Глава 4 В боях с германцами

Глава 4

В боях с германцами

Итак, победа! Но предаваться ликованию было рано — над Римом нависла грозная опасность, какой не было со времен Ганнибала. Речь шла о германцах.

В 110-х годах германские племена кимвров и тевтонов, жившие на стыке современных границ Дании и Германии, покинули родные места и двинулись на юг. Еще в древности высказывалось мнение о том, что причиной этих миграций послужили наводнения. Посейдоний, а вслед за ним и Страбон не согласились с этим и предположили, что кимвры и тевтоны в принципе были кочевниками (Страбон. VII. 2. 1–2).[281] Плутарх вообще утверждает, что кимврами у германцев называют разбойников (Марий. 11.5). Однако те, кого критиковали Посейдоний и Страбон, возможно, были не так уж и не правы. Между Ютландией и Германией лежит довольно узкий перешеек, и если приливы там становились более интенсивными, то это могло вполне привести к серьезным трудностям для местного населения. Свою роль сыграла, очевидно, и перенаселенность,[282] вызванная не только высоким уровнем рождаемости, но и примитивностью хозяйства.

«Это было странное шествие… Весь народ двинулся с женами и детьми и со всем скарбом на поиски новой родины. Жильем служили им повозки… Под кожаной крышей повозки помещались утварь, женщины, дети и даже собаки. Жители юга с удивлением смотрели на этих высоких стройных людей с темно-русыми волосами и светло-голубыми глазами, на их сильных, статных женщин, мало уступавших ростом и силой своим мужьям, на детей со старческими волосами, как их называли италийцы… Нравы кимвров были грубы. Мясо часто ели сырым. Своих королей-предводителей они выбирали из самых храбрых воинов, по возможности самых высоких ростом. Подобно кельтам и вообще варварам, они нередко заранее уславливались с противником о дне и месте боя и перед началом боя вызывали отдельных неприятельских воинов на поединки… Кимвры дрались храбро, считали смерть на поле брани единственной приличествующей свободному человеку. Зато после победы они предавались самым диким зверствам. Заранее давали обет принести в жертву богам войны всю военную добычу. В таком случае уничтожали всю кладь врага, убивали лошадей, а пленников вешали на месте или сохраняли в живых только для того, чтобы принести в жертву богам».[283]

Страбон красочно описывает эти жертвоприношения. В походе кимврских женщин сопровождали жрицы — седовласые, в одеждах из белого льна, подпоясанные бронзовым поясом и босые. «С обнаженными мечами эти жрицы бежали через лагерь навстречу пленникам, надевали на них венки и затем подводили их к медному жертвенному сосуду вместимостью около двадцати амфор; здесь находился помост, на который восходила жрица и, наклонившись над котлом, перерезала горло каждому поднятому туда пленнику. По сливаемой в сосуд крови одни жрицы совершали гадания, а другие, разрезав трупы, рассматривали внутренности жертвы и по ним предсказывали своему племени победу» (VII. 2. 3).

Кимвры и тевтоны дошли до Герцинского леса в нынешней Чехии, но местные племена бойев дали им отпор. Тогда они повернули на запад и достигли Истра (Дуная). По дороге к ним присоединились многие кельтские племена. Страбон уверяет, что прежде мирные гельветы (тоже кельты), увидев, сколько золота приобрели кимвры разбоем, присоединились к ним (VII. 2.2). Вопрос об этническом составе варварского войска остается открытым. Описанные современниками обычаи и имена кимвров и тевтонов являются скорее кельтскими, чем германскими, да и само слово «кимвры» сходно с самоназванием кельтов-валлийцев Oymri, означающим «сородичи». Возможно, правы историки, считающие, что эти племена оказались на севере Европы в глубокой древности, еще до разделения кельтов и германцев — двух ветвей индоевропейских переселенцев.

Продвигаясь далее на запад, германцы (или все же кельты?) атаковали и разгромили племя нориков в современной Австрии. Римский консул 113 года Гней Папирий Карбон, опасаясь за судьбу Италии, занял альпийские перевалы, а затем двинулся навстречу германцам, обвиняя их в нападении на нориков — друзей римского народа. Тевтоны, шедшие, очевидно, в авангарде, заявили, что не знали о дружбе нориков с римлянами, и обещали воздерживаться впредь от подобных действий. Карбон притворился, будто удовлетворен ответом тевтонов, и даже дал им проводников, которые на деле должны были заманить германцев в засаду. Однако те оказались не столь простоваты, как рассчитывал консул, и нанесли римлянам тяжелое поражение в битве при Норее. От полного разгрома войско Карбона спасла только непогода — туман и гроза с ливнем. Разбив римлян, тевтоны соединились со своими основными силами (Аппиан. Кельтика. 13; Ливии. Периоха 63; Беллей Патеркул. П. 12. 2; Страбон. V. 1. 8).

Очевидно, эта версия носит антиримский характер — тевтоны в ней выглядят образцовыми блюстителями международного права, а Карбон — низким обманщиком, на пустом месте спровоцировавшим войну, да к тому же еще и дураком и неудачником, который и надуть-то доверчивых варваров не сумел. На Италию, как покажут последующие события, они идти явно не собирались, но наверняка вторглись бы на территории, находившиеся в сфере влияния Рима. К тому же в районе Нореи, где произошло сражение с германцами, находились месторождения золота и железа (Страбон. V. 1. 8). Пускать в такие края пришельцев сенат явно не собирался, а посему столкновение становилось практически неизбежным. Но удар первыми нанесли римляне, напавшие на тевтонов за пределами своих границ. К тому же удар оказался неудачным.

