.

– Тогда чтобы я сдох, – доносилось с поста.

Часа через полтора он стал похож на выжатую печеную грушу. К тому же его начало раздражать то, что ни один из пострадавших даже не спросил, а по какому, собственно, праву мент со значком «ГАИ Санкт-Петербурга» оказался в окрестностях Иерусалима и при этом беззастенчиво стрижет с них капусту безо всякого к тому повода. В конце концов он не выдержал и, прижав коленом к капоту очередную жертву, зло просипел:

– Неужели, уважаемый, вас не удивляет, что я чуть ли не посреди пустыни стою в советской милицейской шинели? Это что, у вас в порядке вещей?

– Конечно, удивляет, – откликнулся потерпевший, – еще как удивляет! В шинели в сорокаградусную жару!

Это Стоянова добило.

– Хорош, – сказал он оператору, – снято.

Прикол получился ломовой. Но мне, честно говоря, было чуточку жалко этих мужчин и женщин, с радостью отдающих свои кровные шекели только ради того, чтоб поболтать с русским ментом и узнать, как там дела на родине. Именно так один из них и спросил:

– А как там, на родине?

А мне было неудобно за эту родину. Что ж это за родина такая, подумал я, и почему она отторгает от себя так любящих ее детей своих? И почему отверженные все равно тянутся к ней, как бы она к ним ни была жестока? Наверное, потому, что родина она как мать, а матерей не выбирают. Мать у ребенка, как известно, одна и на всю жизнь.

Мне нечего роптать на прошлое. Судьба подарила мне красивую женщину, ставшую моей женой, талантливого сына, множество хороших людей и, наконец, профессию, о которой я мечтал с детства. Однако это вовсе не значит, что все у меня обстояло благополучно и я прожил свой полтинник, как крыловская стрекоза. Это не совсем так. Точнее, совсем не так.

Есть такой анекдот: приходит на радио письмо. В письме пишут: «Дорогая редакция! Обращается к тебе доярка Нюша Петухова. Недавно в коровнике я познакомилась с замечательным парнем, комбайнером Васей Гришечкиным. Я провожу с Васей все свободное время. Я хожу с ним в клуб, в библиотеку, в кино, на речку, на танцы, и мне никогда не бывает с ним скучно. А знаешь почему, дорогая редакция? Потому, что Петя любит меня физически. Он делает это в клубе, в кино, в библиотеке, на речке, на танцах, в общем, везде. Вот и сейчас, дорогая редакция, извини за неровный почерк».

К чему это я?

Да все к тому, что меня, как и бедную Нюшу, жизнь частенько ставила во всякие неудобные позы и имела как хотела. Так что, дорогой читатель, извини, как говорится, за неровный почерк.