Глава XL. ЗАГОВОР ЭПИГОНОВ

Глава XL. ЗАГОВОР ЭПИГОНОВ

Шли первые недели 1923 г. Близился XII съезд. На участие в нем Ленина надежды почти не оставалось. Возникал вопрос, кому читать основной политический доклад. Сталин сказал на заседании политбюро: «Конечно, Троцкому». Его сейчас же поддержали Калинин, Рыков и, явно против своей воли, Каменев. Я возражал. Партии будет не по себе, если кто-нибудь из нас попытается как бы персонально заменить больного Ленина. Обойдемся на этот раз без вводного политического доклада. Скажем то, что нужно, по отдельным пунктам порядка дня. «К тому же, – добавил я, – у нас с вами разногласия по хозяйственным вопросам». «Какие там разногласия?» – ответил Сталин. Калинин прибавил: «Почти по всем вопросам в политбюро проходят всегда ваши решения». Зиновьев был в отпуску на Кавказе. Вопрос остался нерешенным. Я, во всяком случае, взял на себя доклад о промышленности.

Сталин знал, что со стороны Ленина на него надвигается гроза, и со всех сторон охаживал меня. Он повторял, что политический доклад должен быть сделан наиболее после Ленина влиятельным и популярным членом ЦК, т. е. Троцким, что партия ничего другого не ждет и не поймет; В своих попытках фальшивого дружелюбия он казался мне еще более чуждым, чем в откровенных проявлениях вражды, тем более что побудительные мотивы его слишком торчали наружу.

Вернулся с Кавказа Зиновьев. За моей спиной шли непрерывные фракционные совещания, в то время еще очень тесные. Зиновьев требовал для себя политического доклада. Каменев допрашивал наиболее доверенных «старых большевиков», из которых большинство лет на 10, на 15 покидало партию: «Неужели же мы допустим, чтоб Троцкий стал единоличным руководителем партии и государства?» Все чаще стали по углам шевелить прошлое, поминая старые мои разногласия с Лениным. Это стало специальностью Зиновьева. Тем временем положение Ленина резко ухудшилось, и с этой стороны никакой «опасности» не грозило. «Тройкой» решено было, что политический доклад сделает Зиновьев. Я не возражал, когда вопрос, после надлежащей закулисной подготовки, был внесен в политбюро. На всем была печать провизориума. Явных разногласий не было, как не было у «тройки» никакой своей линии. Мои тезисы о промышленности были сперва приняты без прений. Но когда выяснилось, что на возвращение Ленина к работе надежд нет, «тройка» сделала крутой поворот, испугавшись слишком мирной подготовки партийного съезда. Теперь она уже искала возможности противопоставить себя мне в верхнем слое партии. В последний момент перед съездом Каменев внес к моей уже одобренной резолюции дополнение насчет крестьянства. Нет смысла останавливаться здесь на существе поправки, которая имела не теоретический, не политический, а провокационный характер. Она должна была дать опору для обвинений меня, пока еще за кулисами, в «недооценке» крестьянства. Спустя три года после своего разрыва со Сталиным Каменев со свойственным ему добродушным цинизмом поведал мне, как готовилось на кухне это обвинение, которого никто из авторов, разумеется, не брал всерьез.

Оперировать в политике отвлеченными моральными критериями – заведомо безнадежная вещь. Политическая мораль вытекает из самой политики, является ее функцией. Только политика, состоящая на службе великой исторической задачи, может обеспечить себе морально безупречные методы действия. Наоборот, снижение уровня политических задач неизбежно ведет к моральному упадку. Фигаро, как известно, отказывался вообще делать различие между политикой и интригой. А ведь он жил до наступления эры парламентаризма! Когда моралисты буржуазной демократии пытаются в революционной диктатуре, как таковой, видеть источник дурных политических нравов, приходится только соболезнующе пожать плечами. Было бы очень поучительно заснять фильму современного парламентаризма хоть бы за один лишь год. Только аппарат надо устанавливать не рядом с креслом президента палаты депутатов в момент вынесения патриотической резолюции, а совсем в других местах: в бюро у банкиров и промышленников, в укромных уголках редакций, у князей церкви, в салонах политических дам, в министерствах, а заодно уж заснять и секретную переписку лидеров партий… Но зато будет совершенно правильно сказать, что к политическим нравам революционной диктатуры надо предъявлять совсем не те требования, что к нравам парламентаризма. Самая острота орудий и методов диктатуры требует бдительной антисептики. Грязная туфля не страшна. Неопрятно содержимая бритва очень опасна. Методы «тройки» сами по себе означали, в моих глазах, политическое сползание.