Путь на Италию был открыт, однако германцы не спешили напасть на нее — очевидно, это в их планы не входило; надо думать, им пока хватало для разграбления заальпийских земель. Однако римлян соседство с ними в восторг не приводило. В 109 году пришельцы обратились к консулу Марку Юнию Силану с ходатайством о предоставлении им земли для проживания, однако получили отказ. Тогда они дали ему сражение, в котором, как и в 113 году, одержали победу (Ливии. Периоха 65; Беллей Патеркул. П. 12. 2; Флор. III. 3. 4).

В 107 году коллега Мария по консулату Луций Кассий Лонгин начал было теснить союзных кимврам и тевтонам гельветов, но попал в засаду на территории Дофине (юго-восток Франции). В битве погибли сам Кассий, а также его легат Луций Калыгурний Пизон Цезонин, консул 112 года и дед тестя Цезаря.[284] Другой легат консула, Гай Попилий Ленат,[285] был блокирован врагами в лагере и вынужден заключить с ними договор на тяжелых условиях — выдать заложников и половину имущества; Аппиан уверяет, будто римлян даже провели под ярмом, но это, видимо, позднейший домысел {Орозий. V. 15. 23–24; Ливии. Периоха 65; Цезарь. Записки о галльской войне. I. 12. 7; 14.7; Аппиан. Кельтика. 1.8). Плебейский трибун Гай Целий привлек Попилия к суду, и тому пришлось удалиться в изгнание (Орозий. V. 15. 24; Цицерон. О законах. III. 36).[286]

Вдохновленный победами кимвров и тевтонов, в 106 году против римлян восстал галльский город Толоза (совр. Тулуза) — столица вольков-тектосагов, которые в свое время держали под контролем многие иберийские, кельтские и Лигурийские племена от Севенн до Средиземного моря.[287] Жители Толозы впустили германцев к себе, обезоружив римский гарнизон, однако консул Квинт Сервилий Цепион сумел с помощью измены завладеть городом. В местном святилище, где хранились сокровища, захваченные в прежних походах галлов, а также приношения богам частных лиц, римский военачальник захватил 100 тысяч фунтов золота и ПО тысяч фунтов серебра. Он отправил их в союзную римлянам Массалию (совр. Марсель), но по дороге на обоз с богатствами напали разбойники, отбившие сказочную добычу. На след утраченных сокровищ напасть не удалось, и недруги стали обвинять Цепиона в причастности к ограблению (Орозий. V. 15. 25; Страбон. IV. 1. 13; Юстин. XXXII. 3. 10; Дион Кассий. XXVII. 90).

В 105 году разразилась катастрофа. Германцы и галлы перешли в наступление и разгромили отряд одного из легатов консула Гнея Маллия (Манлия) Максима — консуляра Марка Аврелия Скавра. Сам Скавр был сброшен с коня и взят в плен победителями. «Приглашенный ими на совет, он не сделал и не сказал ничего, что не подобало бы римлянину, занимавшему столь почетные должности. Поэтому он был убит» (Транш Лициниан. XXXIII. 11F). Как рассказывает Ливии, Скавр отговаривал кимвров от перехода через Альпы, предупреждая их о непобедимости римского народа. Один из германских вождей, Бойорикс, в ярости убил его (Периоха 67).

«После этой победы кимвров, — продолжает Граний Лициниан, — устрашенный консул Маллий призывал Цепиона в слезных письмах объединить войска и противопоставить галлам[288] усилившуюся армию, но не смог убедить его. А [Цепион], переправившись через Родан,[289] стал хвастаться перед воинами, что подаст помощь напуганному консулу, не захотел совместно обсуждать с ним план боевых действий и не пожелал выслушивать представителей, которых прислал сенат, чтобы [Цепион и Маллий] пребывали в согласии и совместно действовали во благо республики»*. Цепион стоял ниже Маллия по положению, поскольку тот был действующим консулом, а сам Цепион — лишь проконсулом, но зато он принадлежал к куда более знатному роду.[290] Однако солдаты заставили Цепиона пойти на встречу с Маллием, понимая, к чему может привести вражда двух военачальников. Встреча состоялась, но командующие лишь еще больше перессорились (Транш Лициниан. XXXIII. 1112F; Дион Кассий. XXVII. 91; Орозий. V. 16. 2).

Тем временем кимвры отправили к римлянам послов для переговоров. Однако они, естественно, сначала явились к Маллию как консулу, что уязвило Цепиона. Когда же представители германцев пришли и к нему, он устроил им дикую сцену и будто бы даже чуть не убил их. В конце концов проконсул решил самостоятельно напасть на кимвров, опасаясь, что Маллий и без него разгромит их. 6 октября состоялась битва при Араузионе (совр. Оранж), закончившаяся полным разгромом армии Цепиона. Вскоре та же участь постигла и оставшееся в одиночестве войско Маллия. Погибли двое сыновей консула. Победителям удалось захватить оба римских лагеря, что случалось крайне редко. Уверяли, будто погибло 80 тысяч римских воинов и 40 тысяч обозников и маркитантов, а спаслось только десять человек — цифры явно фантастические,[291] но показывающие, какое впечатление произвела на римлян катастрофа (Ливии. Периоха 67; Беллей Патеркул. П. 12. 2; Флор. III. 3. 4; Граний Лициниан. XXXIII. 12F; Орозий. V. 16. 2–4 и др.).

Хотя обычно римские военачальники не несли за свои неудачи никакой ответственности, на сей раз случилось по-иному, поскольку поражение вызвало политический кризис.[292] Цепион, по справедливости сочтенный главным виновником поражения, по возвращении в Рим был лишен проконсульских полномочий и вообще права заседать в сенате — страшный позор для консуляра, да еще представителя столь знатного рода (Асконий.). Вскоре ему придется испытать еще большие неприятности, но об этом позже.

