XVIII
XVIII
В феврале я встретилась на студии в Бианкуре с Вадимом и с воином, чьим отдыхом мне предстояло стать — Робером Оссейном.
Я не очень довольна этим фильмом.
Мне не удалась роль мещаночки, которая превращается в вульгарную девку ради прекрасных глаз Рено. А в Робере Оссейне было так мало от воина, что всякий поединок — будь то кулачный, словесный или любовный — приводил его в панику. Плохо подобранный дуэт, тусклая экранизация — всему этому не хватало живого дыхания, размаха, безумия. Высушенный фильм.
Я вновь вернулась к Сэми. У него были свои приключения на театральном и кинематографическом поприще. Пропасть между нами ширилась, вопреки нашей воле, вопреки подлинности и силе страсти, которая связывала нас. Ужасно быть так далеко друг от друга из-за работы, а потом с таким трудом возвращаться в прежнюю колею.
Вилла «Мадраг» протянула нам руки.
Я все-таки любила Сэми наперекор всему, и он меня тоже. Он навсегда останется для меня символом любви — любви глубокой и разрушительной, как все слишком абсолютное. Мы родились под одним знаком — Весов, и наша неуравновешенность увлекала нас в бездну всеотрицания, где мы терялись, отчаянно цепляясь друг за друга. Мы оба слишком остро чувствовали, слишком ясно видели и поэтому жили как будто с содранной кожей. Мы почти нигде не бывали, жили затворниками, нам хотелось как можно дольше побыть вместе, запастись друг другом впрок, чтобы легче было смириться с мыслью, что очередные съемки, гастроли, моя и его работа снова разлучат нас.
Дом был наполнен дивной классической музыкой — Бах, Моцарт, Вивальди, Гайдн. Я разучила с Сэми адажио из концерта для кларнета Моцарта. Только Жики и Анна, жившие на вилле «Малый Мадраг», допускались в наше уединение.
5 августа — я тогда пыталась позагорать, укрывшись от нескромных взглядов любопытствующей публики, которая заполонила причал и осаждала нас, — я узнала новость, всколыхнувшую весь мир: Мерилин Монро покончила с собой! Я была потрясена. Как эта женщина могла дойти до столь глубокого отчаяния?
На меня нахлынули мучительные, такие еще свежие воспоминания. Значит, и она тоже! Но почему? Ей удалось умереть. Мне — нет.
Что за странная сила толкала нас к самоубийству — ведь в глазах всех мы были существами исключительными и имели все, что нужно для счастья. Наверное, это не так, потому что, как ни прискорбно, еще немало женщин-знаменитостей наложили на себя руки: Роми Шнайдер, Эстелла Блен, Мари-Элен Арно, Джин Сиберг, Жаклин Юэ и, увы, многие другие.
Бедная малышка Мерилин с глазами потерянного ребенка, такая хрупкая и чистая. Она останется единственной и неповторимой, сколько бы ни делалось позорно грубых попыток подражать ей.
Осенью этого года Эдит Пиаф через Кристину Гуз-Реналь изъявила желание познакомиться со мной. Эта женщина, которой я так восхищалась, женщина, которая стала символом французского народа, его глашатаем, его рупором, оттеняя цвета нации своим неизменным черным платьем и своим огромным талантом, — эта женщина хотела меня видеть! Не может быть!
Почему именно меня?
Я была приглашена на обед в ее квартиру на бульваре Ланн, где она жила со своим мужем Тео Сарапо. И я приехала! Не знаю точно почему, но только не из любопытства и не из жалости. И что же я увидела? Лишь тень ее тени, как выразился бы Жак Брель! Уже тяжело больная, худая до жути, наполовину лысая, в шерстяном халате, она казалась отсутствующей, но присутствие духа сохраняла.
Я часто вспоминаю слова песни, которую напевали в дни моей юности, — они так ей подходят: «Где все мои любимые, все те, что так меня любили?!» Ее, столь щедро одаренную женщину, оставили наедине с собой, с болезнью, с горем, с одиночеством души, и только один мужчина был с нею и помогал ей умереть. Этот мужчина, Тео Сарапо, через некоторое время тоже умер, и сколько же ядовитых насмешек было отпущено в его адрес!
Сколько мерзости в душе человеческой!
Я решила больше не сниматься долго-долго… отдохнуть «на седьмой год», но оказалось, что я уже как бы запрограммирована. Жизнь, не подчиненная строгим графикам и работе, забавляла меня только первое время.
Потом я заскучала.
