«Можно ли вернуться, в дом, который срыт?»

«Можно ли вернуться, в дом, который срыт?»

Симпатий Цветаевой под влиянием восторженных писем Али к Союзу не прибавлялось. Она негодовала, когда Аля из Москвы прислала статью для публикации в парижском журнале «Наша родина», издававшемся на деньги советского постпредства. Марину возмущал Алин восторг и особенно то, что никаких недостатков в жизни на родине та не замечала. Даже со скидкой на цензуру щенячий восторг дочери раздражал.

И вдруг — гром среди ясного неба — в газетах появились сообщения, что евразиец Сергей Эфрон причастен к убийству советского чекиста-невозвращенца Игнатия Рейсса. Убийство Рейсса произошло в Швейцарии в ночь с 4 на 5 сентября 1937 года. Идя по следу убийц, швейцарская полиция обратилась за помощью к французской. Нити вели к «Союзу возвращения» и, в частности, к Эфрону. В процессе расследования открылось также, что Союз — и он лично — вербовал среди эмигрантов добровольцев для отправки в Испанию в Интербригаду, что было запрещено французским правительством, и служил прикрытием целой сети агентов НКВД.

Зловещая тень московских спецслужб накрыла Париж. Еще не прошло потрясение от исчезновения председателя Русского общевоинского союза (РОВС) генерала Е.К. Миллера и его предшественника генерала А.П. Кутепова, случившегося несколькими месяцами раньше. И вдруг — Рейсс! Очевидно, что существовала связь между убийством Рейсса и этими похищениями.

Вызванный на допрос в парижскую полицию Эфрон категорически отрицал свою причастность к убийству и от знакомства с Гертрудой Штильбах наотрез отказывался. Свидетелей причастности Эфрона к делам НКВД не было, но самого факта сотрудничества «Союза возвращения», руководимого Эфроном, с советской разведкой было достаточно для ареста.

Беседа с Куратором испугала Эфрона. Не за себя испугался он, за семью.

— Вы понимаете сами, Сергей Яковлевич, что в сложившейся ситуации вам необходимо скрыться. Уехать куда-то подальше. Как можно скорее покинуть страну, пока они не нашли свидетелей.

— А семья? — Сергей обмер, он так надеялся, что наградой за причастность к уничтожению злейшего врага будет возвращение в Москву.

— Это вопрос не первостепенной важности. Насколько нам известно, члены вашей семьи не в курсе вашей деятельности. И ни к чему не причастны. Опасности для Марины Ивановны нет.

— Клянусь! — с горячностью заверил Эфрон. — Но что будет с ними и куда я должен ехать?

Куратор затянул паузу, наблюдая за мукой Эфрона. Нарочито долго раскуривал сигару, менял пепельницу. Этот чудак отвоевывал право вернуться на родину и сейчас дрожал, понимая, что колесо Фортуны может повернуться совсем в другую сторону. А что, если пугануть его, с радостью сообщив, например: «Вас посылают в Латинскую Америку!»

— Нас запрашивали о присылке опытного агента в Аргентину. Но руководство вынуждено отозвать вас в Москву, — наконец сообщил Куратор. — Естественно, местная полиция должна быть уверена, что вы бежали в Испанию.

— Понял! — Эфрон ликовал.

— Десятого октября вас проводят до Гавра. Вот паспорт… Каюта на пароходе «Мария Ульянова». В Москве вас встретят. А дальше — не моя епархия.

Сергей не мог сказать ни слова. Радость была так огромна, что слишком смахивала на беду. «Так не может быть! — детское опасение спугнуть нечаянную радость трепыхалось внутри. — Так не бывает, только не со мной…»

— Марина, я уезжаю. — Сообщил он с порога и, не глядя в глаза жены, достал свой дермантиновый чемоданчик. — Не беспокойся, я сложу вещи сам. И умывальные принадлежности.

— Паспорт, деньги, — напомнила Марина машинально.

— Есть. Я еду в Испанию из Гавра — это для полиции. Вас непременно спросят на допросе. На самом деле я еду в Москву!

— Боже!.. — Марина уронила мокрую тряпку, которую отжала в ведре, чтобы нацепить на швабру. По заданию какой организации и зачем едет Сергей, теперь можно было не спрашивать — все нити вели к НКВД.

— Как вы поедете?

— До Гавра на авто, потом на пароходе «Мария Ульянова».

