Из жизни травы, которую едят кролики…
Из жизни травы, которую едят кролики…
И сказал Гаврила Аронович:
«Вот по пустыне бежит человек и кричит:
— Мне ничего не надо! И слышит Глас Божий:
— Дак у тебя и так ничего нет.
— И не надо! — отвечает человек и бежит дальше».
Вышел зайчик погулять
Старый стал, на все наплевать. Это ж лет десять назад, да, лет десять, встретил в командировке школьного приятеля Вальку Якутина, долго друг на друга смотрели. «Ой! — говорит Валька все тем же голосом, по-бабьи, по-владимирски. — Какой ты ста-арой стал. Да дурно-ой!» Десять лет назад, заметьте. А сейчас, если в зеркале себя увижу, скорее — ходу-ходу и долго стараюсь на глаза никому не попадаться. Изнутри-то себя наружного не помнишь. Но тут и внутрь такое набилось — хоть плюнь. А говорят: побыть с самим собой. Мне бы уснуть и видеть сны.
В отпуск пустили наконец, а все никак не уйду, не выдернусь: одно вцепилось, другое на шее повисло.
Наконец все оборвал, скомкал, распихал, закидал, забыл, затрепал и похромал. Ковыляю от калитки, в руках, в ногах, в зубах, на ушах авоськи, пакеты, сумки на колесиках, сумки на ремнях, на веревочках. Хозяева на травке лежат, как боровки, глядят на меня в упор и кричат прямо в лицо: «Оленька, по-моему, это к вам гости приехали!»
Вот и Оленька спешит: сумки на ходу перенимает и шепчет, задыхаясь: «Беги, пока не переоделся, в магазин, у нас со вчера хлеба нет, купи заодно подсолнечного масла, там привезли сегодня, я знаю, рыбы коту и нам, да спичек, бидон возьми — три литра молока, и хозяевам литр, вот их бидончик, я пеленки достирываю, Дашка вот-вот проснется, тебя и дети-то не узнают, отец называется, Ваньке вон велосипед старый отдали, завтра починишь, а то он за ребятами пешком бегает. Не могу смотреть, несется, задыхается, а они взяли и умчались. И он со своим радостным криком стоит один посреди дороги, ну беги-беги, да тихо ты, разбудишь ребенка!» Это я в коляску сунулся. Спит мое солнышко, моя девочка, прозрачная щечка, акварельная тень от ресниц.
Бегу, бегу! Пора меня, ребята, отстреливать. А на ком же в извоз? Вот в чем вопрос.
Через дорогу какая-то ползет зверюга. Размером с огрызок сосиски, ползет на коротеньких ножках. Я сам чудище обло, озорно еще и лайяй, меня люди боятся, а ты кто? Ползет зверюга, не хочет общаться. Я ее в колею с водой закатил, пусть в себя придет. Запыхтела, стала выбираться, на краю морду ко мне подняла и посмотрела так, с укором: чего, дескать, пристал к человеку? А собственно, чего я к ней в самом-то деле пристал? И покатился дальше.
Магазин как жизнь. Суровый пейзаж, борьба противоположностей. О скалы грозные дробятся с ревом волны, вернее — со стоном. Старухи разного калибра, матери дачные, затюканные, с детьми, очереди — течениями, завихрениями — все бьется о берег крутой, о вставший дыбом живот с надписью «адидас», а выше граненые лица: стоим на страже — всегда-всегда! Стоят они, ребята, каленые тела, ноздря к ноздре, поигрывая подбородками, ждут своего часа, вернее, двух. И вдруг как даванут! Старухи, дочки-матери, я бедный лесной и морской, вся мелкая сволочь полезла из-под напершего живота, кинулась с писком. Пробил час!
— А-а-а! — завопили старухи. — Мы детям молока! Мы тут с ночи стояли, с вечера занимали, отмечаться приходили. А вам водкой нажраться! Указу на вас нету!
— А-а-а! — завопил я, кидаясь на голубой адидасовый живот. — Меня-то как же, ребята, забыли меня-то! Я свой!
И прониклись, и впустили, и вобрали, и вместе со мною ударили вновь на старух. И враг бежал, бежал, бежал, оставляя пуговицы, тесемки, тапочки, детские коляски, выдавился, как из тюбика, на волю и там, расправив легкие, запричитал, заскулил, замахал слабыми коричневыми кулачками.
А я уже у прилавка, я уже беру, уже кричу блондинке Вале, в румяные ее щеки, каждая с тазик, и вижу, что до нее не доходит, а сзади коленом в спину, вокруг головы моей порхают червонцы: «Дай, Валя, дай, отоварь!»
— Чего орешь, — сказала мне Валя рот в рот, — борода вонючая, что ты работать мне мешаешь?
— Слышали! — окликнула Валя свое воинство, пускающее в нее издалека сложенные галочками ассигнации. — Слышали, чего эта морда берет? Молочка ей подай! На тебе молочка! — И она плеснула в мой родной бидончик три слегка зачерпнутых ковшика, а хозяйский кинула в толпу. — Вымой сначала, а потом в магазин приходи!
— Валя! — сказал я, холодея. — Мне же еще хлебца, спичек, рыбы мне, то есть жене, то есть детям моим, у меня их двое, Валя, у тебя дети-то есть, родная моя, благодетельница, хочешь я сейчас перед тобой на ко лени…
— На! На! На! — швырнула в меня Валя рыбой и хлебцем, а позади уже лопнуло, взревело и потащило меня от прилавка.
— Следующий!
— А подсолнечное масло, Валя!
— Чего?!!
И тут удивительным образом в скалах гранитных мгновенно возник коридор, и с ускорением страшным я вышвырнут был на свободу. «А сдача, Валя?» — шепчу я и сажусь на ступеньки среди отвергнутых старух и детей. Потом подбираю хозяйский бидончик с помятым боком и качусь под горку. А чего я, собственно говоря, в самом-то деле?