Николя и Муся вернулись наконец на Поль-Думер, но тот факт, что трехлетний малыш долго жил вдали от своего дома, нашему сближению не способствовал. Я не отличаюсь терпением, и чем больше он орал, тем сильнее я раздражалась. Я уже не решалась зайти поцеловать его, удивляясь: казалось бы, он должен быть мне необходим. Тогда я не знала, что это я ему необходима, а не наоборот.
Сэми был по-прежнему поглощен Брехтом, «Городскими джунглями», у него было свое окружение, в которое я не входила: я-то ведь звезда! Жан-Макс Ривьер и Клод Боллен соблазняли меня новыми песнями. Еще я познакомилась с композитором, написавшим для меня «Игральный автомат». Звали его Серж Гейнзбур…
Безделье начинало тяготить меня, хотя я чудесно провела время в Мерибеле — в этом заповедном местечке снег еще был чистый, никаких туристов, дивные маленькие шале и пустые лыжные трассы.
24 февраля Мижану и Патрик Бошо, этакий неотразимый Грегори Пек, наполовину швейцарец, наполовину бельгиец, телеграммой сообщили мне о рождении дочери Камиллы. Я обрадовалась и встревожилась. Мижану была дикаркой, жила богемной жизнью, ее муж пробовал себя в кино модного интеллектуального направления. Достанет ли у них средств, чтобы вырастить эту девочку? По собственному опыту я знала, что воспитание ребенка предполагает определенные обязанности, порой обременительные, с которыми я, например, справлялась плохо. И все же тот день в шале в Мерибеле стал праздником: родилась маленькая Камилла.
Благодаря Патрику Бошо в начале этого года я имела честь встретиться с Жан-Люком Годаром и его шляпой. Он являл собой полную противоположность моему миру, моим взглядам. Когда я принимала его у себя на Поль-Думере, мы не обменялись и тремя словами. В его присутствии я цепенела. А он, должно быть, был от меня в ужасе. Однако он не отказался от своего намерения и непременно хотел снять меня в «Презрении».
Он был ключевой фигурой «новой волны», я — звездой классического образца.
Какая гремучая смесь!
* * *
Я обожала книгу Моравиа и знала, что она будет безнадежно испорчена режиссурой и диалогами, идущими вразрез с оригиналом. И все-таки я согласилась. Я как будто заключила пари с самой собой, зная, что могу много проиграть, но выиграть — еще больше. И я пустилась в одну из самых немыслимых авантюр в своей жизни. В первых числах апреля я, оставив Гуапу и Николя на попечении Муси, выехала с Дедеттой, Дани, Жики и Анной в Сперлонгу, деревушку на юге Италии, где должны были начаться съемки. Моими партнерами в этой игре были Мишель Пикколи и Джек Паланс, американский актер, похожий на мартышку, который ни слова не знал по-французски.
Отель был из самых простых, безликий, как все на свете отели, с комнатами, одинаковыми, как близнецы. Годар, в своей неизменной шляпе и темных очках, вяло пожал мне руку и пробормотал какие-то приветственные слова. Я была не в духе, мне было страшно, я трусила перед первой съемкой и хотела домой.
Когда в моем номере зазвонил телефон, я так и подскочила. Это оказался Раф Валлоне! Он был в Сперлонге и пригласил меня поужинать с ним. О да, конечно, как я рада!
Я чудесно провела с ним вечер и вернулась рано: съемка была назначена на 7 часов утра. Войдя в свой номер, я решила, что ошиблась дверью.
Пусто! Моя комната была пуста!
Ни кровати, ни чемоданов, ни мебели, ни лампы — ничего. Что за шутки? Было около полуночи, в отеле царила мертвая тишина, за стойкой портье — никого. Единственное, что я обнаружила в своем номере, — приколотую к стене фотографию мартышки с нежным признанием за подписью Джека Паланса.
Я рвала и метала: где я буду спать?
Какая скотина ухитрилась вынести всю мебель, все вещи, вплоть до туалетных принадлежностей? Я улеглась в ванне, а под голову вместо подушки подложила свои свернутые брюки. Всю ночь я не сомкнула глаз, проклиная съемки, натуру, путешествия, все на свете съемочные группы и недоумков, способных на такие идиотские розыгрыши.
К утру я просто кипела от злости.
Одетта, придя меня гримировать, вскрикнула от изумления при виде пустыни Гоби, в которую превратился мой номер! На съемку я шла как на бойню. Никто, разумеется, ничего не знал, но Жики хитро косил глазом. Не кто иной, как он, с помощью Пикколи, сыграл со мной эту шутку. Что же до Джека Паланса, он смотрел на меня умильным взглядом. Если не считать фотографии мартышки с его объяснением в любви, я его никогда в жизни не видела. Но я все поняла, когда он достал из кармана мою фотокарточку с нарисованным на ней сердечком и моей подписью, искусно подделанной Жики.
