Перед концом

Перед концом

В Париже ему стали известны подробности дела генерала Мале. Общественному мнению оно было представлено как бредовая авантюра безумца, человека, бежавшего из дома умалишенных. Но Мале сохранял полную ясность мысли. Он доказал это 23 октября, когда в течение нескольких часов успешно осуществил государственный переворот и сумел поместить в тюрьму министра полиции герцога Ровиго и префекта парижской полиции. Фантастически дерзкий замысел Мале непостижимым образом оказался близким к полному успеху[1185]. Наполеона более всего поразило в этом незавершенном государственном перевороте то, что, приняв без проверки выдумку Мале о смерти императора и о создании временного правительства, никто из высших сановников империи не вспомнил о «римском короле» — о законном наследнике престола. Все приняли как должное, как само собой разумеющееся, что со смертью императора кончаются все права династии. К чему же были все его старания?

Наполеон принял версию Савари, согласно которой драматические события 23 октября изображались похождениями сумасшедшего. Он еще в России, под Дорогобужем, когда ему было доложено дело Мале, понял его истинный смысл. То был республиканский заговор, в том не могло быть сомнения. Материалы дела, с которыми он прежде всего ознакомился в Париже, полностью укрепили его в этом мнении. Мале и его сообщники были расстреляны, и дело старались предать забвению. Талейран, зорко следивший из своего укрытия за всем происходившим, определил диагноз «кризиса Мале» сжато и точно: «Это начало конца»[1186].

Может быть, Наполеон об этом тоже догадывался: суеверный корсиканец, он порой произносил фразы на своем причудливом, полумистическом языке: «Судьба от меня отвернулась». Он верил в судьбу, верил в тайные законы возмездия. До него доходили разговоры солдат-ветеранов: «Зачем он оставил старую и женился на австриячке! Старая приносила счастье!» Наверное, читая такие донесения, он быстрым, торопливым жестом, осенял себя крестом; в глубине души он сам, верно, так думал и страшился последствий.

Но он был человеком действия, огромной динамической силы, и не в его характере было терпеливо дожидаться, пока судьба смилостивится и взметнет над ним свой плащ: хватайся за него, если можешь! Он привык идти навстречу буре; в битве, в противоборстве укреплялась вера в счастливую звезду. Его суеверное, почти дикарское преклонение перед судьбой, перед роком, которые оставались для него своего рода тотемом, подсказывало ему, что надо быть достойным своей звезды.

Он развил в Париже кипучую деятельность по созданию новой армии. Его энергия и работоспособность вновь стали безграничны. Сознание опасности как бы утроило его силы. Каким-то чудесным образом он как бы перевел стрелку времени назад — он как-то сразу стал моложе на десять — пятнадцать лет. С удивлением протирая глаза, его сановные помощники вглядывались в этого живого, быстрого человека, за которым они не поспевали: то был не император Наполеон, а генерал Бонапарт эпохи Маренго. Он даже в обращении с людьми стал иным — проще, приветливее, доброжелательнее. Неудачи исправляют— Наполеон 1813 года казался и моложе, и живее, и лучше императора Наполеона 1811 года. Конечно, он все видел, все замечал; он хорошо понял двусмысленное поведение во время «кризиса Мале» второго лица империи — герцога Пармского, архиканцлера Камбасереса. Разве он не был готов без боя отречься от золотых пчел империи, от династии Бонапартов? Но он спрятал свою обиду — может быть, до поры до времени, может быть, навсегда — к чему загадывать? Он посмеивался над невинными пороками Камбасереса: подумать только, архиканцлер, первый юрист империи! — ив такой мере поддаться своей единственной страсти — обжорству, чтоб согласиться стать президентом общества гастрономов.