Тут охотник выбегает
Вечер. По кустам шастают ежи, мыши проносятся стремглав, одну Минька загнал под мойку и там за ведром жрет ее, причмокивая, посуда вымыта, пеленки ворохом на столе, спасены от дождя, который то начнется, то кончится, но все время осторожненько пальчиками постукивает по стеклу, напоминает, ветер качнет ель над домом, посыпет крышу сухими иголками. Холодно, надо бы печку, но дети спят, да и сучья мокрые. Хозяева смотрят «ящик»: терраса их — голубая и зеленая, бормотушку пьют… «Завтра не забудь, хозяин, дров наготовь», — просит жена, толкая меня ногой. Она сидит на стуле и спит, глаза сами закрываются, она взмахивает головою, как лошадь, выбрасывает в мою сторону несколько слов и снова засыпает. На дне чашки коричневая жижа, вода здесь с красной глиной, на вкус и цвет товарищей нет. «Отдохнешь здесь хотя бы!» — вскрикивает жена и роняет голову на грудь.
— Ладно, проживем, — утешаю я ее, — я высвободился насовсем, вчера еще звонили, умоляли поехать по письму, и главное, хорошее письмо, про кляузника, но я уже совсем был на выдохе, говорю, старик, меня жена просто убьет, поленом, я же в семью приходящий отец, дети-то мои, не дядины.
— Отказался? — спрашивает, проснувшись, жена. Глаза ее смотрят свежо и прямо.
— Отказался, — говорю я с гордостью. — Теперь я полностью ваш, на месяц, хоть верхом на мне катайтесь. Я уж и так тебя замучил, людей ты не видишь, работаешь как проклятая. — Голос мой начинает в этом месте набирать высоту и даже позванивать. — Ну ничего, не горюй, вот Дарья сама ходить начнет, пущу тебя на травку, отгуляешься, можешь домой хоть днями не приходить, хоть ночами — все прощу.
— Опупел? — спрашивает жена в жутком волнении. — Ты опупел?! Нам четыреста рублей за дачу платить, ты где их думаешь занимать? Кто тебе даст, у нас долгов по колени. Иди звони — и немедленно. За три дня обернешься, за неделю напишешь, и хоть сколько денег, да отдадим.
— Ты же сама меня ела, что никак не выдерусь, а сейчас… Ну куда я на ночь глядя пойду звонить?
— Я с тобой пойду!
— Все-все, понял, спокойно, без крика, Дашку разбудишь.
Надо идти, когда зовут
Давным-давно это было, ехал в метро в полупустом вагоне, поздно уже — время, когда кажется, что все едущие — под градусом, такие размытые лица, с трудом удерживают мускулами выражение. Напротив девушка — рыжая, с розовыми коленками, и легкое платье вольно лежит, обрисовывая ноги, и все мужики вагонные ее исследуют из своих углов, кто как приспособился, ну и я, естественно, куда ж увернуться, да и девушка храбрая, глаз не отводит, только щеки стали румяные. Тут она решает привести себя в порядок, девушкам всегда кажется, если на них смотреть, что у них что-то недостаточно хорошо, достала из сумки зеркальце вместе с платочком, какой-то книжечкой, чтобы, всем этим прикрыв зеркало, в него посмотреться. Вагон, естественно, дернуло, все из сумки посыпалось, с таким отчаянием она на меня посмотрела, что я, тоже красный, кинулся, дыша тяжело, стал что-то с пола поднимать, в сумку ей совать, в теплые ладошки, сел, отдышался, тут вагон остановился, она встала и, проходя мимо, одними губами сказала мне: «Пошли?» И вышла. А я остался сидеть. Все смотрели на меня, а может, и не смотрели, но мне-то показалось — весь вагон оборотился и дыхание затаил, потому я и не шевельнулся, приклеился, шея заржавела.
На другой день с утра рассказываю ребятам в конторе, вот дела, девушка говорит мне одними губами: «Пошли!» — и выходит. «И ты не вышел?..» — обомлели ребята. «Нет, — говорю. — Дернуло, поехало, не обернулся». — «Ну ты ду-у-рак, — сказал мне Толик. — Хоть бы из любопытства сошел. Нет, посмотрите на него, на беломраморного, — полный долдон!» — «Старичок, — сказал Витя, наш зав, — если ты будешь все пропускать, пропустишь жизнь. Когда зовут, надо идти».
С тех пор я всегда старался следовать этому правилу. Правда, как-то все случая не подворачивалось. И вдруг подвернулся. Зовут меня на работу в газету, где я, если удавалось в своей конторе вывернуться, что-то подрабатывал. Переходи, говорят, насовсем, у нас должность образовалась — прямо для тебя. Кончай сидеть в своей могиле неизвестного солдата, переписывая комсомольских работников с ихнего на понятный. Переходи.
А денег между тем обещают меньше, чем уже получаю. А премий у них вообще нет, и тринадцатой нет, а двое детей и сидящая с ними уже второй год жена у меня есть, вчетвером тянем на моей получке, а есть почему-то хочется регулярно. И уж вроде приспособились, дети картошечку с макаронами хряпают так, что за ушами трещит, жена, правда, припухать тут как-то стала, но вот лето пришло, пошли мы с ней за гаражи, набрали две авоськи крапивы, три пакета одуванчиков, таких наварили щей, такого наделали салату!.. Все, говорит мне она, лето настало, витамины, теперь — живи не хочу! Села, собрала старое барахло, все распустила, по новой сшила, вышло два платья и сарафан, хоть на Капакабану. Вези, говорит, теперь нас на дачу. Одеться есть во что, с едой перебьемся, лес все-таки вокруг.
Да, так вот я и не пошел никуда. Остался в своих рогах и копытах. Упустил случай. Я и эту поездку упустил бы, жена вытолкала.
Когда зовут, надо идти.
Чей я?
Прибегаю к коменданту, говорю тонким голосом: «Петр Петрович, я с четырнадцатой дачи съемщик, будьте добры, дайте мне ключ от телефона, в город надо позвонить». Долго он в меня всматривался, на всю жизнь запоминал, потом ушел и часа через полтора выходит, ключ несет, тут пес его боевой Мишка выползает из картофельной ботвы, кость бросил, меня за штанину ухватил. Полдороги волочился, никак зубы разжать не мог. Наконец выпустил, плюнул мне вслед и тут же помчался, сшиб какого-то ночного велосипедиста, так они, ухая, и покатились в овраг. Нашел я телефон, отомкнул железную дверь, пятнашку бросил, номер набрал. «Паша, это ты? Спишь, прости ради Христа, больше не буду. Поеду я, Пашенька, поеду. Завтра, говоришь? Как завтра?! Да я, Паша, хоть сегодня, только лето ведь, Паша, все на курорты летят, кто же мне билет в Черноморск продаст?» Тут он засмеялся даже, ты, говорит, что, вообще не понял до сих пор, с кем и чем имеешь дело? Да для Газеты, говорит, вообще ничего невозможного нет.
