Элиза Барская. Нежданная гость
Элиза Барская. Нежданная гость
Звонят в дверь. Открываю. Передо мной с потертым, лоснящимся от жира, покрытым какой-то коростой мужским портфелем стоит старая женщина с тем цветом лица, который называют землистым, и с ввалившимися воспаленными и жалкими еврейскими глазами. Одета немного странно. Дубленка дорогая и новая, а юбка из грубой дерюги, ветхая, штопаная. Сапоги стоптаны на разные стороны, и похоже, что промокают.
– Ты одна?
Она недолюбливает моего мужа и предпочитает приходить в его отсутствие.
– Одна, одна. Заходи, Раюша, – говорю я торопливо и немного заискивая, хотя не знаю, кто из нас перед кем виноват.
Она вешает дубленку на вешалку и смотрит на недавно натертый паркетный пол.
– Мне разуться?
– Ну что ты! – говорю я, хотя, если бы это была не она, я бы сказала, конечно, разуться.
Все-таки она не смеет полностью воспользоваться моим разрешением и долго вытирает ноги о резиновый коврик.
Я провожу ее на кухню и бросаю взгляд в окно. Далеко за пределами нашего двора стоит, воровато прижавшись к зеленому строительному забору, серая «Волга», и какой-то человек в длинном мешковатом пальто идет вдоль забора, надвинув на глаза темную шапку. На углу топчется второй, точно в таком же пальто и в такой же шапке. А еще один или два сидят в машине. Я не могу видеть, что происходит на другой стороне дома, но там, конечно, стоит машина (раз здесь «Волга», значит там, скорее всего, «Жигули»), и ее экипаж тоже занял ключевые позиции.
– Стоят? – перехватив мой взгляд, спрашивает Рая.
– Сидят и ходят.
– Не обращай внимания, тебе они не опасны.
– А тебе?
– Я к ним привыкла.
Она забирается в угол между стеной и столом и оттуда разглядывает кухню.
– А у тебя здесь уютно. Холодильник новый. Финский?
Я абсолютно уверена, что она ничего плохого сказать не хотела, но я слышу упрек, и мне стыдно, что у меня хорошая квартира, натертые полы, светлая кухня, новый холодильник, муж не в тюрьме, а сама я здорова и даже по некоторым признакам видно, что готовлюсь сегодня к приему гостей. Поэтому я суечусь.
– Что будешь? Чай? Кофе?
– Кофе.
– С коньяком хочешь?
– Давай с коньяком. Ты знаешь, я все-таки сниму сапоги, ноги устали.
Она сбрасывает сапоги под стол и поджимает ноги под себя. Я достаю из шкафчика полбутылки «Курвуазъе», муж привез на той неделе из командировки. Он был в какой-то сибирской деревне, там в сельпо не нашлось ничего, кроме мотоциклов «Ковровец» и коньяка «Курвуазье», который, конечно, никто не брал, не только из-за цены, но и потому, что он, как сказала продавщица, клопами пахнет. Почему-то у наших людей вообще есть представление, что коньяк обязательно пахнет клопами и, чем выше сорт, тем клопинее. И вообще странна эта чувствительность к клопиному запаху в народе, который готов выпить все от денатурата до средства для ращения волос.
Из холодильника извлекаю кусок старого торта, сыр швейцарский костромского приготовления и швейцарский настоящий шоколад «Тоблерон» с орехами.
– Ну, что у вас? – спрашивает Рая. – Я слышала, Василий (она моего мужа всегда называет полным именем) премию получил.
– Да, ему присудили, – киваю я, отводя глаза. – Но пока только в газете напечатали, а денег еще не дали.
Мне об этой премии так же стыдно говорить, как и о холодильнике.
– А что у тебя? – спрашиваю, помешивая кофе, который вот-вот закипит.
– Я только что из Потъмы. Рука у меня невольно дернулась.
– Да? А я не знала.
– Ты разве радио не слушаешь? – Она имеет в виду, конечно, иностранное радио.
