Дворец Шварценберг, 1972

Дворец Шварценберг, 1972

Иосиф жил настоящим и бывал чрезмерно оптимистичен. Что покидает страну, ему было ясно, но, кажется, он не верил всерьез, что может никогда больше не увидеть родителей и друзей. Почему-то был уверен, что все они еще навестят его.

По всем рассказам, он нервничал и был возбужден перед отъездом, его провожали родители и друзья. Он знал, что Карл прилетит встречать его в Вену.

Он уже оповестил своих иностранных знакомых, что приезжает, и там вырабатывались самые разные планы. Одним из важнейших людей был Джордж Клайн, переводчик Бродского и профессор колледжа Брин-Мор. Он работал над тем, что станет первой серьезной книгой Бродского на английском – “Избранными стихотворениями” в издательстве “Пингвин” (1973). Джордж опубликовал много его стихов в периодике и делал все возможное, чтобы появления Иосифа ждали.

Перед Карлом стояла неимоверная задача: добиться, чтобы университет нанял русского поэта – которого никто не видел и не читал – и назначил на место приглашенного “писателя при университете”. Надо было убеждать глав отделений и деканов. К счастью, Карл умел быть убедительным: он подобрал нужные материалы и внушил людям, что, если они возьмут Иосифа Бродского, потом это будет вменено им в заслугу. Кроме того, он дал понять, что Бродский свободно говорит по-английски. Карл был самым молодым профессором в истории Мичигана, и университетское начальство склонно было ему доверять. Бывший баскетболист, он умел двигаться быстро и видеть свободные зоны.

Иосиф потом очень радовался, что на этом посту его предшественниками были Роберт Фрост и У. Х. Оден, но тогда он этого еще не знал.

В конце концов Карл своего добился. Теперь предстояла изнурительная битва с бюрократией, битва, о которой Иосиф имел слабое представление: как ввезти в Соединенные Штаты человека, если у него виза в Израиль?

Карл, как и обещал, прилетел в Вену встречать Иосифа, и мы поддерживали связь по телефону. В те дни международные разговоры обходились дорого – ни интернета, ни мобильных телефонов не было. Карл заплатил за билет в Вену, за отель, где они с Иосифом остановились, и за прокат автомобиля, который им понадобится. “Ардис” уже заработал, но на все это денег не хватало – без кредитной карточки обойтись было бы невозможно. Карл давно принял решение, что ради Иосифа не пожалеет трудов.

Карл прилетел рано.

Было воскресенье, 4 июня, и самолет сел более или менее вовремя, в 5.35. Когда автобус подъехал к зданию, я увидел Иосифа за окном, и он меня увидел. Он показал два пальца буквой V. Внизу произошла десятиминутная задержка – затерялся один из двух его чемоданов – первое из механических препятствий, тормозивших наши дела в последующие дни. Появился Иосиф, мы обнялись. Оказалось, что его встречала еще Элизабет Маркштейн с мужем – венка, имевшая прочные связи с Россией. Я сел с ним в такси; в пути он нервно повторял одну и ту же фразу: “Странно, никаких чувств, ничего…” – немножко как сумасшедший у Гоголя. Изобилие вывесок, говорил он, заставляет крутить головой; его удивляло разнообразие марок машин. Он говорил: так много всего открывается взгляду, что он не успевает видеть (это он повторял несколько дней). И сказал, что сразу почувствовал в Будапеште, что воздух другой. А теперь оказалось, что и в Вене другой. Мы подъехали к скромному отелю “Бельвью”, ему понравилось название – оно ассоциировалось с Цветаевой. Мы прожили там несколько дней…

Как только мы вошли, он позвонил родителям и разговаривал с ними, наверное, полчаса. Рассказал мне немного об отъезде из Ленинграда, его провожали человек сорок. Документы обошлись ему в тысячу долларов, половина – истинно русский выверт – за лишение советского гражданства! После таможенного обыска в Шереметьеве ему разрешили вывезти 104 доллара. Обыск продолжался часа два. Прощупали каждый шов, проверили по всей длине ленту в пишущей машинке, сломав при этом прижимную планку (эту старую машинку, как выяснилось, подарила ему Фрида Вигдорова). Он кричал на них; они отвечали, что имеют право; тогда, сказал он, пусть обзаведутся инструментами, чтобы этим заниматься. Они забрали его стихи; но он оттягивал отъезд сколько мог, чтобы отпечатать копии и сделать микрофильмы, а потом отослать, как он сказал, с корреспондентом “Таймс”…

Мы не знали тогда, сколько неприятностей причинит собирание и хранение его стихов людям в Ленинграде – Марамзину, Хейфецу, Эткинду – называю тех, кто пострадал.