Удивительные ребята в Газете. Все — верующие. Вокруг кто во что верит, они — в Газету. «Газета!» — говорят, и голос у них такой, будто рядом тяжелобольной. Когда я впервые начал там околачиваться, меня все, помню, в коридорах останавливали, остановят, за угол заведут и спрашивают: «А вы на чье место пришли?» Очень я удивлялся, потом привык. Больше всего на свете боятся они заболеть или, не дай бог, помереть, тогда вдруг кто-нибудь их место займет. Очень любят Газету.
Да и как ее не любить, действительно, я уже проверял. Скажешь кому, что ты из Газеты, человек так вздрогнет, оцепенеет на миг и сразу разговор куда-нибудь сворачивает или начинает в восторге хохотать, радуется за тебя. Вот такая неоднозначная реакция.
Но мне-то что, мне билет нужен. А ничего, говорит Паша, сейчас я позвоню одному генералу, Тимошенко его фамилия, он нам должен, а ты пока поезжай во Внуково, купи билет на любой рейс, на любое число, в любой город, а потом зайдешь за угол, в милицию, там тебя сейчас же на ближайший рейс посадят как арестованного, только фамилию не забудь, да не свою — генерала, они ему там чего-то тоже должны. «Паша, — говорю, — сейчас, между прочим, 24 часа 7 минут, меня жена убьет». — «Утюгом?» — спросил Паша и захохотал, как филин. Зря я ему рассказал, как жена кинула в меня раз утюгом, и с тех пор в доме утюга нет. «Ты, Вова, учти, — говорит Паша, — раз ты дал мне принципиальное согласие, ты теперь не жене — ты мне принадлежишь. И еще учти, Вова, что у меня это письмо много народу просило, и я никому не дал, для тебя держал. Ты один у нас такой, Вова, второго такого нет. Не расстраивай меня, старик, поезжай к генералу, то есть во Внуково, лети, а на месте тебя встретят, я уже позвонил и телеграмму дал. С пионерами встретят, с оркестром».
И ведь что удивительно — встретят. Когда же он позвонить успел да еще и телеграмму отстукать? Левой рукой? Но ведь позвонил и отстукал — точно знаю. Проверено. Вот что такое Газета.
Перемещение тела
Тело, запущенное Газетой, перемещается в пространстве со страшной скоростью до тех пор, до каких нужно, а все препятствия с его пути автоматически устраняются, так что скорость тела постоянна. По дороге во Внуково я успел перехватить у зава Вити 88 рублей 56 копеек, больше у него не было, в самолете все подсчитал: даже с вычетом 50 копеек страховки свободных денег у меня оставалось 7 рублей 36 копеек. На них-то рассчитывая, и сунула мне жена в сумку пластмассовый пакет с ручками — для абрикосов-дичков, которые обязаны были находиться на базаре Черноморска и которые содержат ряд веществ, абсолютно необходимых растущим организмам, причем только абрикосы, заметьте, не персики, не ананасы, не плоды манго, папайи или хлебного дерева. Только абрикос-дичок, самый дешевый южный фрукт, фруктовый сорняк, буйно произрастающий вдоль дорог и продаваемый ведрами.
Самолет взбирался на небо. Женщина рядом кормила мужчину бутербродом с ветчиной, обоим это было отвратительно: женщине самой хотелось ветчины, мужчине — порассматривать девушку в крошечной юбке, сидевшую к нам лицом, закрыв его весьма кстати журналом «Знание — сила». Маленькие житейские хитрости, травка зеленеет, солнышко блестит. Увы, все мимо, я нес в себе Поручение. Мне следовало немедленно начать превращение в страшного Пожирателя травы, ням-ням, Проклятого Инкогнито, обязанного прикрыть усталыми веками усталые, все видевшие глаза, мысленным взором пронзить ситуацию и, вдруг распахнув нежданно вежды и зловеще сощурив их, ударить в ладонь кулаком: ага! Попали-ся! Но уж сил не было, стал вырубаться, заваливаться, где-то там, на задворках, таяли, резко уменьшаясь и превращаясь в точку, 7 руб. 36 копеек, за ними мчался пластмассовый пакет. Когда продрал глазки, не сразу сообразил даже, куда несет меня неведомая сила. Запоздало повращал нижним бюстом, придавая себе молодецкий вид, уже мы снижались, мужчина и женщина по очереди сплевывали в общий гигиенический пакет, девушка напротив исчезла, вернее, ноги от нее остались, но журнал «Знание — сила» отнят был от лица, обнаружив то, что скрывал, — кроличью носатую мордочку с усиками.
Плюх!
Человек, обильный телом, дожидавшийся у машины Пожирателя травы — путь опасного гостя к машине непрерывно направляло аэровокзальное радио, — сначала увидел, как я плетусь в своих драных джинсах, потом увидел мою унылую харю, отчего обильное лицо его потекло книзу: вот каких стали посылать?!
Надо бы мне потрепать его по брюшку, но — тсс! Интересно, везомый в гостиницу, думал я о своем принимающем, напишет он на меня телегу немедленно, авансом, или подождет, чего делать буду? Дверь в номер была уже распахнута, на столе виднелась квитанция об уплате за все. Покупаете, значит. Хе-хе-хе-с. А вот вам мои рваные трешники, нате, от сердца отрываю. Директор гостиницы маялся у порога, не осмеливаясь переступить внутрь, хозяин мой обильный — суфлерским шепотом: «Чтоб у гостя было все! Понял? Сам знаешь!» Директор радостно ржанул и поскакал на конюшню. Хозяин повернулся ко мне и уж отворил было рот, чтобы рассказать анекдот про половые органы, но, увидев мои жадные глаза, подумал: «А хрен тебе!» — и не рассказал.
— Для приема посетителей, — сказал он документальным голосом, — можете располагать моим кабинетом. Отдыхайте. Если понадоблюсь, звоните в обком, весь вечер я на посту.