— Мы с Муром проводим вас до Гавра.

— Не надо, Марина, прошу вас.

— Не спорьте, мне лучше знать. — Ее прежний тон, которому Сергей не мог не починиться.

Марина поплелась бы за машиной, если бы ей не разрешили проводить мужа. Огромное черное облако беды накрыло это прощание. Она не могла понять, что видится в недалеком будущем?.Что происходит сейчас? Расстаются навсегда? А коли так, значит — прощанье? Та самая разлука — выбранная еще в юности и нависшая чугунным крестом над хрупкой радостью Бытия?

Исплаканная Цветаева с Муром провожали Сергея на машине в Гавр.

Двенадцатилетний Мур, чрезвычайно возбужденный сюжетом, столь похожим на любимые им детективы, открыто ликовал, задавал вопросы, «выдавая свою осведомленность».

— Надеюсь, у тебя другой паспорт? Ты будешь жить на конспиративной квартире?

— Георгий, помолчи. — Сергей прижал голову сына к груди. — Я все потом объясню тебе.

Машина поравнялась с колонной грузовиков. От шума задребезжали стекла. Сергей сжал руку Марины. Они долго смотрели друг другу в глаза.

— Это прощанье? — спокойно выговорила Марина сквозь сплошной поток слез.

— Нет. Я обязательно заберу вас. Только потерпите. Деньги будете получать регулярно…

Помолчав, он решился:

— Марина, одна мольба — простите меня. Я — слабый человек. Простите за все. И умоляю, не считайте меня предателем. Меня купили — за разрешение вернуться на родину. Это моя идея-фикс. Очевидно, я не могу жить на другой земле. И без вас. — Он обнял ее голову, уткнулся в ее затылок, поцеловал распухший нос. Затараторил, спеша успеть высказаться под шум грузовиков:

— Может случиться и такое, что мы больше не увидимся. Мне надо знать, что я прощен. Поймите — ничего против своей совести я не сделал. Если только… Я боролся с врагами. С опасными, угрожающими счастью моей родины. Это была война.

— Оставьте вы ваши лозунги! Оставьте ваши прощения… Все серьезней. — Выцветшие глаза Марины смотрели в глубь его души:

— Все гораздо серьезней. Вы поняли?

Он лишь покачал головой:

— Понял, что вы и моя семья — самое ценное мое достояние.

— Господи, Господи! Не понял… Я молила за сохранение жизни, а за спасение души не радела. Знала — она у вас кристальная. — Марина заглянула прямо в глубь его зрачков. — Умоляю, запомните мои первые и последние слова — они неизменны: я — ваша жена в вечности. Если заключенный тогда в Коктебеле союз оказался не для рая, знайте, я вместе с вами пойду в ад...

Полиция явилась к ней домой 22 октября в семь утра. Провели обыск, забрали все бумаги Эфрона, а затем ее с Муром пригласили в полицейский участок.

Допрос длился целый день. Самая отчетливая формулировка Марины вошла в протоколы и в историю:

— Мой муж никакого отношения к убийству иметь не может. Я в этом уверена. Мой муж глубоко порядочный человек — самый благородный и самый человечный из людей, которых я знала. Если он, возможно, и оказался причастен к чему-то, то лишь из-за своей исключительной доверчивости. Я допускаю, что его доверие могло быть обмануто.

— Каковы ваши политические симпатии? — спросил следователь.

— У меня лишь глубочайшее отвращение к политике, которую всю, за редчайшим исключением, считаю грязью. Мы с мужем живем разными жизнями, не задаем друг другу вопросов. Он часто уезжал, и я не спрашивала куда. Кажется, он сказал, что едет в Испанию.

Измученная женщина, которую следователь счел абсолютно по-женски непривлекательной, вдруг преобразилась, вздернув подбородок, выпрямив спину и, к глубочайшему изумлению полицейского, начала читать стихи. С прекрасным парижским произношением, уверенно, без пафоса:

В его лице я рыцарству верна,

— Всем вам, кто жил и умирал без страху! —

Такие — в роковые времена —

Слагают стансы — и идут на плаху.

— Вы можете идти, мадам Цветаева… вот пропуск. — Следователь протянул ей подписанный листок и не удержался от вздоха. Говорят, у Цветаевой — талант. Говорят — огромный талант и известность. Но почему несчастье преследует наиболее достойных? И почему наиболее талантливые непременно должны быть так некрасивы?