В первый же вечер мы посетили Маркштейнов. В то время я не знал о ее коммунистическом прошлом и ее дружбе с Копелевыми.

С Маркштейном Иосиф обсуждал свое “прощальное” письмо Брежневу, о котором мне мало рассказывал. Сказал, что в нем содержатся те же идеи, что в неотправленном письме о смертном приговоре Кузнецову. Идея была такая: мы оба когда-нибудь умрем, вы и я. Это будет для него новой мыслью, сказал Иосиф. Настало время, когда сильный не всегда побеждает слабого, писал он и просил, чтобы его имя осталось в литературе и чтобы его родители получили те приблизительно тысячу рублей, которые причитаются ему за переводы.

Подчеркиваю: я сообщаю здесь то, что он сказал мне тогда и что я записал в дневнике. Целый текст я так и не прочел и сейчас не проверял, точно ли так у него было написано. Важно то, чт? он рассказал о письме тогда, и то, что он думал.

Маркштейн сказал, что он должен опубликовать письмо, но Иосиф ответил: “Нет, это касается только Брежнева и меня”. Маркштейн спросил: “А если опубликуете, оно уже не Брежневу?” Иосиф сказал: да, именно так.

Маркштейны были очень любезны и предложили, чтобы их молодые дочери показали нам Вену. Но по большей части мы были одни и, поскольку впервые могли долго побыть наедине, о многом разговаривали, особенно ночью.

Шок от переезда сменился у Иосифа злостью, и, пока они вдвоем гуляли по Вене, Иосиф без всякого повода обрушивался на целые группы писателей (в особенности на Евтушенко и Вознесенского) и диссидентов в целом. С ним случалось это и раньше, но теперь – с какой-то истеричной энергией и в самых бранных выражениях.

Он был подавлен произошедшим, и нам еще придется видеть его таким в некоторых ситуациях.

Перед аудиторией он чувствовал себя нормально – у него была определенная роль. Но в обществе незнакомых людей он мог взбеситься и вести себя грубо. Он сам не раз говорил, что страдает какой-то эмоциональной клаустрофобией. А тут еще присутствовали ощущение бессилия и растерянность. То, что они с Карлом смогли прожить две недели в одном номере, свидетельствует о мужестве Иосифа и терпении Карла; наверняка это нелегко далось им обоим.

Они безуспешно препирались с консульством, посещали интересные места Вены, а потом решили найти Одена. Иосиф знал, что Оден еще живет у себя дома в Кирхштеттене, в часе езды от Вены. Оден очень много значил для Иосифа – больше любого другого поэта, – его поэзия находила в нем отклик. Друг Иосифа Андрей Сергеев говорил ему, что его поэзия напоминает поэзию Одена, и, когда Иосиф прочел английского поэта, это отразилось на его стихах. У русских поэтов правила эмоция, у Одена – сдержанность, и Бродский оценил это сразу. После того как была опубликована запись суда над Иосифом, Оден перевел (с подстрочника) несколько его стихотворений, а потом согласился написать вступление к готовящемуся в “Пингвине” сборнику избранного. Иосиф чрезвычайно гордился этой связью.

Он был смел в общении со знаменитыми и многого достигшими людьми – не по причине самомнения, хотя ценил себя высоко, – а потому, что относился серьезно к своему призванию. Вот почему он считал себя вправе обращаться к Брежневу – он поэт и, следовательно, ровня любому вождю. Быть поэтом для него – Божий дар, и он намерен был чтить свой талант и вести себя как подобает поэту. Частично это передалось ему, наверное, от Ахматовой, но стало определяющим в его жизни. Так что, как бы он ни робел при этом, он считал, что имеет право обратиться к У. Х. Одену. Карл взял прокатную машину и привез его в Кирхштеттен. Но первая встреча разочаровала.