Он посмеивался; он снова казался полным веры в собственные силы, молодым, ласковым монархом. Что, собственно, произошло? В пространных письмах, направленных своим союзникам — королям Вестфалии, Баварии, Вюртемберга и другим германским государям, он разъяснял, что не следует верить русским бюллетеням, все идет прекрасно; конечно, и он и союзники понесли потери; но «великая армия» все еще остается могучей силой: «в своем настоящем состоянии она насчитывает 200 тысяч бойцов». Он сообщал далее, что двести шестьдесят тысяч солдат уже готовы принять бой и еще триста тысяч остаются в Испании[1187]. Огромная армия — неодолимая сила. Но он все же просил союзных монархов принять все необходимые меры, чтобы увеличить свои армии. Чем сильнее будут объединенные союзные армии, тем вернее будет обеспечен почетный и прочный мир.

В этих письмах, как и в других его документах той поры, правда своеобразно сочеталась с намеренной ложью, желаемое с сущим.

Император писал и повторял в своих выступлениях, будто «великая армия» насчитывает двести или сто тысяч солдат. Но в январе 1813 года он уже твердо знал, и не из вторых рук, а непосредственно от Бертье, что армии больше нет. Всегда осмотрительный, осторожный в обращениях к императору, начальник главного штаба «великой армии» маршал Бертье на этот раз сообщил коротко и сухо: «Армии больше не существует»[1188]. Наполеон не мог не знать — этот рассказ из уст в уста передавал весь Париж, — как в Гумбинен 15 декабря, в ресторан, где обедали французские старшие офицеры, вошел бродяга в рваной одежде, со спутанными волосами, с бородой, закрывшей лицо, грязный, страшный и, прежде чем его успели выбросить на мостовую, подняв руку, громогласно заявил: «Не торопитесь! Вы не узнаете меня, господа? Я — арьергард «великой армии». Я — Мишель Ней!».

Можно ли было после всего этого говорить о «великой армии»? Ни великой, ни армии — ничего не осталось. Из полумиллиона людей, полгода назад под лучами высокого июньского солнца ровным, мерным шагом по трем мостам перешедших Неман, кто же вернулся?

Наполеон все это знал, но он отгонял тревожащие его мысли. Его взор был обращен в будущее. Как из-под земли, как в сказке, за несколько недель родились новые полки и дивизии; они строились в походные ряды и шли на восток. Наполеону удалось создать к началу 1813 года новую армию в пятьсот тысяч бойцов. Но какой ценой? То были мальчики, почти дети, выданные послушным Сенатом из наборов будущих лет. Франция обезлюдела: не осталось ни мужчин, ни юношей; теперь в страшную пропасть войны уходили отроки.

15 апреля 1813 года Наполеон выехал в расположение войск. Как всегда, он спешил, он гнал лошадей. Весной 1813 года еще оставалась возможность успешных переговоров о мире. Меттерних, как всегда всех обманывавший, лживый и вероломный, настойчиво предлагал свое посредничество в достижении мира. В речах и письмах Меттерниха весной 1813 года не все было ложью. Мир (надолго ли? — это иной вопрос) был тогда возможен. И Меттерниха, и австрийского императора, и царя Александра, и прусского короля страшила возрастающая роль народа в освободительном движении. Йорк фон Вартенбург не подчинился приказу короля. Но если завтра из повиновения выйдут крестьяне? Если народ возьмется за оружие? Из страха перед народом своей страны монархи феодальной Европы готовы были идти на компромисс с Наполеоном. Мир был возможен…

Но Наполеон не хотел идти на уступки. Он по-прежнему думал, что бог войны на стороне больших батальонов. Нагромождая ошибку на ошибку, он надеялся на успешное военное решение спорных проблем, на блистательный реванш. Он пребывал все в том же ослеплении: он не видел и не хотел видеть или не мог, что все вокруг изменилось: он уже не располагал преимуществом больших батальонов, да и батальоны были не те, а главное — против него поднималась могучая, неисчислимая и неодолимая сила — народ порабощенных им государств. Страшный удар, нанесенный империи Наполеона в России, был услышан в Германии, в Италии, в Голландии, в Испании. Всюду закипала великая освободительная война.