Саллюстий пишет, что сообщение о страшном разгроме под Араузионом пришло в Рим незадолго до вестей о пленении Югурты (Югуртинская война. 114. 1–3). Узнав о поражении, римляне стали звать «Мария встать во главе войска. Он был вторично избран консулом, хотя закон запрещал избирать кандидата, если его нет в Риме и если еще не прошел положенный срок со времени предыдущего консульства.[293] Народ прогнал всех, кто выступал против Мария, считая, что не впервые законом жертвуют ради общественной пользы». Вспоминали, как на 146 год избрали консулом Сципиона Эмилиана, хотя он еще не был даже эдилом. А ведь тогда речь шла только о разрушении Карфагена, тогда как теперь — о судьбе государства (Плутарх. Марий. 12. 1–2). Можно вспомнить и о другом прецеденте, когда консулом на 205 год избрали деда Эмилиана, будущего победителя Ганнибала Сципиона Африканского, которому не исполнилось к тому времени и тридцати.[294] Но в случае с Марием имело место двойное отступление от закона — и это при том, что по происхождению он был для нобилей никем.

Следует иметь в виду и еще одно обстоятельство — впервые в римской истории два года подряд оба консула были «новыми людьми» — в 105 году Публий Рутилий Руф и Гней Маллий Максим, в 104 м — Гай Марий и Гай Флавий Фимбрия. Конечно, многим нобилям это не нравилось, однако после араузионского разгрома не могло идти и речи о том, чтобы избрать консулом кого-либо другого вместо победителя Югурты. Думать аристократы могли что угодно, но открытых возражений, повидимому, не высказывали.[295] К тому же некоторые влиятельные аристократические фамилии, прежде всего родственники по линии жены Юлии Цезари, и вовсе поддержали Мария. И все же главную роль сыграла поддержка простонародья и всадников, которые были рады «утереть нос» высокомерным нобилям и увидеть на вершине власти «своего» человека, способного к тому же избавить Рим от грозной опасности. Как писал Саллюстий, «все надежды и вся сила государства собрались в ту пору в нем одном» (Югуртинская война. 114.4).

Однако недоброжелатели Мария не унимались, тем более что он сам, если верить источникам, дал повод к нареканиям: после триумфа полководец «созвал на Капитолии сенат и, то ли по забывчивости, то ли грубо злоупотребляя своей удачей, явился туда в облачении триумфатора, однако заметив недовольство сенаторов, вышел и, сменив платье, вернулся в тоге с пурпурной каймой» (Плутарх. Марий. 12.7; Ливии. Периоха 67). Облачение это — пурпурный плащ с золотыми звездами, тога с пальмовидными узорами, скипетр — уподобляло его обладателя Юпитеру.[296] Нетрудно вообразить себе брезгливую гримасу на физиономиях высокородных консуляров, когда они увидели это: «Как объяснить такое поведение? Вполне извинительная рассеянность, безумная гордыня или отсутствие такта?»[297]

Дело, повидимому, в следующем. Триумф состоялся 1 января, то есть в первый день года, когда консулы вступали в должность, и Марию, равно как и его коллеге Флавию Фимбрии, предстояло совершить жертвоприношение по этому поводу и устроить торжественное заседание сената на Капитолии.[298] Однако там же, на главном холме Рима, происходили завершающие триумф церемонии.[299] И то и другое по времени совпало. Нетрудно представить, как все это вскружило голову Марию. Неудивительно, что он решил показать высокомерным нобилям, кто теперь «на коне».

Но таким ли уж страшным нарушением выглядел его поступок? Вообще ношение триумфальных одеяний вне победных торжеств не было новостью. Победителю Македонии Луцию Эмилию Павлу, например, даровали право появляться в них на играх в цирке (О знаменитых мужах. 56.4). Такой же почести удостоился впоследствии и Гней Помпеи (Беллей Патеркул. П. 40. 4).[300] Правда, в обоих случаях были приняты соответствующие постановления, а в случае с Помпеем — даже закон. Марий же действовал самовольно. «Неслыханная наглость», — высокомерно бросает Жером Каркопино,[301] которому куда милее враг Мария — Сулла. Неслыханная ли? Отнюдь: еще в 396 году нечто подобное позволил себе Марк Фурий Камилл, успешно завершивший десятилетнюю осаду этрусского города Вейи. Во время триумфа он позволил себе проехать на колеснице, запряженной четверкой белых коней, которые являлись атрибутом Юпитера. Это, разумеется, вызвало скандал (Ливии. V. 23. 5–7; Плутарх. Камилл. 7. 1–2).[302] Сципион Африканский в 187 году, в годовщину мира с Карфагеном 201 года, надел венок триумфатора и предложил согражданам отправиться с ним на Капитолий возблагодарить Юпитера (Валерий Максим. III. 7. 1е).[303]

Любопытно отметить, что Цицерон, не раз говоривший как о достоинствах, так и о недостатках своего земляка Мария,[304] о подобном эпизоде не сообщает и, напротив, подчеркивает его познания в истории и праве (За Бальба. 46–47).[305] Можно не сомневаться, что великий оратор знал об истории с появлением Мария в сенате в триумфаторском одеянии, но не воспринимал ее как нечто неслыханное. Конечно, поступок этот был достаточно экстравагантным (но ведь не постеснялся же победитель Югурты выставить свою кандидатуру в ходе консульских выборов на 104 год, хотя это предполагало двойное отступление от закона). Однако, несмотря на ропот кое-кого из сенаторов, сей случай не повредил репутации арпината — друзья сочли это «милой шуткой», а его врагов в то время не особенно слушали. А после побед Мария над кимврами и тевтонами попрекать его такими мелочами и вовсе было неуместно. Вспомнили об этом эпизоде, видимо, благодаря мемуарам недругов полководца — Суллы или Рутилия Руфа.