Главная трудность для заговорщиков состояла в открытом выступлении против меня пред лицом массы. Зиновьева и Каменева рабочие знали и охотно слушали. Но поведение их в 1917 г. было слишком еще свежо в памяти у всех. Морального авторитета в партии они не имели. Сталина, за пределами узкого круга старых большевиков, не знали почти совершенно. Некоторые из моих друзей говорили: «Они никогда не посмеют выступить против вас открыто. В сознании народа ваше имя слишком неразрывно связано с именем Ленина. Ни Октябрьской революции, ни Красной Армии, ни гражданской войны вычеркнуть нельзя». Я с этим не был согласен. Личные авторитеты в политике, особенно революционной, играют большую роль, даже гигантскую, но все же не решающую. Более глубокие, т. е. массовые, процессы определяют в последнем счете судьбу личных авторитетов. Клевета против вождей большевизма на подъеме революции только укрепила большевиков. Клевета против тех же лиц на спуске революции могла стать победоносным орудием термидорианской реакции.

Объективные процессы в стране и на мировой арене помогали моим противникам. Но все же задача их была нелегка. Партийная литература, печать, агитаторы жили еще вчерашним днем, который стоял под знаком Ленина – Троцкого. Нужно было все это повернуть на 180°, не сразу, конечно, а в несколько приемов. Чтоб показать размеры поворота, необходимо дать здесь хоть несколько иллюстраций того тона, который господствовал в печати партии в отношении руководящих фигур революции.

14 октября 1922 г., т. е. когда Ленин вернулся уже к работе после первого приступа, Радек писал в «Правде»:

«Если т. Ленина можно назвать разумом революции, господствующим через трансмиссию воли, то т. Троцкого можно охарактеризовать, как стальную волю, обузданную разумом. Как голос колокола, призывающего к работе, звучала речь Троцкого. Все ее значение, весь смысл ее и смысл нашей работы ближайших лет выступает с полной ясностью…» и т. д. Правда, личная экспансивность Радека вошла в пословицу: он может так, но может и иначе. Гораздо важнее то, что слова эти были напечатаны в центральном органе партии при жизни Ленина и никто их не воспринимал как диссонанс.

В 1923 г., когда заговор «тройки» был уж налицо, Луначарский одним из первых начал поднимать авторитет Зиновьева. Но как ему пришлось приступить к этой работе? «Конечно, – писал он в своей характеристике Зиновьева, – Ленин и Троцкий сделались популярнейшими (любимыми или ненавистными) личностями нашей эпохи, едва ли не для всего земного шара. Зиновьев несколько отступает перед ними, но ведь зато Ленин и Троцкий давно уже числились в наших рядах людьми столь огромного дарования, столь бесспорными вождями, что особенного удивления колоссальный рост их во время революции ни в ком вызывать не мог».

Если я привожу эти напыщенные панегирики сомнительного вкуса, то только потому, что они нужны мне как элементы общей картины или, если угодно, как свидетельские показания на судебном процессе.

С прямым отвращением должен я еще процитировать третьего свидетеля, Ярославского, панегирики которого, пожалуй, более несносны, чем его пасквили. Этот человек играет сейчас крупнейшую роль в партии, измеряя своим ничтожным духовным ростом глубину падения ее руководства. К своей нынешней роли Ярославский поднялся исключительно по ступеням клеветы против меня. В качестве официального фальсификатора истории партии он изображает прошлое как непрерывную борьбу Троцкого против Ленина. Незачем говорить, что Троцкий «недооценивал» крестьянство, «игнорировал» крестьянство, «не замечал» его. Между тем в феврале 1923 г., т. е. в такой момент, когда Ярославский уже должен был достаточно хорошо знать мои отношения с Лениным и мой взгляд на крестьянство, он следующими словами характеризовал мое прошлое в большой статье, посвященной первым шагам моей литературной деятельности (1900–1902 гг.):

«Блестящая литературно-публицистическая деятельность т. Троцкого составила ему всемирное имя „короля памфлетистов“: так называет его английский писатель Бернард Шоу. Кто следил в течение четверти века за этой деятельностью, тот должен убедиться, что особенно ярко этот талант…» и т. д. и т. д.