Ай-я-яй, это он, значит, так и будет сидеть в своем кабинете, мучаясь неизвестностью.
— Ладно уж, — сжалился я, — идите домой, не утруждайтесь!
— А не утруждаюсь ничуть, — отрезал он оскорбленно. — Мы, знаете ли, всегда до ночи. Мы ванек здесь не валяем.
Где же у них тут, однако, рынок-то? 23.00. Пью чай. Читаю наводку. Звонок.
— Да?
— Что вы делаете? — приятный голос дамский.
— Да как вам сказать, вот перекладываю листочки.
— Хотите женщину?
Хороший вопрос.
— А что вы можете предложить?
— Размер 56-й, бюст восьмой, 25 лет, блондинка. Никак не может сфотографироваться на паспорт, не умещается.
— И, видимо, совершенно необузданный фламандский темперамент?
— Ну, так будете обуздывать?
— Вы смеетесь. Я же не справлюсь.
— Тогда, пожалуйста, другой вариант. Специально для вас. 44-й размер, очень длинная шея, глаза на вторую букву алфавита, лет будет, к сожалению, уже 50.
— И не жалко вам старушку?
— Тогда сидите и пейте свой чай.
Как же она чай-то увидела? Через розетку?
Мне — возмездие, и аз воздам
Место службы, до недавних пор содержавшее внутри себя разрушителя спокойствия. Открыв дверь, я помедлил, древнее самурайское правило, и не зря. Сразу за входной дверью скоро шагнувшего поджидала черная яма.
Присмотревшись, обнаружил я и перекинутую через провал доску, причем не по центру, а сбоку, для своих. Ремонт после бурных событий или западня для злодея, если вздумает вернуться? Интересно, в каком соотношении они действуют? Сколько готовы положить за одного? С доски мне не удалось посчитать павших. Что-то там, внизу, шевелилось, но вряд ли. Надеюсь, учет у них ведется.
Скользнув по раскачивавшейся доске, попал я в темный же коридор, некоторое время двигался по нему, ожидая всего. Боковым зрением ухватил табличку на двери «Приемная» и боком же, не меняя темпа, в дверь впитался. Пусто. Где же сторожевые девушки? Ай-я-яй! Вот так, взяли и оставили пост. А если враг?
Толкаю значительную дверь и в мягкой манере попадаю в святая святых. Сердце учреждения билось на положенном месте. За своим столом. Оно там обедало. У него было лицо артиста Менглета, оно расстелило перед собой газету, где разложены были тут у нас и помидорчики, и хлебушек, и кастрюлька с картошечкой, мням-ням! В момент моего появления оно запивало все засунутое в рот молоком из бутылки. Старина Менглет, он напрягся, проглотил, покраснел и сказал потрясенно: «Обед!» — «Не беспокойтесь, мне это совсем не мешает», — отвечал я по-матерински, плавно пересекая кабинет, плюхаясь в кресло напротив и доставая верительную грамоту.
Он ее изучил, обеими руками оттащил в сторону газету с обедом, на его место выложил толстую папку с бумагами и взял слово. Кратко, но емко, остаточно облизываясь, обрисовал он подробности мирной внутренней жизни заведения, в обычное время производившего на Божий свет сценарии общественно-массовых мероприятий, но сейчас способного лишь судорожно приходить в себя.
В папке содержались копии клеветнических писем («Это у меня есть», — подсказал я), а также сценарии негодяя, окунувшего в грязь коллектив. Они отличались помятостью бумаги, отсутствием абзацев, наличием огромных желтых пятен, испещрены были подтертостями и исправлениями, строчки мерзавец просто не дописывал, бросал и начинал следующую с большой буквы. Запятых он тоже не ставил.
Он начинал мне нравиться. Сценарии его поражали буйством официальной фантазии. Все участники предлагаемых им празднеств должны были произносить дикие речи с обилием цитат из классиков, причем в виде некоих полемик. Чтецы как бы спорили друг с другом, перемежая цитаты цифрами местных достижений. Правы были, естественно, обе стороны. Послушать бы хохлов-колхозников, с гаканьем читающих этот бред товарищам по труду.
— Неплохой работник, — пожаловался Менглет, — но мы были просто вынуждены от него избавиться. Он нас парализовал. Вначале шли анонимки. Это еще ничего, на анонимки сейчас уже не обращают такого внимания, ну вызвали меня в обком, я принес документы — и разрешилось. Но потом свои кляузы он начал подписывать. Растраты, разврат. Какие растраты, мы второй год не можем закончить ремонт! Какой разврат, люди все время в командировках! И опять же, на разврат нужны деньги. Очевидно.
Проверки нас замучали. Мы заняты лишь тем, что отбиваемся и роемся в старых документах. Заметьте, ни одна из его кляуз не подтвердилась. Но он будто и не заметил. И сейчас сидит дома и сочиняет. Если раньше он должен был приходить и как-то смотреть нам в глаза, то после увольнения он просто как с цепи сорвался. Он теперь уже мстит за то, что его выгнали. Перешел на личности.
У моего заместителя был инфаркт. Одна замечательная женщина, она работала вместе с этим негодяем в отделе клубов, теперь просто не выходит на работу, заболела. Вам я могу сказать — она пыталась совершить самоубийство. Он едва не развалил ей семью. Муж простил ее, все понял, он преподает в институте, солидный человек. Он женился на ней, когда она была его студенткой, у них замечательная семья, двое детей, она живет на Приморской, 12. Вера Павловна. Извините.
Выход с доски, по другую сторону ямы, преградила старуха в белом платочке, с поджатыми в нитку губами, сурово ткнув в грудь мою конвертом. «Это не мне, — сказал я, пытаясь мягко ее обогнуть, — я не здешний». — «Вам! — отвечала непреклонно старуха. — Примите меры». Господи, уже разнеслось!