Но праздновал победу не только Марий. Сулле, как и его командующему, было чем похвастаться: шутка ли, он взял в плен самого Югурту! Такими подвигами никто из его предков похвалиться не мог, разве что вороватый герой войн с самнитами Корнелий Руфин. Однако реакция на хвастливые речи Суллы была разной. Один из его недоброжелателей язвительно бросил ему: «Ну где тебе быть порядочным человеком, если, ничего не унаследовав от отца, владеешь таким состоянием?» «Хотя и тогда нравы не сохраняли прежней строгости и чистоты, но под тлетворным воздействием соперничества в роскоши и расточительстве стали портиться, тем не менее равный позор навлекал на себя и тот, кто промотал свое богатство, и тот, кто не остался верен отцовской бедности», — философски замечает по этому поводу Плутарх (Сулла. 1.4–5).

Но дело было не в состоянии нравов. В Сулле справедливо видели человека Мария, под чьим начальством он служил. Понося его, метили в командующего. И ему, очевидно, намекали не столько на его увеличившееся состояние (он разбогател еще прежде, благодаря завещаниям Никополы и своей мачехи), сколько на методы обогащения — ведь он был квестором, то есть отвечал за финансы. Однако справедливости ради заметим, что Сулла мог пополнить кошелек не столько за счет хищений — вряд ли суровый Марий стал бы терпеть такое, — сколько благодаря дружбе с Бокхом.[306]

Однако другим хвастовство бывшего квестора оказалось на руку — не из симпатий к нему самому, конечно, а из желания уязвить его «выскочку» командующего. Завистники полководца упорно твердили, что мощь Югурты сломил уже Метелл — подлинный его победитель, справедливо получивший прозвище Нумидийского. Да и завершил войну не Марий, а Сулла, ибо именно он взял в плен неуловимого царя. Сам Сулла, как уверяет Плутарх, заказал себе перстень, на печатке которого была изображена выдача ему Югурты Бокхом (Марий. 10. 8–9; Сулла. 3. 7–9; см. также: Валерий Максим. VIII. 14. 4; Плиний Старший. XXXVII. 9).[307] Марий будто бы был этим втайне уязвлен, но не стал придавать случившемуся значения, ибо тогда Сулла еще немногого стоил в политике, а потому предпочел воспользоваться его услугами в предстоящей войне с германцами {Плутарх. Сулла. 3.7; 4.1; Марий. 10.9). «Недавние события со всей ясностью продемонстрировали досадную нехватку в Риме талантливых военных, и Марий не собирался терять отличного офицера в тот момент, когда предстояла схватка с варварскими ордами», — замечает по этому поводу Артур Кивни.[308]

Эта трактовка, по всей видимости, восходит к воспоминаниям Суллы и вызывает немалые сомнения. То, что Марий не беспокоился из-за хвастовства своего бывшего квестора, вполне объяснимо: ведь хвалясь собственной удачей, тот одновременно возвеличивал и своего патрона Мария. Да и отсылая его к Бокху, главнокомандующий не мог не понимать, что Сулле достанется немалая доля славы. Но вряд ли это смущало его — все делать самому невозможно. Рассуждения о том, что Сулла тогда ничего не значил в политике, могут восходить опять-таки к мемуарам диктатора — мол, недооценил его неотесанный Марий, не разглядел в нем любимца богов, проницательности не хватило.

И еще: если некоторые нобили трактовали хвастовство Суллы не в пользу Мария, то другие, как мы видели, щелкали по носу самого хвастуна, упрекая его в нечестном обогащении. А безусловные сторонники Мария, надо думать, не видели ничего дурного в похвальбе Суллы. Квестор и впрямь показал себя с лучшей стороны — умеет Марий выбирать дельных помощников! Да и главная его заслуга в том, что он смог претворить в жизнь мудрые планы своего командира. Не исключено, что победитель Югурты отечески пожурил своего бывшего квестора за несдержанность и порекомендовал вести себя скромнее, если тот не хочет навлечь на себя новых насмешек со стороны недругов. Такие советы Сулла впоследствии, возможно, и представил как недовольство Мария. А пока он явно продолжал пользоваться доверием полководца.[309]

Поэтому все рассуждения Плутарха, а вслед за ним и современных историков об охлаждении между Марием и Суллой уже в то время выглядят не слишком убедительно. Перед их глазами стоят события, которые произойдут спустя шестнадцать лет — лютая вражда двух полководцев, начало гражданской войны, погоня сыщиков Суллы за Марием, убийства одним сторонников другого… Психологически вполне объяснимо, что истоки их вражды искали во временах более ранних. Тот же Плутарх (и не он один) вполне искренне считал, что Сулла и Цезарь, коль скоро они достигли высшей власти, вполне осознанно стремились к ней задолго до того, как появились шансы на ее обретение (Сулла. 7.1; Цезарь. 11. 3–6). Между тем очевидно, что пока не возникли реальные перспективы добиться господства в государстве, не возникало и подобных планов.

Итак, впереди была война с кимврами, тевтонами и союзными им галльскими племенами гельветов, амбронов, вольков-тектосагов и др. К ней прибавилась в том же году и еще одна — на Сицилии вспыхнуло новое грандиозное восстание рабов, усмиренных было за тридцать лет до того после тяжелой борьбы. По сути, Марий стал в этих условиях «некоронованным царем мировой империи».[310]

Варвары не спешили нападать на Италию. После битвы при Араузионе они разделились: кимвры отправились грабить земли Южной Галлии (Лангедок) и Северо-Восточной Испании (Арагон), тевтоны — остальную Галлию.[311] Это дало Марию возможность серьезно заняться подготовкой армии. Фронтин пишет (IV. 2. 2), что Марий предпочел возглавить не закаленную в боях с Югуртой африканскую армию, а остатки разбитых под Араузионом войск, которыми тогда командовал другой консул 105 года Публий Рутилий Руф (см. также: Валерий Максим. II. 3. 2; Вегеций. III. 10). Фронтин объясняет это тем, что солдаты Рутилия отличались лучшей дисциплиной. Легионеры самого Мария, выходит, им не чета? Удивляться столь нелестным намекам не приходится: Рутилий Руф, бывший легат Метелла, не любил Мария и в своих сочинениях не скупился на колкости по его адресу (см.: Плутарх. Марий. 28.8). Вероятно, то, о чем пишет Фронтин, — одна из них.