С этого дня съемки превратились в нескончаемую череду шуток и розыгрышей. Чего только мы ни вытворяли на Капри, в великолепном отеле, где нас поселили: были и ведра с водой над дверью, и натянутые перед входом в номер веревки, и всевозможные предметы в постели, и многое другое.
В Риме я сняла «Палаццо Веккиарелли» — роскошный особняк, расположенный в двух шагах от замка Сант-Анджело и прямо напротив монастыря. В нашем распоряжении был целый штат прислуги во главе с отменно вышколенным дворецким по имени Бруно, который на работе не снимал белых перчаток.
Все они лебезили передо мной, сообщая, что «синьора контесса» (владелица дома) имела обыкновение завтракать в этой комнате… пить кофе там… а аперитив здесь… Жить в анфиладе мрачных раззолоченных комнат было невозможно: я бы шевельнуться не смогла в этих роскошных и неподъемных кандалах в стиле рококо. Я решила расположиться в спальне и смежной с ней комнате — это было что-то вроде прихожей «синьоры контессы», и, по счастью, там имелся подъемник для подачи блюд прямо из кухни.
Дедетта, Дани, Кристина в качестве пресс-атташе, Жики и Анна поделили остальную территорию — комнаты в этом дворце, с кариатидами, лепными завитушками и тяжелыми портьерами, украшенными золотым шитьем, напоминали дорогие бордели начала века.
Презрение — именно тогда я ощутила его на себе в полной мере.
Моя комната выходила, как почти во всех домах старого города, на очень красивую террасу. Там стояли вазоны с цветами, а как раз напротив находилась такая же терраса, принадлежавшая священникам, которая сразу же стала смотровой площадкой для всех римских газетчиков. Большущие, как базуки, телеобъективы были постоянно нацелены на нас, поэтому мы очень скоро приучились передвигаться на четвереньках. Это стало условным рефлексом. Каждый, кто входил ко мне, опускался на четыре конечности, чтобы не стать мишенью фотографов.
Один только Бруно, дворецкий, стоически оставался на ногах, в белых перчатках и с изумленным лицом. Представляю, какое у него с тех пор сложилось мнение о мире кино.
Та же комедия повторялась и на террасе. Приходилось ползать и прятаться за вазонами с геранью.
Однажды мама приехала меня навестить.
Ее реакция была такой же, как у Бруно: она решила, что мы слегка повредились умом. Чтобы показать ей, как на нас охотятся, я насадила один из моих париков на длинную палку и медленно приподняла ее: тотчас защелкали фотоаппараты, замерцали вспышки — противник открыл огонь из всех батарей. Это смешно, если рассказывать как анекдот. А на деле было далеко не так забавно. И все же, несмотря на постоянную осаду, мы здорово веселились в этом старом и мрачном римском дворце.
Как-то вечером нам особенно не терпелось избавиться от Бруно, который, со своей безупречной выучкой, убирал со стола часами. Мы быстренько составили на подъемник все вперемешку — венецианское стекло, расписной фарфор XVIII века, столовое серебро с гербами, скатерть, салфетки — и вдруг услышали оглушительное: крак! Бум! Трах-тарарах! Подъемник не выдержал тяжести, и все рухнуло вниз, в кухню.
О ужас! Но как же мы хохотали!
Упал не только подъемник — мы тоже окончательно упали в глазах Бруно: с тех пор он больше не надевал для нас белых перчаток, что для него, вероятно, было выражением глубочайшего презрения.
Ах, да, в промежутках между взрывами веселья еще и съемки шли своим чередом. Это было далеко не так смешно! Годар в шляпе набекрень работал мозгами, или наоборот — Годар в шляпе работал мозгами набекрень. Кому как больше нравится.
Мы с Пикколи и Жики прекрасно спелись, разыгрывая всех, кого только можно, но Годар неизменно сохранял серьезный вид. Он с ним вообще никогда не расставался, как и со шляпой. Ну а Джек Паланс, наверно, до сих пор не может понять, какого черта его занесло в этот фильм.
Однажды Годар сказал, что меня будут снимать со спины: я должна идти прямо, удаляясь от камеры. Я репетировала, ему не нравилось. Я спросила почему. Потому что, сказал он, моя походка не похожа на походку Анны Карины.
Ничего себе, отмочил!