В конверте находился лист тетрадной бумаги с письмом, из которого следовало, что группа болванов-старшеклассников по фамилиям Подопригора, Перебийнос, Убийвовк и Ковбаса (честное слово), обласканные учителем физкультуры по фамилии Педос (гадом буду!), при полном попустительстве зав. районо Злогодуха (ни буквы не придумывал, такого нельзя придумать), затравили учительницу литературы Постную (полный атас!). За старухой у выхода стояло несколько ее ровестниц с поджатыми губами. Отчего Газета не наделяет своих Кроликов способностью к левитации? «Спасибо! — сказал я старухе. — Огромное спасибо, мы разберемся и обязательно примем меры, одну минуту, сейчас я вернусь!» Пробалансировав по доске в обратном направлении, я вернулся к Менглету и спросил у него, где черный ход. Или выход. Он злобно подавился огурцом и велел идти за какие-то панели, откуда узенькая лесенка, заставленная ящиками, вывела меня в крошечный глухой двор. Выхода из него не было, поэтому оглянувшись, я перемахнул через забор и спрыгнул где-то уже вовсе в неведомом месте. Где же у них тут рынок-то?
Жертва
Дом на Приморской, 12, зарос виноградом, я долго тряс калитку, покуда не услышал слабый отклик откуда-то из недр: «Открыто, входите!»
Вера Павловна, пытавшаяся убить себя. Чудный украинский пончик, белая кожа с голубыми тенями, карие глаза, лучших женщин Бог, увы, пока не придумал. Пухивочка навсегда, сколько бы ей ни образовалось лет. Старательное украинское воспитание. С младых ногтей — художественная гимнастика, это и сейчас видно, при желании может, откинув голову, осмотреть себя сзади. Гад буду, ее и музицировать учили, повзрослев, она должна была стать порядочной женщиной из хорошей семьи. Правильная речь, умение делать Борщ — Пальчики Оближешь, дети, в свою очередь поглощенные гимнастикой. На заднем плане, в неприкосновенным запасе, пианино.
Срывающимся шепотом она сказала, что скоро придут девочки, вернется муж и она уже не может, да и не хочет больше говорить об этом. Увы, любая трава нуждается в предварительной разминке. Тут нужно хотя бы минуту говорить самому. Медленно, чтобы дошло все. «Я не займу у вас времени вовсе, — сказал я загробным голосом. — Я все уже знаю. И не хочу причинять вам боль. Но мне необходима ваша помощь. Помогите мне! Помогите понять, как это можно, зная, что твои обвинения ложны, снова и снова продолжать их писать, подписывая? Зачем, почему? Что это, болезнь? Вы имели несчастье работать с этим человеком. Вы с ним разговаривали. Помогите мне понять. И больше вы не увидите меня никогда. Ссылаться на вас я не стану».
— Господи, да мне уже все равно, — заговорила она механическим голосом. — Да, мы работали вместе. Вы знаете, он никогда мне не нравился как мужчина, я его просто не видела, но работник он неплохой, тороплив только, у нас ведь платят за каждый сценарий, и он очень много писал. Иногда показывалось в нем и вдохновение. На какой-то миг, вспышкой. Нет, он не страдал шизофренией. Хотя не знаю. У творческого и у больного человека возбуждение похоже. У него были семейные неприятности. Вечно нужны деньги. Он их все время считал. Скупой от бедности. Мне было его иногда жалко. Да. Вот поэтому я не возмущалась. Я-то обеспеченный человек. Но я — женщина. А он мужчина. Нет, он иногда пытался вести себя как мужчина. Мог цветы подарить. Ну, какие там цветы, сорвет где-нибудь. Или мороженое принести, положит мне на стол, на тарелочке. А иногда он вел себя, простите, просто как баба какая-нибудь. Мог оскорбить уборщицу, наорать на нее. Сплетничать любил. Знаете, с таким смаком вдруг расскажет гадость про какого-нибудь общего знакомого. И юмор был у него ужасный. Сальный. Да, сальный. Такой, ниже талии. Он и с женщинами вел себя так, будто они существа заведомо грязные и, простите, только и думают об одном. Зато сам-то он ничего не боится и смело проговаривает как бы за женщину, как бы ее потаенные желания. Может быть, он считал, что так подтолкнет ее на более короткие отношения? Эти вечные намеки! Понимаете, он как бы показывал каждой женщине, что с ним ей, грязной, можно не стесняться. И, видимо, кто-то откликался. Потому что иначе он бы не стал это продолжать. Видимо. Хотя не знаю, какой надо быть, чтобы это принимать.
Поэтому я не думала, что ему как-то особенно нравлюсь, до одного случая. Мы оказались вместе в одной командировке, в селе, километров за сто отсюда, провели там чудесный день, директор клуба, смешной мальчишка, забавный такой, все показывал, как он занимается боксом за кулисами, пока на сцене репетируют, предложил прямо в клубе и переночевать. Мне — в его комнатке, там был диванчик, мужчинам, с нами был еще шофер, на сцене. И мы остались. Вечером я пошла искупаться, море там рядом, под обрывом. Вы когда-нибудь купались в море не на курорте, где пляжи, а в диком месте, где кроме тебя никого? По крутой тропиночке спускаешься, держась за кусты, под скалами маленькая полоска песка и огромное море. Для тебя одной. Но тут я вдруг заметила, что он идет за мной на довольно большом расстоянии. Увидев, что я оглянулась, спрятался за куст, присел. И так все время, пока я спускалась, где-то там сзади появлялся. Я было хотела его позвать, что ж тут особенного, если он тоже решил поплавать, но он далеко держался и все время исчезал, вроде бы меня не видит. Я сначала так и решила, что он тоже идет купаться куда-то рядом. Но нет, он остался там наверху. И бинокль был у него на ремешке. То есть он явно взялся подглядывать. Ну и черт с тобой, подумала я. Черт в каждой женщине есть. Поэтому может быть я немножко переборщила. Подвигалась немножко больше, чем нужно. А! Пусть попускает слюни, старый хрен! Купальника у меня с собой естественно не было, поэтому я стала купаться в белье, а когда собралась обратно, сняла его прямо из-под платья, выкрутила и несу в руке. И тут камушки покатились и с обрыва спускается он: «Добрый вечер!» Так, будто только что появился и неожиданно меня увидел. И нет чтобы подать мне руку, помочь взбираться, он галантно пропускает меня вперед и карабкается сзади. Можете представить ситуацию. Причем на мне одно только намокшее платье. И сказать ему как-то неудобно, он же сделал вид, что только что появился, и, значит, как бы не понимает, что на мне даже трусиков нет. И я начинаю изо всей силы взбираться быстрей и срываюсь, и сползаю прямо ему в руки, и он меня начинает поддерживать, хватает за ноги и выше. Причем я все сползаю, и он под платьем уже за грудь и говорит: «Ну, давай! Давай, чего ты!» Тут я вывернулась и мокрыми трусиками, которые были у меня в руке, как начала его охаживать по щекам! И он куда-то сполз вниз, а уже и темнота наступила. Кое-как я добралась до клуба и легла на свой диванчик. А он даже спать не пришел, бродил все где-то, шофер даже забеспокоился, хотя что тут, в глуши, может с человеком случиться. Утром появился, мы сели в «газик» и вернулись в город. Ехали и молчали. И после этого случая я старалась держаться от него подальше. Даже в глаза не могла смотреть, когда приходилось что-то говорить по делу.