Значит ли сказанное, что арпинат отказался от услуг ветеранов Югуртинской войны? Разумеется, нет — африканская армия не была распущена.[312] Просто он не счел необходимым сразу после войны в Африке направлять ее на новую, еще более тяжелую.[313] Повидимому, часть ее воинов влилась в галльскую армию Мария[314] и составила ее ядро,[315] чтобы делать из тех, кого разбили под Араузионом, настоящих солдат. Любопытно, что командовавший ими до Мария Рутилий Руф не погнушался призвать «тренеров» из гладиаторской школы Марка Аврелия Скавра — того самого, что погиб незадолго до битвы под Араузионом (Валерий Максим. II. 3. 2).

Полководец взялся за дело по-настоящему. «В походе Марий заставлял солдат много бегать, совершать длинные переходы, готовить пищу и нести на себе всю поклажу, и с тех пор людей трудолюбивых, безропотно и с готовностью исполнявших все приказания стали называть «мариевыми мулами»…[316] Суровость, с какой командовал Марий, и неумолимость, с какой налагал наказания, представлялись теперь воинам, которых он отучил от нарушений дисциплины и неповиновения, справедливыми и полезными, а спустя недолгое время, привыкнув к его неукротимому нраву, грубому голосу и мрачному виду, они даже стали говорить, что все это страшно не им, а врагам» (Плутарх. Марий. 13–14).

Здесь, повидимому, Марию весьма пригодился опыт службы под началом Сципиона Эмилиана: когда тот прибыл под Нуманцию, он также занялся наведением порядка в разложившейся армии.[317] Сципион также «избавил» воинов от лишней поклажи и обоза, принуждал к тяжелым земляным работам, устраивал длинные переходы, считая, что тем, кто боится испачкаться в крови врага, не мешает запачкаться в грязи (Флор. П. 18. 10).

Но не только это позаимствовал Марий у сурового победителя Карфагена и Нуманции: Сципион умел требовать с воинов, но и сам показывал им пример (Аппиан. Иберийские войны. 85. 368). Так же поступал и Марий: он «не избегал больших трудов и не пренебрегал малыми; он превосходил равных себе благоразумием и предусмотрительностью во всем, что могло оказаться полезным, а воздержанностью и выносливостью не уступал простым воинам, чем и снискал себе их расположение. Вероятно, лучшее облегчение тягот для человека видеть, что другой переносит те же тяготы добровольно: тогда принуждение словно исчезает. А для римских солдат самое приятное — видеть, как полководец у них на глазах ест тот же хлеб и спит на простой подстилке или с ними вместе копает ров и ставит частокол. Воины восхищаются больше всего не теми вождями, что раздают почести и деньги, а теми, кто делит с ними труды и опасности, и любят не тех, кто позволяет им бездельничать, а тех, кто по своей воле трудится вместе с ними» (Плутарх. Марий. 7.3–5).

Тренируя воинов, Марий проводил в жизнь принципы своей военной реформы, предусматривавшей унификацию обучения. Повидимому, он руководствовался тем вполне здравым соображением, что такая система больше соответствовала требованиям времени, а потому через нее желательно пропустить максимальное число воинов. Единообразие коснулось не только тренировки и снаряжения, но и боевых значков — если прежде перед легионами носили изображения волков, кабанов, минотавров и коней, то теперь Марий заменил их своей личной эмблемой — орлом, который отныне на века станет символом римских легионов (Плиний Старший. X. 16).

Помимо личного примера Марий привлекал сердца солдат тем, что справедливо вершил суд. На сей счет античные авторы рассказывают одну любопытную историю, которая вызвала особое восхищение риторов и моралистов.[318] Племянник полководца,[319] военный трибун Гай Лузий, «человек вообще неплохой, но одержимый страстью к красивым юнцам», влюбился в одного из своих молодых солдат — не то Требония, не то Гая Плотия, не то Аррунтия.[320] Лузий не раз пытался совратить его, но каждый раз неудачно. Тогда он, отослав слугу, вызвал солдата ночью. Тот явился, но когда трибун попытался овладеть им насильно, молодой человек выхватил меч и заколол его, предпочтя «совершить опасное, чем стерпеть постыдное» (Цицерон. За Милона. 9).

Дело принимало крайне неприятный оборот — воин убил своего начальника, да еще и родственника командующего. К тому же в палатке не было свидетелей. Когда уезжавший по делам Марий возвратился в лагерь, он предал солдата суду за убийство командира. Никто не вступился за обвиняемого. Тогда он сам произнес речь в свою защиту, подкрепив ее показаниями тех, кто видел, как Лузий пытался соблазнить его прежде и даже предлагал немалые деньги. «Удивленный и восхищенный Марий приказал подать венок, которым по обычаю предков награждают за подвиги, и, взяв его, сам увенчал Требония за прекрасный поступок, совершенный в то время, когда особенно были нужны благие примеры» (Плутарх. Марий. 14. 5–8; Изречения царей и полководцев. 83.3; Валерий Максим. VI. 1. 12; Квинтилиан. Воспитание оратора. III. 11. 14; Цицерон. За Милона. 9 и др.).

Нетрудно себе представить, какое впечатление произвел этот жест на присутствовавших, а затем и на прочих римлян, когда они о нем узнали. То, что полководец оправдал убийцу своего племянника и военного трибуна, понять можно — обвиняемый представил свидетелей домогательств Лузия, а к гомосексуализму римляне, в отличие от греков, относились неприязненно (во всяком случае, в то время). Родственные связи сами по себе тоже спасали далеко не всегда. Как выразился еще тремя веками раньше афинский полководец и политик Фокион, отказавшись поддержать своего зятя в суде: «Я брал тебя в зятья в расчете на честь, а не на бесчестье» (Плутарх. Фокион. 22.4). Но Марий еще и наградил за убийство собственного племянника как за подвиг! Такой поступок мог поссорить его с родней, однако он был человеком достаточно волевым и властным, чтобы испугаться подобных «мелочей» — на кону стояло слишком многое.

