Из письма другу

Из письма другу

…В начале 1987 года вышло американское издание «Москвы 2042». Издательство расстаралось, пригласило меня, организовало мою поездку по городам Восточного побережья и вбухало в одну только реклам? 35 тысяч долларов. Реклама состояла в том, что я перелетал из города в город и выступал в самых престижных университетах: Колумбийский, Иель, Корнель, Гарвард, Джорджтаун. По городам я передвигался в специально подаваемом мне длинном лимузине с шофером в темной униформе и в белых перчатках, с телевизором, с баром-холодильником, набитым напитками от французского шампанского до ликера «Айриш крим». По прибытии на место, как я ни торопился, а шофер оказывался у моей дверцы первым и распахивал ее с почтительным поклоном. Меня это смущало, коробило, но я терпел, полагая, что так надо и издательство лучше знает, как мне себя вести.

И вот однажды в Гарварде, выходя из лимузина, я встретил… Прежде чем вы узнаете, кого именно встретил, вы должны себе представить, что все годы жизни за границей я общался только с эмигрантами. Из оставшихся в России близкие люди были невыездными, а выездные неблизкими – общаться ни у меня, ни у них желания не было. И вдруг все переменилось.

…Так вот. Лимузин плавно причалил к тротуару, выложенному из красных керамических плиток, шофер выскочил и распахнул дверь, а я, выставив ногу наружу, увидел нашего Публициста. Он стоял на тротуаре в том виде, в котором только что прибыл из Марьиной Рощи. В черном кожаном пиджаке китайского производства, в польских джинсах и с сумкой через плечо с надписью латинскими буквами AEROFLOT. При виде моего лимузина он остолбенел и открыл рот. Он, может быть, первый раз в жизни увидел такую машину, вперился в нее, ожидая, что из нее вылезет президент Соединенных Штатов или Элизабет Тэйлор, а увидел меня. Его тут же парализовало. Он как стоял с открытым ртом, так и остался.

Я ему сказал:

– Здорово! Как ты сюда попал? Он ни одним членом не шевельнул, и лицевые мышцы оставались застывшими. Я спросил:

– Игорь, ты что, оглох?

По-моему, у него онемели даже ресницы.

Я подергал его за рукав:

– Игорь, что с тобой? Очнись!

Он перевел взгляд на мою руку, с руки опять на мое лицо, наконец его собственное лицо поплыло в неуверенной улыбке и он спросил меня:

– Это вы?

– Не мы, а я, – сказал я ему. – Ты что? Ты нездоров?

– А эта вот… – он, видимо, хотел сказать слово «машина», но не знал, можно ли такую роскошь называть столь обыденным словом, -…твоя?

Я успокоил его, что не моя, и мы для начала пошли выпить по кружке пива.

Публицист сказал мне, что приехал сюда благодаря культурному фонду, который пригласил его не как писателя, а как главного редактора одного из самых прогрессивных изданий. Он был уже в Чикаго, в Ричмонде, где-то еще, а послезавтра едет в Нью-Йорк выступать в какой-то церкви перед эмигрантами.

Признаюсь, я ему был очень рад, но с первых же минут что-то такое меня стало смущать. Он мне с воодушевлением рассказывал о планах журнала на ближайшее время, о том, что у них в портфеле только что обнаруженные где-то стихи Мандельштама, последние рассказы Шаламова, неизданные рассказы Зощенко, что-то эпистолярное из Пастернака.

– Ты представляешь, – говорил он, – абсолютно никакой цензуры. Мы никому ничего предварительно не представляем. Что хотим, то и печатаем.

Тут я, помня, что Публицист был когда-то и обо мне очень высокого мнения, сказал ему:

– Если вы печатаете, что хотите, почему бы вам не захотеть и меня напечатать?

Этот вопрос, очевидно, показался ему не очень уместным, потому что он мне на него просто ничего не ответил и перешел к другой теме, уже частично мной освещенной.