Чтобы я подражала Анне Карине — этого только не хватало.
Сняли дублей двадцать, не меньше. В конце концов я заявила: пусть приглашает Анну Карину, а меня оставит в покое.
В этом фильме мне не грозило влюбиться в партнера! Мишеля Пикколи я обожаю, но он мужчина не моего типа, и к тому же на голове у него постоянно была нахлобучена шляпа, даже в ванне! Вот она — «новая волна». А о бедняге Палансе и говорить не хочется.
На Капри снимали в доме Малапарте[3] — это что-то вроде рыжевато-красного бункера, прилепившегося к скале, сюрреалистическое и холодное орлиное гнездо, откуда нам открывался потрясающий вид на море. Яростные волны, пенясь, разбивались у наших ног. На этом фоне, величественном и безумном, Годар, с помощью Фрица Ланга, замыслил своеобразнейшую «Одиссею» на свой манер. Я всегда чувствовала себя несколько чуждой этому фильму. Я не вложила в него ничего из глубины своего «я». Все что я делала — исполняла указания Годара.
Жак Розье снимал «второй план» фильма: «папарацци», итальянцев, которые зачастую бывали несносны, говорили мне гадости или делали непристойные жесты; снимал тревоги Годара, его противоречия и сомнения. Вся эта мешанина имела огромный успех — я так и не поняла почему!
Когда за мной приехал Сэми, нам пришлось бежать с этого острова в шторм на суперсовременном катере продюсера Карло Понти. Больше я никогда там не бывала. Для меня с Капри было покончено. Въезд запрещен. Я увезла с собой воспоминание о недолгом времени, полном веселья, жизни, друзей, — это был как будто конец каникул, вернувший мне желание жить, смеяться, вдыхать полной грудью живительный воздух моих двадцати восьми лет.
* * *
Летом я познакомилась с Бобом Загури, другом Жики.
Вся полнота жизни, все веселье и беззаботность Бразилии пришли в «Мадраг». Боб танцевал как бог, у него были бархатные глаза, белые длинные зубы…
Слишком долго я жила, погрязнув в проблемах и сомнениях; меня вдруг словно прорвало, и вся жизненная сила, дремавшая во мне, выплеснулась наружу. Дом наполнился друзьями, жизнь превратилась в нескончаемый праздник, я играла на гитаре с бразильцами, танцевала в объятиях Боба. К чертям злые языки и досужие сплетни! Я на все плевала и ничего не скрывала.
Моя новая идиллия заняла все первые полосы, скандальная хроника распространила ее с молниеносной быстротой.
Сэми был в Париже. Он узнал обо всем из газет.
Это была трагедия.
Я всегда хотела иметь все сразу: и сливки снять, и денежки выручить. Боб мне очень нравился, с ним было легко и весело, наш роман не отличался глубиной, но в этом и была его прелесть. С Бобом мне было спокойно. Но потерять Сэми я не хотела ни за что на свете.
Мне нужны были они оба.
Я звонила Сэми, говорила, что люблю его, только его, я приеду завтра же, мы больше никогда не расстанемся, он — моя любовь, моя совесть, моя опора, моя последняя надежда, моя жизнь, моя смерть, время и бесконечность. Я плакала, проклиная себя за то, что изменила ему, я чувствовала себя грязной и мерзкой.
Между тем появлялся Боб, веселый, обаятельный, влюбленный, нежный, неотразимый. Он губами осушал мои слезы, нашептывал ласковые слова, утешал. Он говорил, что увезет меня в Бразилию, покажет мне ее красоты, чистые и дикие, похожие на меня, он никогда меня не покинет — даже если мне придется сниматься на Камчатке, он поедет со мной. Я его девочка, его маленькая, его единственная, он хочет, чтобы я была счастлива, мне не идет плакать, я такая красивая, когда улыбаюсь. Он согревал мне сердце.
Я убирала дорожную сумку и наводила красоту для Боба.
Жики и Анна поджидали нас за стаканчиком вина на причале. Мы шли ужинать, танцевать, веселиться до поздней ночи. И я забывала о Сэми. Мне было так хорошо с Бобом: в нем было столько обаяния, он умел делать столько всяких вещей, которые я любила, он кружил мне голову, с ним не было проблем.
Это лавирование продолжалось недолго.
В один прекрасный день Сэми не подошел к телефону. Он покинул квартиру на авеню Поль-Думер. Вот тогда-то я по-настоящему осознала, что разрыв неизбежен.
Мне было очень больно: ведь я так любила его.