– Последнее время – нет. Летом на даче я привыкла слушать «Свободу», а здесь ее глушат, а Би-Би-Си…
– Ты не оправдывайся, я и сама не слушаю. Знаешь, всем все надоело. Без толку. В общем, у меня с ним было свидание. Первый раз за два года дали три дня.
Снимаю кофе с огня, разливаю по чашкам и сама себе удивляюсь – рука не дрожит.
– Тебе коньяк в кофе или отдельно?
– А как лучше?
– Лучше – как больше нравится. Я предпочитаю отдельно. А можно и так, и так.
Говорю и сама себя ненавижу, чувствуя в собственном голосе невыносимую фальшь. Говорю так, как будто всегда пью кофе с коньяком и знаю доподлинно все тонкости того, что с чем пьют и как. Что на самом деле вовсе не так.
Отхлебываю коньяк, прикасаюсь к кофе.
– Ну, рассказывай.
Она не только рассказывает, но и показывает. Достает из портфеля и выкладывает на стол кучу копий своих писем Председателю Президиума Верховного Совета СССР (он же Генеральный секретарь ЦК КПСС, но эту инстанцию все уважающие себя диссиденты игнорируют), Председателю КГБ, Генеральному прокурору, министру внутренних дел, Верховному судье, прокурору Мордовской АССР, начальнику лагеря, Жоржу Марше, Гэсу Холлу, Генеральному секретарю ООН, в редакцию газеты «Унита», в редакцию «Монд», начальнику отделения милиции. Письма, бланки ответов, почтовые квитанции, уведомления о вручении. Сотни жалоб и заявлений написаны были для того, чтобы добиться свидания. В это время он тоже писал письма, жалобы, протесты, сидел в карцере и объявлял голодовки. Из этого рая, как говорят в народе, не вышло б ничего, если бы ей не удалось через одного выкинутого на Запад диссидента передать письмо американскому сенатору, который как раз собирался в Москву и для приумножения политического капитала нуждался в каком-нибудь благом, деянии по линии прав человека и разделенных семей. Сенатор был по взглядам, либерал и не то чтобы друг, но, можно сказать, симпатизант Советского Союза. Его передовые просвещенные взгляды на сей счет были известны, почему он по приезде в Москву был немедленно принят в Кремле Самим, который произвел на сенатора сильное впечатление тем, что вовсе не угрожал ядерной войной, а рассказывал о своем личном участии во второй мировой войне, о полученном там ранении, о жертвах, понесенных на той войне, и о своем вместе со всеми людьми стремлении к прочному миру. Сенатор в ответ заверил своего собеседника, что наиболее дальновидные (вроде него самого) политики Соединенных Штатов нисколько не сомневаются в миролюбии советских людей и надеются на полное разоружение. Эти политики готовы делом добиваться сокращения ракетных установок и ядерных запасов, готовы способствовать расширению торговли зерном, но некоторые действия советского правительства в сфере прав человека вызывают на Западе беспокойство и порождают определенное недоумение в кругах американской общественности. К этим действиям относятся: преследование людей по политическим и религиозным мотивам, ограничения права на эмиграцию, использование психиатрии в карательных целях и негуманное обращение с политическими заключенными. И тут как раз сенатор привел в пример Раиного мужа, которому лагерная администрация без достаточных причин уже шестой раз отказывает в свидании с женой. Сенатор был собой тоже доволен, оценив себя как весьма ловкого дипломата. Хозяин Кремля, хотя и произнес дежурные фразы насчет невмешательства во внутренние дела и сказал, что зерно мы в крайнем случае купим, в Аргентине, но все-таки на некоторые вопросы ответил положительно. И о Королеве сказал, что он, собственно говоря, не знает, в чем там дело, но слышал, что Королев ведет себя нехорошо, не выполняет производственные задания, нарушает режим и зверски избивает лагерную администрацию. И вообще Королевым занимаются компетентные органы, не верить которым у него нет никаких оснований, но все-таки он сам постарается что-нибудь узнать и по возможности как-то помочь. Видимо, он действительно постарался, потому что Рая в скором времени получила открытку от начальника лагеря, в которой сообщалось, что ей разрешено свидание, и перечислялись вещи и продукты (наименование и количество), разрешенные к передаче. Она собрала все в пределах нормы: две палки колбасы, пачку сахара, пачку чая, пачку печенья, свитер и валенки и – отправилась. Там над ней еще несколько дней и с удовольствием поизмывалисъ. Она жила в Доме колхозника и каждый день приходила к воротам лагеря, но то начальник куда-то уехал (и конечно, никто не знал, когда вернется), то в лагере объявили карантин, но вдруг все состоялось в одну минуту: карантин кончился, начальник вернулся, ей устроили сначала подробный шмон, раздели догола, заглянули во все дырки и только после этого пустили к мужу.