– Ты, – сказал он в полуутвердительной интонации, – домой, конечно, уже не вернешься?

– Обязательно вернусь, – сказал я. – Как только возникнет вопрос, так и вернусь.

Он промолчал.

После этого мы виделись в Нью-Йорке. На той самой встрече с эмигрантами в церкви. Публицист выступал в паре с Кирюшей, с которым год спустя мне предстояло встретиться в Мюнхене. Народу в церкви было битком. Пришли эмигранты, слависты и советские журналисты, которых в столь большом количестве я никогда раньше не видел. Я сидел где-то сзади рядом со слависткой Патришей, женщиной для этого рода занятий слишком красивой, умной и острой. Время от времени она громко комментировала речи выступавших, которые оба врали все то же – что в СССР больше нет никакой цензуры. При этом Кирюша плутовал ловко, а Публицист весьма неуклюже. Держался надуто, как представитель большой державы, имеющий от нее государственное задание не дать себя втянуть в провокационные разговоры.

– Ну что вам сказать, – сообщил он публике снисходительно. – У нас сейчас нет, вообще нет никаких запретных имен и названий.

– Все врет! – сказала сзади Патриша. – Все врет!

Он, конечно, это слышал, но сделал вид, что не слышал, явно при этом смутившись.

– Вот, например, у нас в журнале мы решили печатать Булгакова. Мы не спрашивали ни у кого разрешения и вообще думали только о том, с чего начать: с «Роковых яиц» или «Дьяволиады».

– Опять врет! – сказала Патриша.

Я ее спросил, почему же врет. Наверное, так и было.

– Если даже так было, все равно врет.

Зато Кирюша всем очень понравился. Высказал мысль, которую через год довез и до Мюнхена, – что с наступлением свободы все сразу опубликовано и больше печатать нечего. Ему был задан вопрос, всех волнующий: а будут ли печатать в СССР Солженицына? Кирюша тут же извернулся самым ловким образом.

– Ну, Солженицын – это такое огромное явление, он сам по себе целое государство. А государство с государством как-нибудь сами договорятся без нас.

И этим трюком сорвал аплодисменты.

Мне было стыдно за выступавших и за аудиторию, которой гости так легко скормили свою мякину.

После этого на улице Публицист подошел ко мне и, не глядя в глаза, спросил, как мне понравилось его выступление.

– Ты ждешь честного ответа или какого? – спросил я.

Тут он начал лепетать что-то жалкое. Что никогда не был в Америке, а если будет прямо отвечать на задаваемые вопросы, его сюда больше никогда не пустят. И тогда сюда будут ездить те, кто ездил раньше.

– Ну да, – сказал я ему, – ты, может быть, прав. Если ты не будешь врать, тебя не будут сюда пускать, будут пускать старых врунов, но по мне пусть лучше врут они, а не ты.

Я думал, он будет возражать, спорить, ругаться, а он еще больше смутился и стал говорить:

– Да, да, ты прав, я на этом могу потерять репутацию.

Не знаю, понятно ли, почему я так болезненно воспринимаю подобные встречи. Ну, во-первых, я вообще ненавижу лгунов, во-вторых, когда врет мой как бы товарищ, он так или иначе приглашает меня в соучастники. Другие люди, зная о наших отношениях, интересуются моим мнением о том, что он говорит. И что – я из солидарности должен врать вместе с ним? И еще есть важное для меня соображение. Эти путешественники даже не понимают, насколько их ложь направлена прямо против меня лично. Если в России все хорошо и печатают вообще все или все достойное, это значит, что у меня тоже там все в порядке, что меня тоже там печатают или то, что я пишу, не достойно того, чтобы быть там напечатанным.

Интересно еще вот что. Игорь мне сказал, что их перед отъездом инструктировали, как вести себя за границей, советовали вести себя естественно и говорить все, что думают. Но они, предполагая, что начальство ожидает от них правильномыслия, говорят то, что, как им кажется, они, по мнению начальства, должны думать.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.