Газеты были похожи на растревоженный пчелиный улей, и всякий норовил ужалить побольнее. Заметка в «Возрождении» от 15 октября 1937 с подзаголовком «К убийству Рейсса» была озаглавлена «Агенты Москвы», этим определением справедливо объединяя убитого и убийц. Только после обыска в «Союзе возвращения» 22 октября, через две недели после бегства Эфрона — эмигрантская общественность обратила взоры на «возвращенцев».

Мур внимательно следил за газетами, ожидая продолжения детектива. Мальчишеская психология, так не сочетающаяся с его внешней солидностью и взрослостью, раздражала совершенно измученную Марину. Мур с удовольствием взял на себя миссию ознакомления матери с последними новостями. У нее не хватало сил прекратить эту пытку. Смиренно лежала, закрыв глаза и вытянув по швам руки. Просмотрев газеты, Мур готовил изложение наиболее интересных мест:

— Большая часть материала газеты «Возрождения» от 29 октября, занимающего две газетные полосы, посвящена «возвращенцам» и, в частности, С.Я. Эфрону. Коротко осветив историю раскола евразийства, автор проводит знак равенства между его «левым» крылом и «Союзом возвращения», «одним из руководителей» которого считает Эфрона, — говорил он бесстрастным дикторским тоном. — Не забыв подчеркнуть, что Эфрон «по происхождению еврей», газета обзывает его «злобным заморышем». Вот, что они пишут: «Всю свою жизнь Эфрон отличался врожденным отсутствием чувства морали. Он отвратительное, темное насекомое, темный делец, способный на все…»

— Прекрати! Это же невыносимо! Зачем нам знать всю эту сочиненную подлецами пакость?

— Нет, вы послушайте, это даже смешно: «Евразийцы будто бы называли Эфрона «верблюдом», смеялись над тем, что в нем «сочетается глупость с патетизмом». Не только деятельность Эфрона как советского агента, но сам его человеческий облик подвергался уничтожению…»

— Когда топтали меня, это было хотя бы глупо. А тут — массивная подлость. Ты сам знаешь, каковы моральные качества твоего отца, — Сильным взмахом руки Марина сбросила на пол с колен Мура газеты. — Выкинуть немедля эту грязь!

— Погодите, тут про вас! — Мур достал нужный лист: «Как известно, он женат на поэтессе Марине Цветаевой. Последняя происходит из московской профессорской семьи, была правых убеждений и даже собиралась написать поэму о царской семье. Ныне, по-видимому, ее убеждения изменились, так как она об откровенном большевизме своего мужа знала прекрасно».

— Мур, ты все отлично понимаешь. Ты — чрезвычайно умный мальчик. Почему ты не можешь понять, что сейчас злобно и методично мучаешь живое существо — свою мать?!

— Это же не я писал…

— Но ты читал. А значит — вы заодно.

Двенадцатилетний Мур не способен был понять серьезность случившегося. Зато Марина открыла для себя истину: сын очень развит интеллектуально и совершенно инфантилен душевно.

Увы, этот диссонанс станет для Марины причиной постоянного мучения. Одно лишь спасало: ее безумная любовь к сыну, оправдывающая и перекрывающая все.

Первые дни после скандала Марина металась в панике, она была уверена, что все друзья от нее отвернутся. Многие, в самом деле, демонстративно отходили, но самые преданные не бросали.

Оставаться во Франции представлялось Марине бессмысленным: эмигрантское общество от нее отвернулось, остались лишь самые близкие; не было заработков — негде было печататься. Да и была ли она в состоянии писать?

Она и прежде — в спорах о возможном возвращении на родину — понимала, что остаться в Париже одной с Муром для нее практически невозможно. Тогда была утопическая идея уехать в Чехию. Навсегда. Теперь у Цветаевой путь был один — в Советский Союз. Аля расхваливала свою московскую жизнь и уговаривала мать приехать. Их общие друзья Лебедевы постоянно пересказывали ее письма. «От Али приходят сообщения очень бодрые. Она очень довольна, работает, переводит, рисует книги и зовет вас к себе!»

О том, звал ли в Москву Марину Сергей, неизвестно. Во всяком случае, вся их переписка шла через посольств во и, без сомнения, содержала лишь хорошо отредактированные сведения.