И победитель Югурты не ошибся: соотечественники оценили его справедливость. «Этот случай, — как рассказывает Плутарх, — стал известен в Риме, что немало способствовало третьему избранию Мария в консулы. К тому же, ожидая летом варваров, римляне не желали вступать с ними в бой под началом какой-нибудь другого полководца» (Марий. 14.9). Коллегой его в этом году стал Луций Аврелий Орест.[321]

А что же Сулла? Его ожидал новый театр войны: вместо бескрайних степей и пустынь под палящим солнцем Нумидии — роскошные поля и рощи Южной Галлии, но также и предгорья Альп с их суровой и прекрасной природой, обвалами и лавинами, которые подчас могут быть вызваны громким криком или щелканьем бича.

Сулла продолжал пользоваться доверием Мария, который поручил ему весьма серьезную задачу — подавить сопротивление вольков-тектосагов, которое не прекратилось после взятия их столицы Толозы Цепионом.[322] Легат выполнил порученное ему дело и даже взял в плен вражеского вождя Копилла (Плутарх. Сулла. 4.2). Ему явно везло на пленение неприятельских предводителей — сначала Югурта, теперь Копилл.[323] Фигура, конечно, не столь масштабная, но все же волькитектосаги занимали огромную территорию между Севеннами и Пиренеями.[324] Не совсем справедливо утверждать, что захват Копилла не повлиял на исход войны[325] — конечно, с кимврами и тевтонами борьба предстояла и дальше, но война с самими вольками прекратилась. О их сопротивлении мы более не слышим.

В следующем году Сулла стал военным трибуном (Плутарх. Сулла. 4.1). Для избрания на эту должность ему, надо думать, пришлось ехать в Рим. По возвращении в армию он вновь получил ответственное задание — удержать от войны против римлян племя марсов, покинувшее родные края, чтобы присоединиться к движению других германских народов.[326] Повидимому, это было одно из тевтонских племен, о котором сообщают Страбон и Тацит.[327] И на сей раз Сулла блестяще справился с заданием, проявив теперь уже не военные, а дипломатические способности — он сумел не только удержать марсов от вражды, но и склонить их к дружбе и союзу с римлянами (Плутарх. Сулла. 4.2).

Тем временем Марий перешел Альпы и разбил лагерь близ реки Родан (Рона). Туда свезли «много продовольствия, чтобы недостаток самого необходимого не вынудил Мария вступить в битву до того, как он сам сочтет нужным. Прежде подвоз всех припасов, в которых нуждалось войско, был долгим и трудным, но Марию удалось облегчить и ускорить дело, проложив путь по морю. Устье Родана, где волнение и прилив оставляют много ила и морского песка, почти на всю глубину занесено ими, и поэтому грузовым судам трудно и опасно входить в реку. Послав туда праздно стоявшее войско, Марий прорыл огромный ров и, пустив в него воду из реки, провел достаточно глубокий и доступный для самых больших судов канал к более удобному участку побережья, где прибой не затруднял сток речной воды в море. И поныне еще канал носит имя Мария» (Плутарх. Марий. 15.1–4; см. также: Плиний Старший. III. 34; Помпоний Мела. II. 78). Впоследствии римляне передали канал союзной Массалии в благодарность за участие в войне с германцами. Это принесло массалиотам огромные доходы за счет взимания пошлин с плававших по Родану судов (Страбон. IV. 1. 8). Марию же строительство канала позволило не только облегчить подвоз продовольствия, но и занять солдат работой, без которой в отсутствие боевых действий армии угрожало падение дисциплины.[328] Несомненно, возведение канала стало одной из предпосылок будущей победы над тевтонами.[329]

Однако варвары все не появлялись, а именно угроза с их стороны была опорой положения Мария. Чтобы укрепить свои позиции, он пошел на союз с одним из самых ярких политиков того времени — плебейским трибуном Луцием Апулеем Сатурнином. Это была чрезвычайно колоритная личность. Цицерон отзывался о нем как о самом красноречивом из «смутьянов» после Гракха (Брут. 224; За Сестия. 101). Сатурнин начал политическую карьеру в 104 году, когда его избрали квестором, и тотчас его постигла серьезная неудача: он исполнял обязанности в порту Рима, Остии, отвечая за снабжение города хлебом, но когда цены начали расти, сенат передал заботу о подвозе зерна Марку Скавру. Недоброжелатели уверяли, будто Сатурнин проявил неспособность и нерадение (Диодор. XXXVI. 12). Однако более вероятно другое. Успешная борьба с дороговизной продуктов могла принести огромную популярность, и Скавр предпочел, чтобы лавры достались ему, а не безродному квестору. Это было тем проще, что он являлся принцепсом сената.[330] По уверению Цицерона, именно после такого афронта Сатурнин и стал «популяром», то есть демагогом и противником «добропорядочных» граждан (Об ответе гаруспиков. 43).

Если этот случай и не стал главной причиной, определившей выбор Сатурнина, то он, во всяком случае, сильно ускорил его «созревание» как оппозиционного политика. Плебейскими трибунами обычно становились примерно через пять лет после квестуры,[331] Сатурнин же добился своего избрания в плебейские трибуны уже на следующий год.[332]

Сама судьба свела его с Марием. Первый хотел отомстить знати и сделать карьеру, второй — удержать завоеванные позиции; ни тот ни другой не были своими людьми в кругу нобилей. «С помощью трибуна Марий сохранял возможность оказывать прямое давление на сенатскую олигархию. Сатурнин же, опираясь на имя и власть Мария, мог организовывать успешные политические акции».[333] Таким образом, в политике он был мечом, победитель Югурты — щитом.