Подойдя к Одену, я увидел на его лице испуг; ясно, что немало охотников до знаменитостей осаждало его в жизни, даже в этом отдаленном убежище. Отгоняя меня взмахом ладони, он сказал: “Нет, я занят сейчас”. Насколько мог сжато я объяснил ему, кто я такой и кто такой этот рыжий поэт позади меня, и какие необычайные обстоятельства привели сюда русского. Он не слушал или не понял, продолжая отмахиваться от нас, как от назойливых насекомых, и Иосиф, покраснев, тянул меня прочь. Я, однако, повторил объяснение на языке “я Тарзан, ты Джейн”. В конце концов Оден понял, что это Бродский из России, которого он переводил и более или менее хвалил.

Тогда он все-таки пригласил нас в дом. Но тут не знал, что делать дальше. После некоторого бормотания он угостил нас вермутом (Иосиф своего не допил). Потом стал болтать о “гении Вознесенском”, не слушая реплик Иосифа и предупреждений, что не надо обманываться на его счет. В конце концов Иосиф не мог просто сказать: “Вознесенский – говно”, как обычно. Иосиф был очень расстроен, и, хотя Оден пригласил нас в субботу на обед (его компаньон тоже должен был присутствовать), когда мы отъехали по ухабистой дорожке, Иосиф проворчал, что возвращаться сюда вообще незачем: Оден ничего не понял.

Я должен был вернуться в Мичиган, поэтому поехать не мог; что до Иосифа, он, конечно, не захотел бы проявить неуважение к человеку такого калибра, как Оден. Он в самом деле поехал, очевидно понимая, что Оденом нельзя пренебрегать, даже если тот любит стихи Вознесенского. Во всяком случае, вторая встреча, как некогда с Ахматовой, видимо, удалась лучше: в итоге Иосиф и Оден полетели в Англию одним рейсом, и во многих отношениях покровительство Одена было чрезвычайно важно для Иосифа, искренне восхищавшегося английским поэтом.

В то время Иосиф еле-еле говорил и понимал по-английски и нуждался в переводчиках. Одним был Карл, а когда он улетел, появились другие. (Русские в Вене быстро разыскали Иосифа и стали ему помогать.) И все равно Оден, должно быть, почувствовал, что за личность – Бродский, раз Иосиф остался у него и вылетел с ним вместе. Об этом он рассказывает в эссе “Поклониться тени”.

Встреча с Оденом, хотя и невероятно важная для Иосифа, для Карла была лишь частным эпизодом в его сражении с бюрократией. Консульство получило некую негативную информацию из Москвы, из-за которой Иосиф представлялся нежелательной персоной. Например, были сведения, что он намеревался вступить в фиктивный брак с американской студенткой, – что, конечно, было правдой.

Иосиф был поражен тем, что вице-консул мистер Сигарс – черный; Карла же огорчало, что дипломат с трудом удерживается в рамках вежливости: он сомневался, что перед ним знаменитый поэт, сомневался, что тот заслуживает особого внимания, сомневался, что ему предложена работа в Мичигане.

По нашему опыту в Советском Союзе мы знали, что американские дипломатические чиновники относятся к туристам и ученым, приезжающим по обмену, просто как к источнику возможных неприятностей. Отдельные дипломаты могли оказаться чуткими и не отказывались помочь, но вообще, отправляясь в посольство или консульство, на доброжелательность рассчитывать не приходилось. И даже на этом фоне посольство в Вене представлялось каменной стеной.

Моей задачей в Энн-Арборе было убедить университетское начальство, чтобы оно связалось с Сигарсом и сообщило, что Бродский утвержден на этот год в должности поэта при университете и таким образом имеет право на “исключительный статус”. Встревожившись из-за этой неожиданной задержки, я стала обзванивать друзей – журналистов и дипломатов, – чтобы посоветовали, как привезти поэта в страну. Я позвонила нашему другу Бобу Кайзеру в “Вашингтон пост”, в Толстовский фонд и сообщила о ситуации знакомым в “Нью-Йорк таймс”. Все мы полагали, что, как только Мичиган пошлет подтверждение, что Иосифу предложена работа, все пойдет гладко. Но что-то – или кто-то – тормозило процесс. Я должна была держать связь с людьми в университете – убедиться, что они следят за ходом дела, шлют телеграммы в Вену и т. д. А потом влияние на судьбу Иосифа стали оказывать средства массовой информации. Это интересная сторона жизни Иосифа – он привлекал их внимание, фактически ничего для этого не делая.