Почти нет сомнения и в том, что советские «представители» предложили ей вернуться: Цветаева являлась женой провалившегося агента и потому была нежелательна за границей. Советское постпредство ее «опекало». Приходилось жить по указке постпредства: восстанавливать советское гражданство, оформлять документы, получать визы; из советских рук переписываться с мужем… Мур оставил школу — отчасти это было связано с делом его отца и просоветскими высказываниями мальчика; он стал заниматься с учителем.

Цветаева начала готовиться к отъезду. Самое важное было разобрать и привести в порядок свои бумаги. Она знала, что многое из рукописей, писем, книг невозможно взять с собой; надо было решить, что, где и кому оставить. Цветаева просмотрела все свои рукописи, кое-что доработала, стихи, написанные после «После России», переписала в отдельную тетрадь; «Лебединый Стан» и «Перекоп» тоже. В старых тетрадях появились ее теперешние пометки: иногда она поправляла прежние стихи и делала к ним замечания. Она заново проживала свою жизнь. Работа растянулась на год. Одновременно Цветаева ликвидировала свое имущество: распродавала и раздаривала книги, мебель, утварь. В июле 1938 года они с Муром выехали из квартиры в Ванве, в которой прожили четыре года, конец лета провели на море в Див-сюр-мер (Dives-sur-Mer), осенью поселились в дешевом отеле в Париже — «хозяйство» им было уже не нужно.

Погруженная в свои дела и хлопоты, о событиях в мире Цветаева узнавала по радио и еще больше от Мура. Стихи не писались. Сентябрьские события 1938 года вывели Цветаеву из творческой немоты. Нападение гитлеровцев на Чехию вызвало негодование, и хлынула лавина антифашистских «Стихов к Чехии»:

О слезы на глазах!

Плачь гнева и любви!

О, Чехия в слезах!

Испания в крови!

О черная гора,

Затмившая — весь свет!

Пора — пора — пора

Творцу вернуть билет.

Отказываюсь — быть,

В Бедламе нелюдей

Отказываюсь — жить,

С волками площадей

Не надо мне не дыр

Ушных, ни вещих глаз.

На твой безумный мир

Ответ один — отказ.

В сущности, она прощалась с жизнью. А прощания с Парижем не было: «Здесь от меня не останется ни нитки». свои силы, она вдруг почувствовала себя слабой, неспособной справиться с обстоятельствами. Какой-то мелкой, бабски-суетливой, недоверчивой, бестолковой. И совершенно одинокой! Целыми днями она взвешивает «за» и «против» отъезда, разбивая в пух и прах преимущества обеих вариантов. Повторяла, как заклятье, шевеля бледными губами:

Можно ли вернуться

В дом, который — срыт?

Той, где на монетах —

Молодость моя,

Той России — нету.

— Как и той меня.

Но ведь вся семья намерена твердо жить только в Союзе! А если такой вариант: Сергей с Алей там, а мать с сыном здесь? Какая будущность ждет мальчика в эмиграции? На какие средства существовать? В Москве живет любимая сестра Аська, там образовался «круг настоящих писателей, не обломков»… Откуда было знать Цветаевой, что Анастасия арестована, сослана и сестрам больше не суждено встретиться? Что никаких «писательских кругов» вне идеологического официоза Союза советских писателей в Москве давно нет. Есть изгои, жертвы и те, кто пытается хоть как-то подстроиться к режиму и выжить. А уж прочее, прочее… О прочем и в страшном сне присниться не могло.

Париж не был любим Цветаевой никогда, даже в дни увлечения Наполеоном, теперь он превратился в осиный улей жалящих, презренных людишек, унижавших жену чекиста, город неприятия, нищенства, оскорблений, город чужого богатства и преуспевания. Чертова ловушка, изломавшая хрупкое нутро ее мужа, отнявшая дочь, способность вдохновенно и регулярно работать. А Россия? «Дом, который срыт»? Не просто срыт, спален. Да и не пепелище там, а нечто инородное, зловещее — гибельная трясина. Друзья старались смягчить страхи Марины, цитировали звонкие Алины письма. Нет, Марина не заблуждалась. Одаренная высшим зрением, она яснее всех понимала, на что идет. Ее несовместимость с большевиками фатальна: «мерзость, которой я нигде не подчиняюсь, как вообще никакому организованному насилию». «Организованное насилие» — точная формула, выведенная аполитичной, плохо информированной литературной женщины. Поразительно безошибочная.