«Вероятно, многие видели довольно широко распространенный снимок юноши Троцкого… (и т. д.). Под этим высоким лбом уже тогда кипел бурный поток образов, мыслей, настроений, иногда увлекавших т. Троцкого несколько в сторону от большой исторической дороги, заставлявших его иногда выбирать или слишком далекие обходные пути или, наоборот, идти неустрашимо напролом там, где нельзя было пройти. Но во всех этих исканиях перед нами был глубочайший преданный революции человек, выросший для роли трибуна, с остро отточенным и гибким, как сталь, языком, разящим противника…» и т. д. и т. д.

«Сибиряки с увлечением читали, – захлебывается Ярославский, – эти блестящие статьи и с нетерпением ждали их появления. Лишь немногие знали, кто их автор, а знавшие Троцкого менее всего думали в то время, что он будет одним из признанных руководителей самой революционной армии и самой величайшей революции в мире».

Еще хуже, если возможно, обстоит у Ярославского дело с моим «игнорированием» крестьянства. Начало моей литературной деятельности было посвящено деревне. Вот что говорит об этом Ярославский:

«Троцкий не мог усидеть в сибирской деревне, чтобы не вникнуть во все мелочи ее жизни. И прежде всего он обращает внимание на административный аппарат сибирской деревни. В ряде корреспонденции он дает этому аппарату блестящую характеристику…» И далее: «Вокруг себя Троцкий видел только деревню. Он болел ее нуждами. Его угнетала забитость деревни, ее бесправие». Ярославский требует, чтоб мои статьи о деревне вошли в хрестоматии. Все это в феврале 1923 г., т. е. в том самом месяце, когда впервые была создана версия о моем невнимании к деревне. Но Ярославский находился в Сибири и потому не был еще в курсе «ленинизма».

Последний пример, который я хочу привести, относится к самому Сталину. Уже в первую годовщину Октябрьской революции он написал статью, замаскированно направленную против меня. В пояснение этого надо напомнить, что в период подготовки октябрьского переворота Ленин скрывался в Финляндии, Каменев, Зиновьев, Рыков, Калинин были противниками восстания, о Сталине же никто ничего не знал. В результате этого партия связывала октябрьский переворот преимущественно с моим именем. В первую годовщину октября Сталин сделал попытку ослабить такое представление, противопоставив мне общее руководство центрального комитета. Но для того, чтоб сделать свое изложение сколько-нибудь приемлемым, он вынужден был написать:

«Вся работа по практической организации восстания проходила под непосредственным руководством председателя Петроградского Совета Троцкого. Можно с уверенностью сказать, что быстрым переходом гарнизона на сторону Совета и умелой постановкой работы ВоенноРеволюционного Комитета партия обязана прежде всего и главным образом т. Троцкому».

Если Сталин писал так, то потому, что в тот период даже для него невозможно было писать иначе. Нужно было, чтоб прошли годы необузданной травли, прежде чем Сталин мог отважиться заявить вслух: «Никакой особой роли ни в партии, ни в Октябрьской революции не играл и не мог играть т. Троцкий…» Когда ему указали на противоречие, он ответил удвоенной грубостью, и только.

«Тройка» ни в каком случае не могла противопоставить мне себя самое. Она могла противопоставить мне лишь Ленина. Но для этого нужно было, чтоб Ленин потерял возможность противопоставить себя «тройке». Другими словами, для успеха кампании «тройке» нужен был либо безнадежно больной Ленин, либо набальзамированный труп его в мавзолее. Но и этого было мало. Нужно, чтобы и я на время кампании выбыл из строя. Это и случилось осенью 1923 г.

Я занимаюсь здесь не философией истории, а рассказываю свою жизнь на фоне событий, с которыми она была связана. Но нельзя не отметить мимоходом, как услужливо случайное помогает закономерному. Широко говоря, весь исторический процесс есть преломление закономерного через случайное. Если пользоваться языком биологии, то можно сказать, что историческая закономерность осуществляется через естественный отбор случайностей. На этой основе развертывается сознательная человеческая деятельность, которая подвергает случайности искусственному отбору…