Итак, трибун приступил к делу. Он провел закон об оскорблении величия римского народа (lex Appuleia maiestatis),[334] по которому привлекли к суду «героев» араузионского разгрома Квинта Сервилия Цепиона и Гнея Маллия Максима. Особый накал страстей вызвало дело Цепиона, которого обвинял другой плебейский трибун, Гай Норбан. Квинт Сервилий, очевидно, вызывал у судей-всадников особую ненависть, и не только потому, что являлся главным виновником араузионской катастрофы. В свое консульство в 106 году он провел закон о передаче половины мест в комиссиях присяжных сенаторам и тем потеснил всадников, из которых по судебному закону Гая Гракха эти комиссии комплектовались полностью. Patres были в восторге и называли его «патроном сената».[335] Теперь помимо прочего приходилось расплачиваться и за это (Цицерон. Об ораторе. П. 199).

Впрочем, борцы за авторитет сената не бросили Цепиона в беде. За него вступились враждебные «демагогам» плебейские трибуны Тит Дидий и Луций Аврелий Котта, пытавшиеся наложить вето на решение суда. Не остался в стороне и принцепс сената Марк Эмилий Скавр. Но Дидия и Котту прогнали силой, а Скавра — к радости Сатурнина — даже ранили в голову камнем (Цицерон. Об ораторе. П. 199).

Цепиону помимо араузионского разгрома припомнили и исчезновение толозанского золота, которое он не уберег от разбойников — если вообще не был с ними заодно, как уверяли в пылу спора обвинители.[336] Очевидно, ему предъявили обвинение в казнокрадстве (de peculatu).[337] В итоге произошло невероятное: Цепиону пришлось не только отбыть в изгнание, но и лишиться имущества, которое распродали с торгов — впервые после изгнания последнего царя Тарквиния, как пишет Ливии (Периоха 67). Валерий Максим уверяет, что Цепиона даже заключили в тюрьму, откуда ему помог спастись плебейский трибун Луций Регин (IV. 7. 3). В другом месте он представляет дело так, будто виновник араузионского разгрома и вовсе окончил дни в заключении (VI. 9. 13). Последнее совершенно невероятно, ибо точно известно, что Цепион умер в изгнании в малоазийском городе Смирне (совр. Измир).[338] Пришлось удалиться из Рима и Маллию (Транш Лициниан. 13F).[339] Сатурнин и Норбан могли торжествовать победу; как-никак, не каждый день удается добиться осуждения двух консуляров, а уж распродажа имущества — случай и вовсе неслыханный.[340] Успех был тем более полным, что Цепион принадлежал к одной из знатнейших фамилий Рима, тесно связанной с врагами Мария — Метеллами.[341]

Не обошел своим «благосклонным» вниманием Сатурнин и самого Метелла Нумидийского. Тот был избран цензором вместе со своим двоюродным братом Метеллом Капрарием (случай исключительный!). Какой предлог для атаки на него избрал плебейский трибун — неизвестно, хотя подлинные причины ясны: Метелл Нумидийский был врагом Мария, главного союзника Сатурнина. Кроме того, в силу своих взглядов и социального положения он не мог одобрять действий трибуна, подрывавших авторитет нобилитета и сената. Сатурнин осадил Метелла в его доме, а когда тот бросился в поисках убежища на Капитолий, устремился в погоню. Спасли консуляра и триумфатора всадники, которые вмешались в ситуацию и выбили (очевидно, с помощью вооруженных слуг и рабов) людей Сатурнина с Капитолия (Орозий. V. 17. 3). В следующем году, когда Сатурнин уже перестал быть трибуном, Метелл попытался властью цензора вывести его из сената вместе с еще одним «смутьяном» — Сервилием Главцией. Но второй цензор, Метелл Капрарий, не решился поддержать двоюродного брата — видимо, боясь народных волнений (Цицерон. За Сестия. 101; Аппиан. ГВ. I. 28. 127–128; Орозий. V. 17. 1). Зато оба пришли к согласию, когда решили не вносить в списки граждан некоего Луция Эквиция, при поддержке Сатурнина выдававшего себя за сына Тиберия Гракха. Вопрос обсуждался в комициях, и приглашенная туда сестра Гракха и вдова Сципиона Эмилиана Семпрония не признала Эквиция членом своей фамилии, несмотря на неудовольствие народа (Валерий Максим. III. 8. 6; IX. 7. 1; О знаменитых мужах. 62.1).[342]

Но истинно царский подарок сделал Сатурнин Марию, когда предложил закон, по которому ветераны Югуртинской войны могли получить по сто югеров земли в Африке. Это было своего рода продолжением дела Гая Гракха, основавшего колонию в Карфагене. Конечно, подобное сравнение могло вызвать упреки со стороны оптиматов, но у такого проекта Сатурнина была и положительная сторона — в стороне оставался болезненный вопрос о разделе ager publicus в самой Италии, который мог вызвать особое раздражение правящего класса.[343]

В целом римская верхушка предпочла не оказывать противодействия реформе.[344] Но все же кое-кто из недовольных решил проявить активность. Один из них, трибун Бебий, попытался помешать принятию lex agraria — совсем как в свое время Октавий, воспротивившийся предложению Тиберия.[345] В 133 году противостояние двух трибунов приобрело драматический характер и кончилось отстранением от должности одного из них. А сейчас все разрешилось куда проще: Бебия прогнали камнями. Комиции утвердили предложение Сатурнина (Светоний. О знаменитых мужах. 73.1).