Я вдруг разозлилась на Боба: это он был виноват в том, что я причинила боль Сэми. Моя совесть была нечиста. Я пыталась найти в Бобе все то, что любила в Сэми.
Разумеется, не нашла! И он стал меня раздражать.
Он не способен на глубокие чувства. Но как послать его к чертям, я ведь останусь совсем одна? Этого я не могла даже вообразить.
* * *
«Очаровательную идиотку» я прочла еще зимой, в Мерибеле. Книга показалась мне очень смешной.
По правде говоря, история-то глуповатая, но мне в то время немного было надо, чтобы влюбиться во что угодно и в кого угодно. Ничего не поделаешь: я сказала однажды, просто так, в пространство (теперь я боюсь этого как чумы!), что книга прелестна — и все продюсеры, у которых я снималась, передрались за право экранизации. Победу одержал «Бель-Рив». В партнеры мне достался Энтони Перкинс, «недостижимый идеал» каждой женщины.
И вот я пустилась в очередную киноавантюру — отнюдь не блистательную. Хотя Эдуар Молинаро, модный тогда режиссер, проявил все свои таланты, Энтони Перкинс пустил в ход все свое обаяние, а я выглядела как нельзя более идиоткой и, по чистой случайности, очаровательной, этот фильм остался для меня ошибкой юности, из разряда «лучше б я сломала ногу».
В Лондоне 250 журналистов и фоторепортеров оказали мне такой прием, что я начала сожалеть о Капри, о «папарацци» и об итальянцах, хотя, видит Бог, те были невыносимы!
* * *
Как ни старались продюсеры, снимать на улицах Лондона было невозможно, и они решили воссоздать столицу Англии в Булонской студии — там будет спокойнее.
Мы с Бобом вышли через кухню отеля, замаскировавшись под старичка и старушку. Я смогла час походить по магазинам, купить себе непромокаемый плащ, волынку и «морган», машину моей мечты, современную копию «бугатти», ручной сборки — роскошную игрушку, какой во Франции не найти. С доставкой через год… и то только потому, что это я!
Возвращение в Париж было нерадостным.
Как я и предвидела, горничная заявила, что уходит.
Оставалась, правда, секретарша, которая заменила мою заболевшую Мала, но эта женщина «из общества» только вскрывала мою почту, не осмеливалась вторгаться в мою личную жизнь и, вообще, знала разве только, как меня зовут, — и все!
Я никогда не умела обращаться с прислугой, даже в те времена, когда обслуживание еще что-то значило. Я не смела командовать, каждую свою просьбу заворачивала в шелковую бумажку. Я целовала их, поверяла им мои горести и радости, даже если была с ними знакома каких-нибудь полчаса. А потом, не будучи по натуре ни терпеливой, ни снисходительной, ни великодушной, могла вдруг закатить ужасающую сцену из-за пустяка! И тогда мне швыряли передник в лицо, и я сразу же сожалела о своей вспыльчивости, сознавая свое зависимое положение. Люди, которым я платила за то, чтобы они меня обслуживали, всегда судили меня без снисхождения: они меня не уважали и не стеснялись говорить в глаза все, что обо мне думают.
Мои горничные держали меня в страхе.
На сей раз предлог был следующий: она всегда работала в порядочных домах, где был один «месье» на протяжении всей ее службы. Она не потерпит, чтобы ею командовал новый «месье».
Эта женщина была права, я не должна была бросать Сэми, но я не могла позвать его обратно — слишком поздно. У Сэми тоже появилась новая подруга, я прочла об этом в газетах и чуть с ума не сошла от ревности. Но что за бред: возвращаться к любовнику, с которым порвала несколько месяцев назад, ради того чтобы удержать горничную.
Я призвала на помощь маму, Бабулю, мою Дада и всех святых. Тогда и вошла в мою жизнь мадам Рене, вошла и осталась на пятнадцать лет. Рене Мари была незаметной и незаменимой свидетельницей многих событий в моей биографии. Она больше походила на служанку кюре, чем на домоправительницу кинозвезды. На нее я смогла наконец всецело положиться и доверить ей руль моего домашнего корабля. Даже когда менялся капитан (а за пятнадцать лет это случалось не единожды…), она не покидала своего поста.
Боб, со своей стороны, навел порядок в моих делах и подыскал мне секретаршу, достойную так называться, — она тоже оставалась со мной больше пятнадцати лет. У Боба не было определенной профессии, он занимался тем, что ему нравилось, то в Бразилии, то за ее пределами, играл в покер, курил огромные сигары «Давидофф», однако все его уважали. В нем чувствовалась какая-то основательность, наверно, она-то меня и покорила: мне было с ним надежно.