– Ну, и?… – спросила я нетерпеливо.
– Что ты, Лизка! Это не он, не он, понимаешь, не он. Глубокий дряхлый старик. Худой, как палец, череп бритый, глаза выпученные, зубов половина. Но страшно не это. Страшно то, что он мне совсем чужой. Совсем-совсем. Я с ним не спала, а исполняла долг. Хотя ты знаешь, у него, как ни странно, несмотря на то, что он так постарел и ослаб… Извини, тебе это, может быть, неприятно.
– Ничего, я это переживу.
– Он там и в этом смысле оголодал, и я делала все, что могла, но я его не хотела, и он это почувствовал. Нет, он ничего не сказал, он же благородный. Но ночью, когда я проснулась, он плакал. Я утешала его, как могла. Я ему врала не только словами, но и самой собой. И, в конце концов, так соврала, что он даже поверил. Но для себя-то я знаю, что я больше его не люблю. Нет, пока он в тюрьме, я его не брошу, но… – Она начинает плакать и что-то бормочет. – Извини… я сейчас перестану… не пойму даже, что со мной. Не помню, когда я плакала последний раз… Извини, извини… Это сейчас пройдет.
Но это не проходит, она давится в рыданиях, плечи дергаются, а лицо становится еще более некрасивым и старым.
Я ухожу к себе в комнату и там сижу, обхватив руками голову. Но все же не плачу. Потом возвращаюсь и гоню ее в ванную умыться. После этого она выглядит, получше, но глаза еще красные. Все же она успокоилась.
– Лиза! – говорит и смотрит виновато. – Можно, я твоей помадой накрашу губы? Я смотрю на нее, не понимая.
– Что?
Она пугается, что мне жалко помады, и просительно говорит, что она только чуть-чуть, тонким слоем.
– У тебя время есть? – спрашиваю я. – Полчаса найдется?
– У меня есть два часа. Через два часа я встречаюсь с корреспондентом «Нью-Йорк Таймс» напротив кукольного театра.
– Два часа нам хватит. За глаза. А ну-ка раздевайся и полезай в ванную. Ты почему не моешься? У тебя что, не только телефон, но и воду отключили?
– Не отключили, но я не хочу. Нет настроения.
– Ничего, сейчас полезешь без настроения. А ну-ка, скидывай все!
Я иду в ванную, откручиваю кран. Из пластмассовой фляги выдавливаю зеленую мыльную жидкость, бадусан гэдээровского происхождения с хвойным экстрактом. Сразу запахло сосновым бором. Пена взбивается, как гоголь-моголь. Входит, стыдливо ежась, голая Раиса. Я смотрю на нее неравнодушным взглядом. Тело и сейчас у нее крепкое, гладкое, молодое, не знавшее никаких физических упражнений, кроме секса. Я запихиваю ее в пену и начинаю купать, как ребенка. Она радуется, брызгается, визжит, что мыло попало в глаза.
– Ничего, – говорю, – потерпишь. Поднимайся!
Тру ей спину жесткой мочалкой. Она орет, что больно.
– Ничего, жива останешься.
Спина у нее и вовсе девчоночья, а жопка маленькая, наверное, помещалась у него в одной ладони. Мне вдруг хочется ее ущипнуть, чтобы она заорала по-настоящему, но это желание мимолетно и тут же проходит.
– Ну, дальше ты сама. Вот тебе мочалка, вот мыло, и не халтурь.