Аграрный закон пришелся как нельзя кстати. Предстояли тяжелые бои с германцами, и в их преддверии Марию очень важно было показать воинам: если они победят, о них позаботятся, им есть за что сражаться. К слову сказать, поселения марианских ветеранов, основанные в Африке по этому закону, существовали еще при Империи.[346]

Между тем внезапно умер коллега Мария по консулату Аврелий Орест (Плутарх. Марий. 14.11). Обычно в таких случаях выбирали так называемого консула-суффекта, но на сей раз ничего подобного не произошло — прекрасное доказательство непререкаемого авторитета победителя Югурты. Однако год подходил к концу, а вместе с ним и консульские полномочия Мария. Полководец, «оставив во главе войск Мания Аквилия, явился в Рим. Поскольку консульства домогались многие знатные римляне, Луций Сатурнин… выступил с речью и убеждал [народ] избрать консулом Мария. Когда же тот стал притворно отказываться, говоря, что ему не нужна власть, Сатурнин назвал его предателем отечества, бросающим свои обязанности полководца в такое опасное время. Все явно видели, что он лишь неумело подыгрывает Марию, но понимая, что в такой момент нужны решительность и удачливость Мария, в четвертый раз избрали его консулом» (Плутарх. Марий. 14. 11–14; Ливии. Периоха 67).

«Без сомнения, ситуация была деликатной для Мария, который сам председательствовал в комициях и потому лишь с натяжкой мог выдвинуть свою кандидатуру, особенно если учесть, что он добивался третьего консульства подряд, а это было совершенно ненормально и незаконно». Но следует ли отсюда, что описанная Плутархом сцена имела место в действительности?[347] Вполне вероятно, что рассказ греческого автора восходит к мемуарам Суллы или еще кого-то из его врагов, кто вполне мог приписать Марию притворство, тем более неуместное в столь опасной для государства ситуации.[348] Однако вряд ли эпизод является выдумкой от начала до конца. Иногда достаточно лишь немного сместить акценты, и картина приобретает совершенно иной вид. То же, по всей видимости, произошло и здесь.

Прежде всего удивляет глупость Мария и Сатурнина: зачем они устроили этот безвкусный спектакль, если все и так готовы были проголосовать за Мария? Очевидно, ситуация выглядела не столь безоблачно: соскучившиеся по высшей должности нобили, что называется, «дышали в спину» удачливому арпинату, засидевшемуся в консулах. К тому же, если требовалось сохранить за Марием командование в условиях военной угрозы, достаточно было продлить ему полномочия, то есть сделать его проконсулом, как это произошло во время Югуртинской войны.[349] Но речь шла о спасении государства, а не о заморской войне. В таких условиях Марий должен не просто командовать армией, но возглавлять государство, а для этого нужно сохранить за ним консулат — так или примерно так могли рассуждать его сторонники.

Отказывался ли арпинат от участия в выборах? Если исходить из сведений Плутарха — да, но его версия восходит к недругам полководца, и потому полностью доверять ей нельзя. Позволим себе немного пофантазировать. Слыша упреки тех, кто жаждал консулата, в том, что он и так уже слишком долго занимает высшую должность, Марий мог ответить: я готов отказаться от участия в выборах, если того пожелает народ. Сатурнин заметил на это: в условиях, когда враг у ворот, отказ выглядел бы изменой. В позднейшей передаче все эти «мог» и «бы» исчезли, и Марий с Сатурнином предстали в рассказах недругов законченными дураками, которые не смогли никого обмануть. Конечно, в любом случае оба лукавили, но одно дело — соблюдать политес, и совсем другое — выглядеть дешевыми комедиантами. А что до замечания Плутарха, будто «все явно видели» притворство Мария и Сатурнина, то под «всеми» автор обычно подразумевает себя и своих друзей. В данном случае в роли автора выступает тот современник событий, у которого Плутарх (или его источник) позаимствовал этот сюжет.

Коллегой Мария на сей раз стал Квинт Лутаций Катул, о котором Плутарх пишет как о человеке, «почитаемом знатью и в то же время угодном народу» (Марий. 14.14; см. также: Диодор. XXXVIII / XXXIX. 4. 2). Он был потомком консула 242 года Гая Лутация Катула, победителя карфагенян в морском сражении при Эгатских островах, завершившем 2Злетнюю Первую Пуническую войну. Зачастую избрание Квинта Катула считают победой знати, которая, не в силах помешать успеху Мария, хотя бы провела своего человека в консулы,[350] а арпинату пришлось согласиться с таким выбором.[351]

Однако такой взгляд на события — явное заблуждение. Ведь и в 103 году коллегой Мария был аристократ Луций Аврелий Орест, потомок двух консулов.[352] Кроме того, Катул принадлежал хотя и к знатной, но пришедшей в упадок фамилии:[353] после 221 года[354] ее представители не упоминаются среди римских магистратов.[355] Правда, они продолжали пользоваться определенным весом в глазах нобилей, коль скоро женой Квинта Катула стала дочь одного из знатнейших римлян, консула 140 года Квинта Сервилия Цепиона.[356] Но все же на выборах в консулы на 106, 105 и 104 годы Катул потерпел поражение — три неудачи подряд означали погружение в политическое небытие. На 103 год он даже и не выставлял свою кандидатуру.

И вдруг — о чудо! — в 102 году он становится консулом! С чего вдруг нобили, прежде равнодушно наблюдавшие за его неудачами, оказали ему поддержку? Решающую роль сыграла, надо думать, позиция Мария. Повидимому, он не просто «согласился» взять Катула в коллеги, а сам активно выступил за его избрание.[357] Почему так поступил победитель Югурты, понятно: мать Катула позднее стала супругой одного из Цезарей,[358] а с ними, как известно, Марий был в родстве. К слову сказать, Юлии Цезари на тот момент так же, как Корнелии Суллы и Лутации Катулы, утратили прежнее влияние и стремились вернуть его.[359] Избавляя Катула от политической смерти, арпинат наверняка рассчитывал приобрести в его лице благодарного союзника. Это усилило бы позиции Мария вдвойне, поскольку пошло бы и на пользу его союзникам Цезарям. Увы, он жестоко ошибся, но поймет это позднее.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.