Но мои родители восприняли его совсем иначе…
Кто он такой, этот проходимец? Жиголо, заокеанский авантюрист, да еще и картежник-профессионал к тому же! Стыд и срам!
Счастье еще, что Мижану вышла за юношу из очень хорошей семьи, красивого, образованного, прекрасно воспитанного, — это немного подняло престиж семьи Бардо.
На мои подвиги как на кинематографическом, так и на любовном поприще смотрели очень косо, и мне нечем было гордиться перед папой и мамой.
* * *
Как бы то ни было, я проводила время с Бобом и моими подружками Пиколеттой и Линой Брассер в их опустевшем ресторане в тот день, 11 октября 1963-го, когда по телевидению сообщили сразу о двух смертях — Эдит Пиаф и Кокто.
Эта новость сразила нас наповал. Мы остолбенели, не веря своим ушам.
Как могло случиться, что в один и тот же день два великих человека встретились, чтобы вместе пойти по пути, ведущему в бессмертие? Тогда я еще не знала, что они останутся единственными и никто никогда их не заменит, сколько бы ни старались все те, кто тщетно пытался занять их место!
Мне посчастливилось знать их лично, и я думала о них, поневоле сознавая, что теперь, после их кончины, стану звеном в цепи и, чтобы эта цепь не порвалась, должна буду говорить о них, помнить их, пытаться донести их живые голоса до тех, кто придет после меня. Увы, мой голос потонул во множестве глупостей, в шуме, от которого нет ничего хорошего и в котором не слышно того, кто хочет сказать что-то хорошее, не поднимая шума. Но я ношу их в себе, и, пока я жива, как ни краток мой срок на этой земле, будут жить и они.
В том же октябре в мэрии Нейи под наши умиленные взгляды Анна де Миолли стала мадам Жислен, Гектор, Нестор, Жан-Батист, Огюст Дюссар — церемония сопровождалась дружным хохотом; даже в глазах мэра, Ашила Перетти, плясали искорки веселья. Что поделаешь, имена своих предков не выбирают.
Боб сразу вписался в мою жизнь.
В субботу вечером, после съемок, он заезжал за мной на студию, и мы отправлялись в Базош с Жики, Анной и компанией друзей.
Все столы в доме были реквизированы для покера. Зеленое сукно и фишки убирали только на время еды, которая тоже была сущим удовольствием: каждый готовил свое фирменное блюдо. Гараж переоборудовали в сторожку, и жена сторожа Сюзанна взяла на себя уборку, мытье посуды и покупки. Ее муж пытался хоть немного привести в порядок запущенный сад, но я-то люблю, чтобы все росло вперемешку, как Бог на душу положит.
Анна, которая ждала ребенка и была уже на солидном сроке, радовалась, что больше не приходится жить в гостиной. Моя бывшая спальня на первом этаже, обтянутая розовой набивной тканью, превратилась в комнату для гостей. Мы с Бобом уже подумывали о том, чтобы снести перегородку между столовой и кухней: получится просторная гостиная. Тогда в нынешней гостиной придется оборудовать кухню. В общем, мы строили далеко идущие планы, но какой же бордель нас ожидал!
Я всегда испытывала неописуемый ужас перед работами, превращающими дом — жилой, теплый, полный милых сердцу мелочей — в грязную строительную площадку, где растения вянут, забрызганные известкой, рушатся стены, а безобразные блоки громоздятся, как для сооружения противоатомного бомбоубежища.
В тот уик-энд, 22 ноября, когда мы строили очередные воздушные замки и смотрели телевизор, сообщили о гибели Джона Кеннеди. Трудно было поверить, это не укладывалось в голове. Будто кошмарный сон. Смерть «напрямую», заснятая десятками кинокамер, запечатленная на тысячах снимков.
Боб устроил наш отъезд в Бразилию.
Я еще никогда в жизни не пересекала Атлантику. Мне предстояло расстаться с самыми близкими мне людьми, с моими привычками, со всем, что давало мне уверенность.
Прости-прощай, строительство, шум, Муся, Гуапа, милые сердцу привычки, мои будни, мой Николя.
Как Христофор Колумб XX века, я отчалила январским вечером 1964 года на небесной «каравелле» в Рио-де-Жанейро.
Я никогда не любила всецело зависеть от спутника, но и одна бы в случае чего не справилась, будучи пленницей своего образа и своей известности, поэтому меня сопровождали Жером и Кристина Бриерр, директор «Юнифранс-Фильм» и «паблик-рилейшн» моих фильмов. Мало ли что! Путешествие предстояло долгое, и я, зная, что встречать меня завтра соберутся все бразильские фоторепортеры и что мне нужно быть красивой, нарядной и фотогеничной, напялила на голову темный парик: в отличие от моих длинных волос он не будет выглядеть растрепанным после четырнадцати часов полета.