Наполеон не видел, не хотел видеть этого самого грозного противника. Он наивно полагал, что его приказы по армии в состоянии изменить становящееся с каждым часом все опаснее соотношение сил. Он должен был сражаться теперь со всей Европой: правительствами, армиями шестой коалиции, народом, поднявшимся на освободительную войну.

Поражение Наполеона было предрешено.

Первоначально он еще одерживал победы. Страх, внушаемый его грозным именем, был так велик, что генералы шестой коалиции проигрывали сражения, которые можно было выиграть. Кутузова уже не было. 19 апреля 1813 года на походном марше в силезском городе Бунцлау смерть настигла великого полководца, сломленного непомерным напряжением сил. Он умер, как и жил, в боевом строю. Говоря словами Пушкина, «Кутузов один облечен в народную доверенность, которую так чудно он оправдал»[1189]. Вся страна оплакивала его кончину. На пост главнокомандующего всеми армиями был назначен граф Витгенштейн; его главное преимущество видели в том, что он был на двадцать три года моложе старого фельдмаршала. Что из того? Молодой Витгенштейн не обладал и сотой долей талантов своего прославленного предшественника. Под Люценом 2 мая Витгенштейн, располагая первоначально численным превосходством над корпусом Нея, с которым он завязал бой, действовал нерешительно; он не сумел ни разобраться в обстановке, ни правильно оценить силы противника. Он затянул сражение до тех пор, пока не подошла армия во главе с Наполеоном. Витгенштейн потерпел поражение и должен был отступить. Войска Наполеона вновь заняли Саксонию; на дрезденский трон был опять возведен саксонский король.

20—21 мая под Бауценом Наполеон вновь встретился на поле битвы с армией Витгенштейна. У него было в строю сто пятьдесят тысяч против ста восьмидесяти тысяч в русско-прусской армии. Под командованием Витгенштейна состояли способные военачальники: Барклай де Толли, Милорадович, Блюхер, Йорк, Клейст. Сражение под Бауценом еще раз показало, как велика роль полководца. При всей стойкости русских и прусских солдат, дравшихся в 1813 году совсем иначе, чем в 1805 году, превосходство полководческого дарования Наполеона над Витгенштейном было неоспоримым. Битва закончилась поражением и отступлением союзников. Французские войска вступили в Бреславль. Союзники были вынуждены предложить перемирие. Армия Наполеона также нуждалась в отдыхе, и он охотно пошел на прекращение огня.

Витгенштейн после Люцена и Бауцена стал тяготиться высоким званием главнокомандующего союзными армиями; мысль о новой встрече на поле брани с грозным противником бросала его в дрожь. Он попросил освободить его от высокой должности. Его просьба была удовлетворена без возражений. Позже Витгенштейну было пожаловано звание генерал-фельдмаршала, но лучше воевать он не стал.

Главнокомандующим союзными армиями был назначен австрийский фельдмаршал князь Карл-Филипп Шварценберг. Он принадлежал к родовитой аристократии и с молодых лет занимал высокие командные должности. Но был ли он способен скрестить с успехом оружие в поединке с Наполеоном?

18 июля истек срок перемирия. Время работало против Наполеона. К антифранцузской коалиции присоединилась Австрия, в борьбу вступали шведские вооруженные силы. Обе стороны готовились к решающему сражению. Оно произошло 14–15 августа (вдень рождения Наполеона) под Дрезденом. Шварценберг располагал численным перевесом; у него были большие резервы. Но он проявил нерешительность, не сумел предугадать действий противника и позволил Наполеону полностью овладеть инициативой. Двухдневное сражение под Дрезденом завершилось жестоким поражением союзных войск. Наибольшие потери понесла австрийская армия.