Вот с той поры и началось. Мужу пришла анонимка, будто бы я гуляю налево и направо. В каждой командировке. Ни одного мужика не пропускаю. Даже белья не ношу, чтобы поскорей. Потом в обком, в облисполком, в управление культуры. Кого только из мужчин он мне не приписывал?! И директора нашего, и его заместителя-старичка. У нас же маленький город, все друг друга знают. У нас же обыватели. Им поверить в то, что человек совершил гнусность, ничего не стоит. Они иного и представить себе не могут. И не сомневаются, что все вокруг гнусностями занимаются, только тихо, во тьме, так, что никто не знает. Анонимки у нас — луч света в темном царстве. Вот так было со мной. А как с другими — не знаю. Видимо, у каждого своя история.
Посещение героя
Огромное, но жидкое тело, 57 лет, в глаза заглянуть не удалось, очень оказались быстрые, вот губы были замечательные: малиновые, резиновые, ходят ходуном, м-мм!.. Душка! Василий Николаевич. Фамилия Орел. Честное слово. Материал надо называть: «Всех заклюю!» Второй уже год расклевывает служебные и семейные тайны. Результат: один инфаркт, одна попытка самоубийства. Профессионал. Обожаю.
— Я, — сказал он, перекатив губы слева-направо, — литературовед, критик, историк литературы, известный, знаете ли, на всех пяти континентах. Так сказать.
Трепет улыбок, я шаркнул ногой.
— Ну, не смущайтесь, — подбодрил меня Василий Николаевич. — Дам вам совет. Не надо обо мне писать. Хуже будет. В такое вляпаетесь! Если вы устроите суд над литературоведом, представляете, какой отклик это найдет на Западе? Интересно, как вы ухитритесь объяснить все мировой общественности? А я, знаете ли, могу получить доступ в любую приемную.
— Скажите, — спросил я героя, — вы хорошо себя чувствуете?
— Ха-ха-ха! — рассмеялся он бархатно. — Вы тоже считаете меня сумасшедшим? Я здоровее вас, коллега.
Черт его знает, может, действительно здоровее.
— А ну, выйдем, — сказал он вдруг многообещающе, — я вам покажу, кто я такой.
Мы вышли на лестницу, спустились на первый этаж, там, под лестницей, оказалось темное отверстие, ведущее в подвал, мы сползли внутрь по сваренному из железных прутков трапу и, натыкаясь на битые кирпичи, куски бетона, трубы, мотки арматуры, двинулись в черную глубину. Где же он тут прячет молоток, думал я, вроде бы до сих пор, судя по наводке, орудовал только ручкой… А если не убегу? Тут не особенно порезвишься. И куда бежать-то, ходов я не знаю, а у него тут наверняка все натоптано, зайдет с фланга…
Орел резко обернулся. В руке его блеснул ключ. Я тормознул. «Тихо!» — раздался позади грубый голос и кто-то саданул меня между лопаток. Я обернулся и обнаружил за спиною жену Василия Николаевича, женщину лет тридцати, мощную и мрачную. «Идите вперед!» — сказала она. Иду, иду. Черт, где же у них здесь все-таки рынок? Интересно, однако, съедят они меня потом или прямо здесь закопают? Как-то неудобно спрашивать. Василий Николаевич отомкнул ключом железную дверцу, и мы вошли в один из подвальных отсеков. Вот, значит, где они показывают, кто он у нас такой.
Сыро, плесень, тусклая лампочка, стеллажи с пронумерованными папками, тумба с выдвижными ящичками: каталог. Ну-у, ребята! Это же целый архив, то гнездо, откуда и вылетают на свет созданные руками Василия Николаевича птички.
— Да-да, моя переписка, досье, все тут.
— Василий Николаевич, — развел я руками в полном недоумении, — как же при таком подходе к делу ни одна из ваших жалоб не подтвердилась? Все зря?
— Не зря, — отвечал мне Орел. — Все досье — это правда. Родился, женился, где был, куда девался. Факты. А дальше… Знаете, не бывает дыма без огня. Я фиксирую дым.
— Как же вы держите здесь это богатство? Ведь заплесневеет, сгниет, пропадет, да и мыши тут…
— Вася ловит мышей! — сурово отвечала мне жена, указывая на пол, где стояла спущенная уже мышеловка, из-под пружины торчал почерневший огрызок приманки, мыши сожрали ее почти полностью, увернулись от карающей дужки и теперь хихикали где-то за стеллажами.
— Здесь не только дым, — сказал снисходительно Василий Николаевич. — Тут и мое творчество. — Он достал пачку квитанций. — Мои литературные гонорары. За последний год я опубликовал 120 работ.
— Боже мой! Как же это?
— Могу научить и денег не возьму. У меня план, коллега. Я слежу за календарем. В нем есть литературные даты. К датам я пишу статьи. На страничку. Есть, скажу вам по секрету, старые календари, там все уже написано. Надо просто оторвать зад от кресла. Далее — список редакций. Конечно, районки платят, м-мм, символически: 2 рубля, 3. Но одна статья рассылается всем. Я не один такой, есть и другие. Мы знаем друг о друге.
Поймите, наконец: меня поддерживает обком. Вот там понимают, что нравственность — не личное дело каждого. И что никто не станет сообщать о собственных проделках. Хотя дым идет. Мое назначение, я вам уже говорил, вы просто невнимательны, — фиксировать дым. Попадите на прием к секретарю по идеологии Екатерине Львовне Ратынской и спросите обо мне. Вы приехали сражаться со мной. А не хотите сразиться с обкомом?