Короче говоря, я вышла из самолета в Рио, еле держась на ногах, чуть не плача, растерянная в незнакомом месте, усталая, — и после кондиционированного воздуха меня будто окатили расплавленным свинцом. Мой парик был как меховая шапка, и я чуть не потеряла сознание от жары, а вспышки между тем мерцали, вопросы сыпались, и люди смотрели на меня, не узнавая: я оказалась брюнеткой! Преследуемая по пятам ревущей толпой и машинами, полными фоторепортеров, я не помня себя влетела в квартиру Боба на «авенида Копакабана».
И столкнулась с ватагой его дружков, которые жили здесь же, на паях, со своими бразильскими подружками. Вся эта братия говорила только по-португальски. Я совсем растерялась, расстроилась, я была чуть жива от усталости. Не зная, как быть, я отчаянно цеплялась за Жерома и Кристину.
Мне хотелось немедленно уехать домой.
* * *
Пока все газеты и телевидение кричали обо мне, Боб без лишнего шума увез меня в Бузьюс.
В Бузьюсе не было ничего.
Ни электричества, ни телефона, ни холодильника, ни водопровода — только море, небо, уютный деревенский домик, мягкий золотой песок да несколько разноцветных суденышек, на которых выходили в море местные рыбаки.
Я наконец открыла настоящую Бразилию и обрела настоящий покой: никто здесь обо мне и не слыхал, никто не мог меня узнать. Из ада цивилизации я перенеслась в еще не тронутый ею рай. Я говорю «еще», потому что после моего пребывания это место превратилось в бразильский Сен-Тропез. Мне кажется, будто я повсюду приношу с собой разрушение.
Но не будем забегать вперед.
Вечерами, под защитой москитной сетки, раскинутой над кроватью, как фата новобрачной, я открывала для себя Симону де Бовуар, читая ее книгу «Второй пол». Парадоксально, но это так.
Мы не выбираем мест, где читаем те или иные книги. Главное — прочесть их, понять или отринуть, но узнать. Только так можно определиться в своих мыслях и в жизни.
Всему на свете приходит конец.
Увы! Пришлось и мне покинуть сказочный сон и вернуться в реальный мир: снова аэропорты, люди, Париж и профессинальные обязательства.
Я была еще вся пропитана солнцем и негой, в ушах у меня еще звучал тягучий и чувственный бразильский выговор, и я поспешила записать пластинку на 45 оборотов с одной из самых красивых моих песен «Мария Нинген», имевшей успех в узких кругах. Это медленная боса-нова, спеть которую мне стоило немалого труда: я совершенно не знаю португальского, и Боб записал мне слова в фонетической транскрипции. Я не понимала ни словечка из того, что говорила, но говорила с убеждением. Когда мне случается слушать эту пластинку, я нахожу, что неплохо справилась.
Я пела по-французски, по-английски, по-испански и по-португальски — на четырех языках, это уметь надо!
* * *
Тем временем Луи Маль вынашивал революционный замысел и хотел столкнуть меня с Жанной Моро в очень зрелищном и очень дорогом фильме, который он собирался снимать в Мексике: «Вива, Мария!».
О-ля-ля! Это шанс моей жизни, говорила мама Ольга, я смогу наконец доказать всем, что я не просто красивая, что я лучше, чем шаблонный образ, растиражированный газетами. Я должна была поднять перчатку, сыграть с Жанной Моро и стать равной ей в глазах публики.
Решиться было нелегко.
Дух соревнования во мне не силен, но я ненавижу проигрывать. Надо было играть наверняка. Я сильно рисковала. На одной чаше весов были моя беспечность, некоторая лень и стремление идти легким путем, которое порой доминирует во мне, на другой — гордость, желание победить, показать и доказать, какая я на самом деле многогранная, и безумная надежда, что непревзойденному таланту и сильной личности Жанны Моро меня не затмить. Сниматься предстояло в Мексике.
И все-таки я согласилась, к великому облегчению всех, кто, затаив дыхание, ожидал вердикта.
28 сентября 1964 года мне исполнилось 30 лет!