Хедрик Смит отослал статью седьмого июня, и восьмого она появилась в “Нью-Йорк таймс”: “Крупный советский поэт уезжает в США”. Статья меня обнадежила, но я еще не знала, что, прочтя эту статью на телетайпе, в Вену из Белграда прибыл двадцатишестилетний Строуб Талботт, сотрудник журнала “Тайм”. Вскоре группу во главе с ведущим Питером Калишером прислала в Вену телекомпания Си-би-эс.

Теперь мне стали звонить из крупных газет и журналов, просить сведений и фотографий, а я начала понимать, насколько полезно общественное внимание для застрявшего русского поэта. Это знание пригодится нам в дальнейшем для помощи другим писателям…

Детали стали преображаться уже в этих первых статьях: паспортная служба ОВИР превратилась в “тайную полицию”, и это было только начало мифологизации, венцом которой стало сообщение, что КГБ силой усадил Иосифа в самолет.

Сам Иосиф воспринимал все это как театр. Он все еще был оглушен отъездом из Союза и имел лишь смутное представление о переговорах. Кажется, он думал, что Карл может все, хотя это было далеко не так. Карл сам не знал до сих пор, что на непрошибаемую бюрократию может подействовать внимание прессы, – зато знал Строуб Талботт.

Карл сообщал, что Строуб великолепно управлялся и с артачившимся Иосифом, и с консульством. Карл, Иосиф и Строуб встретились в кафе около отеля “Бристоль”. Талботт привел фотографа по фамилии Гесс, кажется, венца. Иосиф был настроен враждебно; он не хотел помощи от прессы и сказал, что хочет свернуть интервью как можно быстрее. Строуб, человек умный и умевший убеждать, использовал все возможные хитрости, чтобы Иосиф не оборвал разговор. Ему это удалось, и они пошли в квартиру Гесса, откуда Талботт намеревался позвонить в консульство, нажать на дипломатов.

Первым делом он поговорил с посольскими и искусно вынудил их дать четкие ответы – да или нет, от чего они до сих пор уклонялись. Он сказал Карлу, что его опыт общения с государственными служащими научил раньше всего вот чему: всегда исходить из того, что они лгут. (Позже Строуб стал видным дипломатом и заместителем государственного секретаря.) В этот решающий момент Строуб Талботт был лицом журнала “Тайм”, тогда очень влиятельного органа, и его интерес показывал людям в посольстве, что Иосиф не тот, кого они могут запросто спровадить в Израиль.

Группа из Си-би-эс с Питером Калишером прибыла, чтобы сопровождать Карла и Иосифа в очередном их походе к вице-консулу – как предполагалось, за окончательным ответом. Калишер был классический ведущий: он то и дело поправлял прическу перед зеркалом и в минуту мужской откровенности сказал Карлу, что надеется на отрицательный ответ консульства – “тогда шоу будет интереснее”.

Карл с большим удовольствием наблюдал за стимулирующим действием телевизионной группы на сотрудников посольства, дотоле безучастных. Теперь они невнятно пообещали кое-что предпринять – до сих пор ничего столь обнадеживающего услышать от них не удавалось.

Благодаря Калишеру Иосиф впервые принял участие в телевизионном шоу, устроенном в великолепном отеле “Пале де Шварценберг”. Поэта сняли картинно прогуливающимся по дорожке и читающим свои стихи по-русски. Карл был изумлен банальностью подачи, но это не имело значения: в итоге запись так и не пошла в эфир. Ее отправили не в тот город – в Кабул.

Письмо из Мичиганского университета в конце концов подействовало, и теперь Карлу и Иосифу предстояло иметь дело с самой отвратительной организацией из всех – иммиграционной службой США: там, независимо от того, какая человеку предложена работа, он заведомо считался преступником и, чтобы его впустили в нашу сиятельную демократию, обязан был доказать обратное.

Оставив Иосифа на попечение Маркштейнов и Одена, Карл десятого июня вернулся в Штаты – его ожидала масса работы с бумагами, которых требовало от университета Министерство труда. Мы должны были собрать нужные материалы. Например, надо было представить документы из других университетов с указанием годового жалованья, которое “обычно” выплачивается состоящим при них русским поэтам.

Иосиф получил визу пятнадцатого июня, и мы отпраздновали это по телефону.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.