Справедливости ради надо сказать, что Витгенштейн и Шварценберг испытывали не только трудности психологического порядка, сражаясь с таким противником, как Наполеон, но и иные. Со времени разгрома наполеоновской армии в России и перенесения военных действий в Центральную Европу в ставку главнокомандующего в ожидании золотых лучей победной славы зачастили августейшие персоны. Александр I, великий князь Константин, Фридрих-Вильгельм III, Франц I вспомнили про свой воинский долг: ведь все они были военные и без их советов, без их указаний вряд ли удастся обеспечить путь к победе. Вместе с монархами в главную ставку прибыли их адъютанты, генералы, великосветская дворцовая челядь. Походная простота кутузовской ставки была забыта. Главная ставка союзников лета 1813 года напоминала скорее придворный салон, где хлынувшие из всех европейских столиц штабные охотники за орденами и чинами соперничали в искусстве лести и искусстве интриг.

Наполеон, конечно, знал о том, что происходило в стане противника, и это лишь усиливало его презрение к врагу. Александра, Фридриха-Вильгельма, Витгенштейна, Шварценберга он не считал — ив этом он был, разумеется, прав — достойными противниками. Он привносил в свои оценки, в свои политические решения личные мотивы. Странным образом, при своем огромном жизненном опыте, он сохранял до последней минуты труднообъяснимые иллюзии в отношении Австрии. Он считал невозможным, чтобы его тесть, его союзник, отец его жены — император Франц повернул против него оружие; в своих расчетах он продолжал числить Австрию союзницей Франции. Когда казавшееся ему немыслимым совершилось — в Рейхенбахе всех обманывавший Меттерних хладнокровно подписал договор о вступлении Австрии в антифранцузскую коалицию, — ярость Наполеона против «вероломных обманщиков» была беспредельна. Ему не терпелось как можно скорее проучить кичащихся тысячелетним троном лжецов, клятвопреступников из Шёнбруннского дворца. Но в политике, как и в военном деле, чувства личной обиды — плохой советчик! Наполеон как полководец сам знал, насколько важно трезво оценить силы противника, как опасно преуменьшать его возможности, не принимать в расчет его резервы.

Величайшим стратегическим просчетом Наполеона, просчетом, имевшим катастрофические последствия для империи, для его судьбы, была недооценка им в 1812 году сил русской армии, русского народа, недооценка силы России.

В кампании 1813 года он расплачивался за этот главный стратегический просчет 1812 года; все происходящее в 1813-м было лишь следствием предыдущей главной ошибки.

Но в трагическом ослеплении Наполеон и в 1813 году продолжал совершать те же ошибки: он снова недооценивал противостоящие ему силы. После Люцена, Бауцена, Дрездена, после трех побед, одержанных подряд, он вновь уверовал в свою счастливую звезду, в свое военное превосходство. Математик, он непостижимым образом разучился правильно считать: в его расчетах силы противника были явно приуменьшены. Он неверно оценивал и боевые качества армий, с которыми ему приходилось сражаться. Конечно, Витгенштейн или Шварценберг как полководцы немногого стоили. Он не хотел задумываться над тем, что последствия, военный эффект Бауцена или Дрездена были совсем иными, чем Аустерлица или Иены. Тогда, в 1805–1806 годах, победа в генеральном сражении сокрушала армию противника, она предрешала исход кампании. Теперь, в 1813 году, проигранное сражение лишь ожесточало противника, армии отступали в полном порядке, чтобы через короткое время снова ввязаться в бой. Армии, регулярные войска, сражавшиеся с Наполеоном, стали иными. Они не только обрели боевой опыт и научились побеждать, гнать и уничтожать французские полки, как это было в 1812 году, они и в моральном отношении превосходили солдат наполеоновской армии, ибо они дрались за независимость своей родины, против завоевателей. Наполеон не видел, не хотел видеть эти очевидные каждому изменения.