Это было событие, я ушам своим не верила: я перешла в клан зрелых женщин, как во времена Бальзака! Для меня самой ничего не изменилось. Я всматривалась в зеркало, искала то необратимое, что должен был оставить на моем лице возраст. Ничего особенно ужасного я не разглядела. «Пари-Матч» прислал ко мне одного из своих самых знаменитых репортеров и лучшего фотографа. Меня допросили с пристрастием, выпытали всю подноготную, сфотографировали во всех ракурсах, и событие стало достоянием мировой прессы: «Б.Б. 30 лет!»
Это был маленький скандал, оскорбление величества.
Секс-киска, секс-бомба, женщина-вамп, неотразимая, взрывоопасная — старела…
Пока эту новость на все лады комментировали газеты всего мира, я спокойно пила шампанское в окружении близких в славном ресторанчике моей подруги Пиколетты в Гассене.
Я получила единственный и самый лучший подарок — осленка по имени Корнишон. А потом Боб увез меня «навстречу осени, в город под дождем, я не открыла никому мою печаль, она была со мной, как старый друг». Всем известные слова этой дивной песни «Мадраг» лучше всего иллюстрировали состояние моей души.
На Поль-Думере я бродила как неприкаянная, мне было не по себе. Николя и Муся остались у Жака. Мне предстояло уехать на несколько месяцев, у отца ребенку будет лучше, чем в пустом доме. Конечно, кто спорит! Но я чувствовала себя как-то странно, думая об опустевшей квартире за дверью напротив.
Боб по вечерам уходил: ночи напролет он играл в покер почти как профессионал и возвращался на рассвете при больших деньгах или с пустым карманом, в зависимости от везения. Я же прижимала к себе мою маленькую Гуапу: спать одна я не в состоянии и поэтому делила постель с собакой.
Потом меня замучили примерками костюмов для «Вива, Мария!», я учила мелодии и слова песен, которые должна была петь с Жанной, и наконец познакомилась с ней.
Жанна оказалась безыскусной, манерной, душевной, твердокаменной — в общем, такой, как я ее себе представляла, с ее поразительным даром обольщения, за которым ясно виделся характер, выкованный из закаленной стали. Она не показалась мне красивой, но это бы еще полбеды — она была опасной. Мы прорепетировали нашу песню, обняв друг друга за талию, как две девчонки. Мой голос срывался, ее — звучал в полную силу. Она ласково улыбалась мне.
Я понимала, почему мужчины от нее без ума.
Поскольку я уезжала далеко и надолго, Боб предложил мне провести Рождество в Бразилии, а уж оттуда отправиться в Мексику. Несколькими днями больше, несколькими днями меньше, в конце концов, почему бы и нет?
Потом я простилась со всеми, кого любила: с папой и мамой, с Бабулей и Дада, с Гуапой, которая оставалась на попечении мадам Рене. Ехать так ехать. В сопровождении моих десяти чемоданов, Боба и Жики в качестве личного фотографа звезды я отбыла в Рио.
Парик я на этот раз не надела: я должна была выступить в своей роли с открытым забралом.
* * *
Этот небольшой крюк пошел мне на пользу: в Бразилии было чудесно.
Меня ждали веселые дружки Боба, та же квартира, все такая же грязная, но уже знакомая, Пения — славная толстая негритянка, добродушная и мудрая мамаша всего этого странного семейства. Жоржи Бен, признанный король боса-новы, пришел к нам поиграть на гитаре, чтобы доставить мне удовольствие. Знаменитая песня «Brigitte Bardot, Bardot, Brigitte Bejo, Bejo…» звучала на всех углах. Мужчины и женщины, встречая меня на улице, посылали воздушные поцелуи: «Oh Brizzi, Brizzi, me gusta tu voze». Это значило: «Мы тебя любим».
Мне хотелось танцевать вместе с ними, кружиться в искрометном вихре их жизнерадостности, затеряться в этой пестрой, улыбчивой толпе. Бразильцы — просто прелесть.
Это и было бы счастье!
Рождество мы провели в Бузьюсе, у Рамона Авелланеды, аргентинского консула в Бразилии, и его жены Марселлы.
В сочельник мы нарядили вместо елки пальму — шары, гирлянды и тепло укутанные деды-морозы грустно свисали с веток вместо кокосов. Мы наполнили всевозможными подарками наши туфли — вернее, резиновые шлепанцы и сандалии — и вместо полуночной мессы всей компанией пошли купаться.
Я сохранила странное воспоминание о единственном в моей жизни Рождестве, «не похожем на другие», о Рождестве наоборот, наперекор всем традициям, с этой жарой и обстановкой, являющей собой полную противоположность всему, что символизирует Рождество. Через несколько дней — я этого почти не осознала — 1964 год кончился.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.