Вышла на кухню. Там, на стуле, висят ее убогие шмотки. Колготки рваные, трусы пропахли мочой – в мусоропровод. Юбка засаленная и потертая – туда же. Лифчик грязный и потный, но мой ей не подойдет. Ничего, у нее сиськи маленькие, как кулачки, обойдется без лифчика. В мусор!
Открыла стенной шкаф, у меня там и трусики и колготки ее размера, я недавно купила для Люськи. Белый свитер великоват, но подойдет и он. А юбка моя собственная. Мне Нинка купила ее в Нью-Йорке в самом лучшем, как она утверждает (и я верю, не врет), магазине на Пятой авеню. В знаменитом магазине, который даже у нас в каком-то кино проскочил, называется Сакс. У Нинки, когда она еще только эмигрировала, с этим Саксом вышел забавный конфуз. Ища этот магазин, она шла по Манхеттену, молодая, красивая, элегантная, с ребенком (Шурику было четыре года), и, остановив какого-то респектабельного господина, спросила, не знает ли он, где тут поблизости секс-шоп. Тот, как она мне писала, остановился, словно стукнутый молнией, но потом догадался, что она пыталась произнести по-американски «Сэкс», рассмеялся и показал. Сакс – это один из самых дорогих универмагов мира, и именно там Нинка приобрела мне эту юбку, которую я надевала только один раз и даже сегодня думала, не надеть ли. На секунду мне становится жалко юбки. В конце концов, ей сойдет что-нибудь попроще. Но я тут же устыдилась этого чувства. Раз жалко, значит, именно ее и отдам. Правда, юбка ей великовата, но она с поясом, для начала можно утянуть, а потом Райка сама подошьет. Она не то, что я, безрукая, все умеет, если захочет.
Через полчаса мы опять сидим и пьем кофе с коньяком. Передо мной молодая привлекательная женщина, на шесть лет моложе меня. Волосы высушены феном и струятся, глаза, губы, ногти слегка подкрашены. Белый свитер ей, смуглой, очень к лицу. Да, у ее мужа была губа не дура.
Мы опять говорим о нем. Райка хочет знать ответ на вопрос: зачем он пошел на такие лишения?
– Зачем и для кого? Для народа? Для человечества?
– Не тебе задавать мне этот вопрос, – говорю я. – Ты знаешь, для кого он на это пошел. Она только на секунду смущается.
– Извини, что я об этом… Но ты, если подумаешь, то согласишься, что он всегда был настроен на то, чтобы думать о народе и человечестве. Просто это принимало разные формы. И его путь был неизбежен. Он в любом случае нашел бы повод пойти на то, на что пошел. А для чего? Для какой великой пользы?
И кто ему за это скажет спасибо? Не пропадет наш скорбный труд? Пропадет. Жертвы не напрасны? Напрасны. У тебя сигареты есть? «Саратога»? Никогда не слыхала такого названия. Американские? Ничего, неплохие. Вот я еду в метро, смотрю на людей и думаю: неужели они все живут нормальной жизнью, ходят на работу, получают зарплату, ездят в отпуск, влюбляются? И за ними никто не следит, не ходит, никто их не допрашивает, не подвергает приводу, не обыскивает. А как тот генерал из анекдота, знаешь? Который спрашивает своего адъютанта: а что, разве еще…утся? [17]Слушай, а у тебя с Василием все хорошо?
– А что бы ты хотела от меня услышать?
– Я бы хотела, чтоб у тебя все было хорошо. Правда. Так вот, знаешь, насчет того, кому это нужно. Никому это не нужно. Кроме вот этих, которые там стоят. Им нужно. Им нужны борцы за правду, за справедливость, враги народа, чтобы было за кем бегать и получать зарплату, премии, надбавку за опасность и работу на открытом воздухе. А больше никому не нужно. Ты знаешь, ты можешь думать обо мне, что хочешь, но я ненавижу эту страну и этот народ.
– Опомнись, Раечка, – говорю я ей. – Страна – это одно, а народ – другое. Страна – это просто географическое пространство, леса, поля, реки, моря, озера. А народ… Причем тут народ?