— С обкомом, дорогой Василий Николаевич, — сказал я голосом Пожирателя травы, — сразится Газета (в чем я совершенно не был уверен, но бунт надлежит давить в зародыше). А Газета (я ткнул пальцем в грязный потолок) не ошибается, когда выбирает себе противников. (Гад буду, он вздрогнул.) Если после публикации вы шевельнете здесь пальцем, мы вернемся. Но знайте — там, куда мы возвращаемся, остается лишь пепел.
Губы Орла обвисли тряпочками. Он молчал. Я молчал. Молчала жена его. Одни мыши все точили свои ехидные зубки. Я повернулся и вышел. Так уходит Пожиратель.
О моток проволоки я все-таки зацепился, влетел в какую-то стекловату. Загрохотало! Впрочем, от двери это было уже далеко. Но где же у них тут рынок?
Страховка
Хороший материал должен стоять на трех ногах, причем одна — становая, так сказать, нога-коренник. Ее принято накачивать информацией и трамбовать, упитывая и утолщая. На утолщение уходит не меньше пары дней, занятых от зари разговорами с абсолютно лишними людьми, повторяющими уже известное и вызывающими позывы послать их к маме и заняться чем-нибудь утешительным. Как правило, именно так и поступают натаскавшиеся по свету Пожиратели. Боюсь, что один я, увы, ничего не могу с собой поделать: должен вычистить зубной щеткой весь сортир. Несмотря на острое желание придушить очередного очевидца. Это единственный неприятный момент в каждой командировке, и в эти дни я себя особенно сильно не люблю. Поскольку похож на мелкую, но очень вредную бумажную крысу. Без этого не могу, грызет страх: а вдруг я чего-нибудь недопонял? Такое у меня профессиональное заболевание. Наконец, ухитрившись перегрызть все к вечеру второго дня, я изловчился и сделал себе маленький подарок, заглянув-таки к пострадавшей учительнице Постной, которая оказалась много интереснее, чем я мог предположить. Навестил я и еще одного пострадавшего, потрясенного моей любознательностью и осведомленностью молодого человека тринадцати лет, смотревшего на меня вытаращенными глазами. Расстались мы, скрепив нашу тайну крепким мужским рукопожатием, встреча проходила на заднем дворе, на ящиках, возле гаражей. Теперь оставалось лишь с чистой совестью провернуть еще одно забавное дельце, порой единственно и спасающее бедного зайку. Я начал звонить моему толстячку в обком.
На звонок мой он, естественно, откликаться не спешил, он все вскипал где-то там, на совещаниях, произнося перед ответственными аудиториями важные доклады, поэтому на третий раз я сказал отшивающей меня даме, что намереваюсь кое о чем поставить в известность лично Екатерину Львовну. И он тут же возник, из воздуха, выхватил у нее трубку мира, захлопотал, забегал вокруг стола: «Нет-нет, вы все можете рассказать и мне, это даже лучше, а еще краше изложить письменно, нет-нет, что вы, идти на прием к Екатерине Львовне сейчас категорически не представляется возможным, все — ко мне, я и разрешу. Ну, зачем же сразу прощаться? Зачем же — решать там, у вас, мы все можем решить здесь, у нас. Нет-нет, уезжать нельзя. Как — завтра? Ах-ах, я постараюсь, но вы же понимаете…»
Через час он перезвонил и доложил, что Екатерина Львовна принять меня не сможет. Но он сделает все, чтобы организовать нам встречу, он это сделает в момент, когда она станет уезжать на районную конференцию и будет проходить через приемную. Вот где я смогу ею полюбоваться.
В приемной помимо моего организатора и мордастенькой дамы-секретаря присутствовала пара порученцев, они, войдя за мною следом, уселись справа и слева, убедительно показывая, что, если я, паче чаяния, вытворю что-нибудь возле Екатерины Львовны, хулиганство будет предотвращено ими в зародыше. Я похлопал себя по всем карманам, показывая, что там пусто. Я показал направо и налево пустые ладони. Они отводили глаза, но на каменных мордах было высечено, что пыхчу я, конечно же, зря, люди они опытные и все равно не допустят.
Наконец дверь отворилась и оттуда показалась Екатерина Львовна Ратынская, секретарь по идеологии, дама чем-то невероятно похожая на памятник Дзержинскому, такого же примерно роста, комплекции, а голову она склонила, чтобы не задеть о косяк.
Она смотрела вдаль, и взгляд у нее был передовой, однако меня заметила сразу, заметила, как я съежился на стуле, и потому, усмехнувшись своим молодцам, сказала вдруг громким молодым голосом: «Ну что, желтая пресса, накопали что-нибудь у нас грязное?» И вдруг распахнула дверь и позвала меня: «Заходите, две минуты у меня есть!» Я аккуратно затворил за собой дверь, достал мятую бумажку, сочиненную старухами, и протянул памятнику. «Что это?» — спросил он величаво. «Народ сигнализирует, — отвечал я таинственно, — о происходящем. Связи преподавателей в системе народного образования с несовершеннолетними учениками с целью не только удовлетворить свое любострастие, но и поставить в зависимость от себя других преподавателей».
— Так вот вы о чем, — задумчиво сказал памятник, — а мне сказали, вы интересуетесь Орлом.
— Что — Орел?! Заурядный кляузник, мелкая личность, ну напишу я еще одну заметочку из региона о том, как люди, овладевшие новым мировоззрением, вывели на чистую воду негодяя, мешавшего им жить и трудиться. Это даже и не темное пятно, а в определенном смысле достижение наших дней и ваших, между прочим, воспитательных усилий тоже. А вот моральная сторона происходящего в наши дни в народном образовании…
— Хорошо, оставьте письмо, мы разберемся.
— И письмо уважаемая Екатерина Львовна, оставить не могу. Только копию.
— Как же не можете, — усмехнулся памятник, засовывая бумажку в ящик стола, — когда уже оставили.
— Какая жалость, — пищал я лицемерно. — Я же мелкая сошка, я обязан привезти свидетельства. А у меня остались лишь заявления на имя Генерального прокурора от пострадавших.
— Сколько?