Но здесь я должен прервать свое изложение, чтоб сказать о моем приятеле Иване Васильевиче Зайцеве из села Калошина, что на реке Дубне. Местность эта зовется Заболотье и, как намекает самое имя ее, богата болотной дичью. Река Дубна здесь дает большие разливы. Болота, озера и мелкие плесы, обрамленные камышами, тянутся широкой лентой без малого на сорок километров. Весною здесь тянут гуси, журавли, утки всех пород, кроншнепа, дупеля, турухтаны и вся прочая болотная братия. В двух километрах, в мелколесье, меж мховых кочек, на бруснике, токуют тетерева. Одним коротким веслом гонит Иван Васильевич долбленый челн узкой бороздою меж болотных берегов. Борозда прорыта неведомо когда, может быть, 200–300 или больше лет тому назад, и ее приходится ежегодно расчищать, чтоб не засосало. Надо выезжать из Калошина в полночь, чтоб поспеть засесть в шалаше до зари. Торфяное болото подымает при каждом шаге колышущийся живот. Когда-то я этого опасался. Но Иван Васильевич еще в первое мое посещение сказал: ступай смело, в озере тонуть тонули, а на болоте еще никто не погибал.

Челн так легок и неустойчив, что лучше всего лежать на спине не шевелясь, особенно при ветре. Лодочники для безопасности стоят обычно на коленях. Только Иван Васильевич, даром, что хром на одну ногу, стоит во весь рост. Иван Васильевич утиный герцог этих мест. Его отец, его дед и прадед были утятниками. Надо думать, что его пращур доставлял уток, гусей и лебедей ко столу Ивана Грозного. Глухарем, тетеревом, кроншнепом Зайцев не интересуется. «Не моего цеха», – говорит он коротко. Зато утку знает насквозь, ее перо, ее голос и ее утиную душу. Стоя в челне, Иван Васильевич на ходу снимает с воды одно перо, другое, третье и, поглядев, объявляет: «На Гущино с гобой поедем, вечор туда утка садилась…» «А ты почем знаешь?» «А перо, видишь, поверх воды держится, не отмокло, свежее перо, вечор летела, а больше как на Гущино ей тут и лететь некуда».

И вот в то время, как другие охотники привозят пару или две пары, мы с Иваном Васильевичем привозим десяток, а то и полтора. Ему заслуга, мне честь. Так часто бывает в жизни. В камышовом шалаше Иван Васильевич приложит к губам корявую ладонь и так нежно крякает чирковой самкой, что самый осторожный, много раз стрелянный селезень никак не устоит против этих чар, непременно опишет вокруг шалаша круг, а то прямо плюхнется на воду в пяти шагах, так что стрелять совестно. Зайцев все замечает, все знает, все чует. «Готовься, – шепчет он мне, – кряковой прямо на тебя идет». Я вижу далеко над лесом две запятые крыльев, но разгадать, что это кряковой селезень, – нет, это доступно только Ивану Васильевичу, великому мастеру утиного цеха. Но кряковой и впрямь идет на меня. Когда промажешь, Иван Васильевич тихо, чуть-чуть, вежливо покряхтит. Но лучше б не родиться на свет, чем услышать за своим затылком это кряхтение.

Зайцев до войны работал на текстильной фабрике. И теперь он на зиму уходит в Москву, то в истопники, то на электростанцию. В первые годы после переворота шли по стране бои, горели леса и торфяные болота, стояли голые поля – не летела утка вовсе. Зайцев сомневался в новом строе. Но с 1920 г. утка снова пошла, вернее сказать, валом повалила, и Иван Васильевич полностью признал советскую власть.

Год целый работала в двух километрах отсюда небольшая советская фитильная фабрика. Директором ее был бывший шофер с моего военного поезда. Жена и дочь Зайцева приносили с фабрики по 30 рублей в месяц. Это было неслыханное богатство. Но скоро фабрика снабдила фитилями всю округу и закрылась. Опять утка стала основой семейного благополучия.

1 мая Иван Васильевич попал в большой московский театр, на сцену, где помещаются почетные гости. Иван Васильевич сидел в переднем ряду, поджав хромую ногу, чуть смущенно, но, как всегда, с достоинством и слушал мой доклад. Привел его сюда Муралов, с которым мы обычно делили охотничьи радости и невзгоды. Докладом Иван Васильевич остался доволен, все решительно понял и в Калошине пересказал. Это еще больше скрепило нашу тройственную дружбу. Нужно сказать, что старые егеря, особенно подмосковные, народ порченый, они слишком близко терлись около больших господ, мастера польстить, прилгнуть и прихвастнуть. Но Иван Васильевич не таков. В нем много простоты, наблюдательности и личного достоинства. Это потому, что в душе он не промышленник, а артист своего дела.