– А кто же причем? Эти люди, которые в очередях бубнят: зажрались, в войну было хуже – они кто, приезжие, что ли? А тетка моя в Воронеже, старая большевичка, мне говорит: в Воронеже перебои с хлебом оттого, что крестьяне кормят хлебом свиней. Я ее спрашиваю: а где ж эти свиньи, которые наш хлеб пожирают, где они? А у нее и на это ответ: слишком много кошек и собак развели, они все мясо съели. Вот смотрю и думаю, ну за что же мой несчастный старый дурак жизнь свою отдает? Ради этих людей? Но они же не хотят его жертв, они жили в свинстве, живут в свинстве и дальше хотят жить в свинстве. Но это в конце концов их право. И они собою довольны.
– Ты не права, Раюша, – возражаю я мягко. – Они не довольны. Они за биты, запуганы, унижены и несчастны. Они никогда не знали нормальной жизни, и страх говорит им, что надо довольствоваться тем, что есть, лишь бы не было хуже. Но есть же и другие, ты сама знаешь, есть правдолюбцы, которые ходят и выражают открыто…
– …Девяносто девять процентов законченные психи. На Западе вокруг них поднимают шум, и там, может быть, правда, таких насильно не лечат, но они все-таки действительно сдвинутые, с бредом переустройства, манией величия и преследования. А все остальные разве не народ? Партия и КГБ из кого состоят? Из инопланетян? Может, их нам из Франции выписали? А эти тысячи, которые каждый день выстаивают очереди и давятся до обмороков, чтобы взглянуть на высохшее чучело, или выходят по праздникам на Красную площадь и из своих тел выкладывают околесицу – СЛАВА КПСС? Они не народ? Но где же тогда народ? Где он? Куда спрятался?
– Только не плачь, – предупреждаю я, – а то вся наша работа пойдет насмарку.
– Не бойся, я сейчас злая, а от злости я никогда не плачу. У тебя очень вкусные сигареты. Можно еще?
Сигарету она держит по-мужски, большим и указательным пальцами.
– А вот, – приступает к новому разоблачению, – еще говорят, что русские – открытые, приветливые, доброжелательные.
– А разве это не так?
– А разве так? Я, когда от лагеря к станции шла, встретила одну дуру с ребенком. Какой у вас красивый, говорю, мальчик. Так она что-то пробурчала и кинулась со всех ног бежать, и знаешь почему? Потому что у меня глаза черные, сглажу. Да везде, на каждом шагу, ищут крамолу, тайные письмена, кабалистические знаки, вредителей. Моя сестра достала ребенку банку швейцарского сухого молока, так ее врачиха пришла в ужас. Как? Что? Разве можно такое ребенку? Это же у них сделано, вы не знаете, какую они отраву могут подмешать. А вчера своими глазами видела, на улице Горького простые советские люди схватили и волокли в милицию иностранца. Шпион, фотографировал… Что, ты думаешь, он фотографировал?
– Очередь в Елисеевском.
– Если бы! Он фотографировал здание Централъного телеграфа.
Докурив последнюю сигарету, поднимается.
– Ну вот. Ты меня пригрела, обласкала, подкрасила, теперь смерть как не хочется опять выходить на улицу и вести за собой толпу этих ублюдков.
Я ее понимаю, но ничем помочь не могу.
Она уходит, я подхожу к окну. Мне не видно, как она выходит из дому, но я слышу, как остановился лифт. Выйдя, она пойдет сразу направо к арке, и я ее так и не увижу. Зато я вижу, как человек в длинном пальто торопливо идет к машине, а машина движется ему навстречу, подбирает его и потом второго, что стоял на углу, и исчезает за поворотом.
Ну вот, теперь можно и мне расслабиться. Я наливаю себе полстакана коньяку, выпиваю и, положив голову на руки, реву, как корова. Дело в том, что этот страшный, бритый, беззубый старик, к которому Раиса ездила в лагерь, и есть мой первый муж Егор Королев.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.