— Всего два, от учительницы и одного мальчонки, пострадавшего от… преподавателя физкультуры и, несколько позже, от секретаря районной комсомольской организации. Ну, там все так неприлично, аморалка, не хочу даже говорить… Но если дело раскручивать, то можно найти еще… А Орел…
— Черт с ним с Орлом! Дайте сюда заявления!
— Не могу, вы у меня уж совсем тогда все заберете…
Тут я увидел, какие у Екатерины Львовны глаза. У нее оказались замечательные глаза, абсолютно белого цвета. Но она была все-таки настоящим профессионалом, ценю хорошую выучку, настоящих мастеров встретишь в наши дни уже не часто. Она сразу взяла себя в руки. Можно сказать — стремительно. Свистнула секретаршу, та принесла нам чай. Про конференцию мы забыли, мы вели задушевный разговор. Ни слова о тяжелейшем труде работников, поставленных партией на идеологический участок, ни слова о непростой, но такой нужной журнально-газетной работе: желудки больные, семьи не видят, но едут туда, куда надо. Она рассказывала о своем детстве, о том, как одинока сейчас, ой-е-ей, на что это она намекала, о своей дочери, которая совершенно отбилась от рук. Настолько, что!.. Боже мой, не ее ли предлагал мне приятный телефонный голос в гостинице? Какой пассаж!
— Мы с вами взрослые люди, мы понимаем друг друга, отдайте мне все…
Я понял, что пора совершать нечто чудовищное, иначе живым мне отсюда не выбраться. Все сделалось само собой, неподготовленно, я люблю импровизации, внезапность скрадывает недостаточно художественное исполнение. Но она как раз так удачно пошла мимо меня, огромными шагами, бум-бум, возглашая: «Вот я вам сейчас покажу!» (Господи, до чего же они все любят мне чего-нибудь показывать!), что я почти уже автоматически протянул ногу поперек этого могучего движения, но, прикинув вес и размах тела, подковать переднюю не решился, им пришлось бы делать ремонт, поэтому ногу я отдернул и аккуратно вставил носочек прямо перед задней ногой. Но даже и так вышло слишком хорошо. Она начала крениться, и тут я запоздало понял, что и принятая мной мера безопасности не помогла, она начала падать. Боже мой, приходилось ли вам когда-либо видеть, как падает памятник? Приведенное в движение огромное многотонное тело, накренившись неотвратимо?.. Какая малость нужна порой, чтобы привести в действие такую мощь! Я даже и не вскочил, понимая, что ничего уже не исправить и в одиночку мне не удержать этот вес. И памятник пронесся предо мною и со страшной силой врезался, к счастью, в пустое кресло. Я успел только убрать ноги под стул. Она поднялась без посторонней помощи, она обернулась своим большим-пребольшим лицом с отличной ссадиной поперек, она разевала рот. А еще говорят, что их, принимая на работу, отбирают и по внешности, дабы красотою черт подчеркивать важность и правильность ведомого ими дела. Я тоже откинул нижнюю челюсть, я развел руками, показывая ей с ужасом на завернутый уголочек ковра, только что перед этим мною поддетого. Она все разевала рыбий рот свой, а я уже несся в приемную с криком: воды, воды!
И когда понеслись в кабинет спасатели, я вышел, кланяясь и пришепетывая. И… все!
Муха в молоке
Все. Я знаю все. Я набит подписанными текстами всех разговоров. Я даже подстраховался. Да, в данном случае это можно назвать шантажом, просто ничего другого я придумать уже не успевал. Зато метод самый надежный, я бы даже сказал, единственно надежный. Теперь им ничего не остается, как гадать и молчать, зная, что у меня на них что-то есть. Все. Иду искать рынок.
И тихий стук в дверь, кто-то там царапался, я велел заходить. Вошел чистенький кроткий лысый человечек.
— Здравствуйте, — сказал он. — Я еврей.
— Это вы к чему? — спросил я, несколько обалдев.
— Ну, чтобы потом не возникло недоразумений. Меня зовут Гаврила Аронович.
Как-то болезненно он на меня смотрел.
— Вас что-то гнетет? — спросил он робко. — Мне кажется, я догадываюсь. Вам не нравится жить. Если вы не рассердитесь, я дам вам один совет: когда вам так плохо, что больше не хочется жить, сочиняйте притчи. Мне очень помогает.
— Какие притчи?
И сказал Гаврила Аронович:
— Вы знаете, человеку все вредно. Даже когда много кислорода, оказывается, вредно. Мой покойный дядя не пил, не курил, так мало ел, он даже почти не дышал, он хотел жить вечно.
— От чего же он умер? — спросил я в растерянности.
— От жизни. Я же вам говорю: человеку все вредно.
— Это притча?
— Конечно. Поэтому и убиваться не имеет смысла. Изменить нельзя ничего. Жить — вредно. Но люди могут друг друга спасать. Я пришел к вам поговорить о Василии Николаевиче. Скажите, кто-нибудь отозвался о нем хорошо?
— Увы. В вашем городе такого человека нет.
— Такой человек я. Я прошу вас — пожалейте его. Он не такой уж хороший человек. Но он не такой уж и плохой. Он как все. Как я. Как вы, простите. Я совсем его не защищаю, нет. Просто выслушайте меня.
И сказал Гаврила Аронович:
— Мы работали вместе, мы писали сценарии для массовых праздников. Он был беден. Видите ли, мы получали по 90 рублей. Из них половину он платил за квартиру. Он перед этим бросил свою жену. Так бывает. Он думал, что в ней причина бед, и стал снимать квартиру. Потом… Вы видели его новую жену. Она же молодая женщина, товаровед, зарабатывает больше Василия Николаевича, вы понимаете, как она к нему относится. Если по деньгам, он не в состоянии выглядеть так, как надо мужчине. У него взрослая дочь, ее надо выдать замуж, он бедняк. И вот он приходил на работу к 6 утра, пока никого нет, и печатал на машинке свои заметки. Вы их видели. Чтобы заработать еще 90 рублей.
— Я это знаю, мне все уже рассказали.
— Не все. Знаете, с ним случилось такое невезение, он влюбился в одну красивую, счастливую женщину… Она работала с нами, и она смеялась над ним.
— И это я знаю.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.