К Зайцеву приезжал на охоту и Ленин, и Иван Васильевич всегда показывал место в деревянном сарае, где Ленин лежал на сене. Ленин был страстный охотник, но охотился редко. На охоте горячился, несмотря на большую выдержку в больших делах. Так же, как великие стратеги бывают обычно плохими шахматистами, люди с гениальным политическим прицелом могут быть посредственными охотниками. Помню, с каким прямо-таки отчаянием, в сознании чего-то навсегда непоправимого Ленин жаловался мне, как он промазал на облаве по лисице в 25 шагах. Я понимал его, и сердце мое наливалось сочувствием.

Нам с Лениным ни разу не довелось охотиться вместе, хотя много раз сговаривались и твердо уславливались. В первые годы после переворота было вообще нс до того. Ленин еще выезжал изредка из Москвы на простор, а я почти не выходил из вагона, из штабов, из автомобиля и ни разу не брал в руки дробовика. А в последние годы, после конца гражданской войны, всегда что-либо непредвиденное мешало либо ему, либо мне. Потом Ленин стал хворать. Незадолго до того, как он слег, мы условились съехаться на реке Шоше, в Тверской губернии. Но автомобиль Ленина застрял на проселочной дороге, и я его не дождался. Когда Ленин оправился от первого удара, он настойчиво боролся за право охоты. В конце концов врачи уступили ему под условием не утомляться. На каком-то, кажется агрономическом, совещании Ленин подсел к Муралову. «Вы с Троцким частенько охотитесь?» «Бывает». «Ну и как, удачно?» «Случается и это». «Возьмите меня с собой, а?» «А вам можно?» – спрашивает осторожно Муралов. «Можно, можно, разрешили… так возьмете?» «Как. же вас не взять, Владимир Ильич?» «Так я звякну, а?» «Будем ждать». Но Ильич не звякнул. Звякнула вторично болезнь. А потом звякнула смерть.

Все это отступление мне нужно было для того, чтобы объяснить, как и почему я в одно из октябрьских воскресений 1923 года оказался в Заболотье, на болоте, средь камышей. Ночью стоял морозец, и я в шалаше сидел в валенках. Но утром солнце хорошо пригрело, болото оттаяло. На подъеме дожидался автомобиль. Шофер Давыдов, с которым мы плечо к плечу прошли через гражданскую войну, горел, как всегда, нетерпением узнать, какова добыча. До автомобиля от челна надо было пройти шагов сто, не более. Но едва я ступил валенками на болото, как ноги мои оказались в холодной воде. Пока я вприпрыжку добежал до автомобиля, ноги совсем простыли. Я сел рядом с Давыдовым и, разувшись, грел ноги теплом мотора. Но простуда осилила. Я слег. После инфлуэнцы открылась какая-то криптогенная температура. Врачи запретили вставать с постели. Так я пролежал весь остаток осени и зиму. Это значит, что я прохворал дискуссию 1923 г. против «троцкизма». Можно предвидеть революцию и войну, но нельзя предвидеть последствия осенней охоты на утку.

Ленин лежал в Горках, я – в Кремле. Эпигоны расширяли круги заговора. Они выступали на первых порах осторожно, вкрадчиво, подмешивая к хвале все большие порции яду. Даже наиболее нетерпеливый из них, Зиновьев, окружал клевету десятками оговорок. «Авторитет тов. Троцкого всем известен, – говорил Зиновьев 15 декабря (1923) на партийном собрании в Петрограде, – так же, как его заслуги. В нашей среде об этом можно не распространяться. Но ошибки не перестают быть ошибками. Когда мне случалось ошибаться, партия меня одергивала довольно серьезно…» И так далее, в таком же трусливонаступательном тоне, который долго оставался основным тоном заговорщиков. Лишь по мере прощупывания почвы и захвата позиций тон их становился смелее.