Итог однозначен: ехать. К чертям все раздумья — «выбора нет: нельзя бросать человека в беде, я с этим родилась». Так, оказывается, все просто.

Удивительный «стальной хребет» нравственности. А как же бесконечные увлечения, душераздирающие романы? — Условия игры в Поэта. Сценические обстоятельства, силой воображения переводимые в жизненные. Пожар души, рождающий творчество. Она умела генерировать в себе это напряжение всех чувств. А тут — только тревога. Какие увлечения, если Сергей в беде? Письма от него так гладки и однотипны: «живу в деревне», «сосны, домики, белки», «полное одиночество, как на островке», что сомнения нет: они писаны для человека в погонах, с неистребимой скукой перлюстрирующего чужие послания в надлежащем отделе известного учреждения.

Обдумав метафору «одинокого островка», Марина решает, что означает она полузаключение, возможно, арест. А уж если, к тому же, парижские «начальники» Сергея постепенно выпроваживают их с Муром в Москву, значит, дело серьезное.

В сентябре 1938 года Цветаева с сыном поселились в Париже в отеле «Иннова», под фамилией Эфрон. Но отъезд откладывался раз за разом на неопределенное время по необъяснимым причинам. Вот уж каторга — ежеминутно ждать телефонного звонка, сидя на чемоданах. Цветаева изобретательно противостояла пытке ожидания, заполняя время заботами: смущая закройщиков экстравагантностью требований, сшила в ателье пальто из толстой замши «покрепче», с надежным поясом и большими, «чтоб как сумки», карманами, раздала верным людям дорогие ей вещи. «Устроила икону Николая Угодника», с педантичной аккуратностью приводила в порядок рукописи, покупала подарки москвичам, паковала багаж. На нервной почве сделала перманент! Вместо привычной челки появились серенькие бараньи завитки, которые приходится зализывать и прикалывать «невидимками», Жуть, что такое. Теперь спасет только бритье наголо. Но не пугать же погранконтроль тюремным фризуром?

Мур маялся без дела, изредка помогая матери. Он рвался в Москву и злился, если Марина, то осторожно, то на последней грани озлобленности, высказывала опасения относительно перспектив жизни в Союзе:

— Не еду! Хоть веревкой пусть тащат! Насильники, мразь, вшивые диктаторы! — Она расшвыривала листы из только что упакованной коробки.

— Во-первых это бурный психоз, — спокойно констатировал Мур, возвращая бумаги на место. — Во-вторых: отказываюсь понимать вас! СССР — передовая страна! Лучшая в мире! А вы ведете себя, как деревенская неграмотная старуха! И своим кислым лицом все время нагоняете тоску!

Тон общения 14-летнего подростка с матерью, души в нем не чаявшей, возмущал многих, считавших Мура высокомерным, грубым. Но ведь Марина растила его именно таким — царственным, пренебрежительным, без сантиментов и привязанностей. Суперэгоистом. Может, полагала, что ввиду ее беззаветной любви сын сделает для нее исключение, «короновав» самоотверженной сыновей любовью? Но все произошло наоборот: больше всех Мура раздражала именно мать со своими бесконечными заботами и опасениями. С ее стихами, манией величия, ссорами с коллегами по цеху. Тщеславного Мура, благосклонно отнесшегося бы к знаменитой матери, пренебрежительное отношение к стихам Цветаевой бесило: в литературе он разбирался и в отношениях литераторов тоже. Однако тон сына не слишком угнетал Марину — видимо, голос взрослого мужчины, его безапелляционность, наглость, давали ощущение некой поддержки, иллюзию надежности, в которых она так сейчас нуждалась.

11 июня ночью под дверью обнаружилось письмо, сообщавшее, что отъезд состоится утром. Спешные сборы, нервные перепалки, последние письма остающимся…

Их никто не провожал: все было устроено так, чтобы прощание Цветаевой с Парижем прошло незамеченным. «Посидели с Муром, по старому обычаю, перекрестились на пустое место от иконы (сдана в хорошие руки…)» Цветаева писала это уже в поезде, увозившем их в Гавр на пароход, идущий в Ленинград. Писала Тесковой — одному из вернейших своих здешних друзей. Это было последнее «прости» прожитой жизни: «До свидания! Сейчас уже не тяжело, сейчас уже — судьба».

Данный текст является ознакомительным фрагментом.