Создана была целая наука: фабрикация искусственных репутаций, сочинение фантастических биографий, рекламы вождей по назначению. Особая, малая наука была посвящена вопросу о почетном президиуме. Со времени Октября повелось так, что на бесчисленных собраниях в почетный президиум выбирались Ленин и Троцкий. Сочетание этих двух имен входило в разговорную речь, в статьи, в стихи и в частушки. Надо было разъединить два имени, хотя бы механически, чтобы затем политически противопоставить друг другу. Теперь в президиум стали включать всех членов политбюро. Потом стали их размещать по алфавиту. Затем алфавитный порядок был нарушен в пользу новой иерархии вождей. На первое место стали ставить Зиновьева. Пример подал Петроград. Еще через некоторое время стали появляться почетные президиумы без Троцкого. Из состава собрания всегда раздавались бурные протесты. Нередко председатель оказывался вынужден объяснять опущение моего имени недоразумением. Но газетный отчет, разумеется, умалчивал об этом. Потом первое место стало отводиться Сталину. Если председатель не догадывался провести то, что нужно, его неизменно поправлял газетный отчет. Карьеры создавались и разрушались в зависимости от расстановки имен в почетном президиуме. Эта работа, наиболее упорная и систематическая из всех, мотивировалась необходимостью бороться против «культа вождей». На московской конференции в январе 1924 г. Преображенский сказал эпигонам: «Да, мы против культа вождей, но мы и против того, чтобы, вместо культа одного вождя, практиковался культ других вождей, только масштабом поменьше».

«Это были тяжелые дни, – рассказывает в своих записках моя жена, – дни напряженной борьбы Л. Д. в политбюро с его членами. Он был один, был болен и боролся против всех. Из-за болезни Л. Д. заседания происходили в нашей квартире, я сидела в спальне рядом и слышала его выступления. Он говорил всем своим существом, казалось, что с каждой такой речью он теряет часть своих сил, с такой „кровью“ он говорил им. И я слышала в ответ холодные, безразличные ответы. Ведь все предрешалось заранее. Зачем им было волноваться? Каждый раз после такого заседания у Л. Д. подскакивала температура, он выходил из кабинета мокрый до костей, раздевался и ложился в постель. Белье и платье приходилось сушить, будто он промок под дождем. Заседания происходили в то время часто, в комнате Л. Д., с тусклым старым ковром, который мне из ночи в ночь снился в виде живой пантеры: дневные заседания ночью превращались в кошмар. Таков был первый этап борьбы, пока она еще не вырвалась наружу…»

В позднейшей борьбе Зиновьева и Каменева со Сталиным тайны этого периода были раскрыты самими участниками заговора. Ибо это был подлинный заговор. Создано было тайное политбюро («семерка»), в которое входили все члены официального политбюро, кроме меня, плюс Куйбышев, нынешний председатель ВСНХ. Вес вопросы предрешались в этом тайном центре, участники которого были связаны круговой порукой. Они обязались не полемизировать друг с другом и в то же время искать поводов для выступлений против меня. В местных организациях были такого же рода тайные центры, связанные с московской «семеркой» строгой дисциплиной. Для сношений существовали особые шифры. Это была стройная нелегальная организация внутри партии, направленная первоначально против одного человека. Ответственные работники партии и государства систематически подбирались под одним критерием: против Троцкого. Во время длительного «междуцарствия», созданного болезнью Ленина, эта работа велась неутомимо^ но в то же время осторожно, замаскированно, чтобы на случай выздоровления Ленина сохранить в целости минированные мосты. Заговорщики действовали намеками. От кандидатов на ту или иную должность требовалось догадаться, чего от них хотят. Кто «догадывался», тот поднимался вверх. Так создался особый вид карьеризма, который позже получил открытое имя «антитроцкизма». Лишь смерть Ленина полностью развязала руки этой конспирации, позволив ей выйти наружу. Процесс персонального отбора спустился этажом ниже. Уже нельзя стало занять пост директора завода, секретаря цеховой ячейки, председателя волостного исполкома, бухгалтера, переписчицы, не зарекомендовав себя антитроцкистом.

Члены партии, которые поднимали голос протеста против этого заговора, становились жертвами вероломных атак по совершенно посторонним, нередко вымышленным поводам. Наоборот, нравственно шаткие элементы, которые в первое пятилетие советской власти подвергались беспощадному изгнанию из партии, страховали себя теперь одной враждебной репликой против Троцкого. Та же самая работа производилась с конца 1923 г. во всех партиях Коминтерна: одни вожди низлагались, другие назначались на их место, исключительно в зависимости от того, как они относились к Троцкому. Совершался напряженный искусственный отбор не лучших, но наиболее приспособленных. Общий курс свелся к замене самостоятельных и даровитых людей посредственностями, которые обязаны своим положением только аппарату. Как высшее выражение аппаратной посредственности и поднялся Сталин.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.