Он никогда не говорил о страшном 12-м годе; он его хотел вычеркнуть из памяти; всякое напоминание о нем приводило его в бешенство; его не было, ничего не было; началась иная кампания — кампания 13-го года, и только о ней должна идти речь. Но то было суеверное, почти дикарское самоослепление: ведь освободительная война 1813 года была продолжением и следствием Отечественной войны 1812 года. Разгром наполеоновской армии в России привел к восстанию европейских народов против наполеоновской тирании. Россия и в 1813 году продолжала играть ту же ведущую роль; не случайно Пушкин, первый русский историк того времени, считал вершиной русской славы не 1812 й, не 1814-й, а именно 1813 год[1190].

Наполеон в 1813 году надел как бы шоры; он не видел ничего, кроме узко военных, точнее, чисто оперативных вопросов. Перечитайте его приказы, распоряжения, письма 1813 года — это распоряжения командующего, генерала блистательного таланта, но не императора, не государственного деятеля, не политика.

Но ведь в 1813 году именно политика, политические, идейные проблемы стали силой, определявшей ход борьбы. Наполеон не видел, что прусская армия 1813 года совсем не похожа на армию, сражавшуюся при Иене, которую он ставил невысоко. Не только реформы Шарнгорста и Гнейзенау, порожденные той же волей к национальному возрождению, но и моральная поддержка, соучастие всего германского народа, поднявшегося на освободительную войну, делали эту армию непобеждаемой. Победы, даже самые триумфальные, если бы они были, не могли спасти обреченный режим наполеоновской империи, поработившей народы Европы. Наступил час возмездия. Его противники — самодержавные главы европейских монархий, убедившись, что император французов не желает идти на уступки, пустили в ход самое опасное оружие. Калишский манифест 25 марта 1813 года призывал народы сражаться за свободу и независимость. Прусский король, лукавивший и обманывавший обе стороны, почувствовав, что военное счастье на стороне огромных сил коалиции, также заговорил о свободе. В лживых устах коронованных властителей феодально-абсолютистских монархий речи о свободе были сплошным лицемерием; они задумывались уже над созданием священного союза монархов против народа. Но в 1813 году, в атмосфере огромного патриотического подъема освободительной войны, слова о свободе обладали магическим действием; слова обмана были приняты за чистую монету. По всей Европе все выше вздымались волны народного гнева; французская армия была бессильна в противодействии могучей стихии.

В решающем трехдневном сражении под Лейпцигом (16–18 октября 1813 года) — знаменитой «битве народов» — армия Наполеона была разбита. Теперь вся Германия восстала против завоевателей. Баварцы, саксонцы, баденцы, которых Наполеон расценивал как своих самых надежных союзников, повернули оружие против французов; они чувствовали себя в большей мере немцами, чем подданными облагодетельствованных Наполеоном монархов[1191].

В Италии Мюрат, изменивший Наполеону и перешедший на сторону коалиции, вместе с австрийцами вел наступление на позиции, обороняемые принцем Евгением. Итальянские крестьяне нападали на разрозненные французские гарнизоны. В Испании английские и регулярные испанские части, поддерживаемые партизанскими отрядами, повсеместно перешли в наступление; Сульт и Сюше оставляли провинцию за провинцией. Французы были изгнаны из Испании. Веллингтон подготавливал вторжение в южные департаменты Франции.

В 1814 году война была перенесена на территорию Франции. С точки зрения военного искусства кампания

1814 года была одной из самых блестящих в наследии Наполеона. Как отмечал Энгельс, Наполеон дрался с юношеской энергией. С остатками своих войск он бил противников поодиночке, нанося неизмеримо превосходящим силам коалиции тяжелые поражения. Он разбил 31 января прусскую армию Блюхера при Бриенне, в феврале он нанес поражение союзной армии при Шампобере, Монмирайле, Вошане и Монтеро. Но. как писал Лавалетт, тогда как «император, зажатый всеми армиями Европы, сражался, как лев, устремляясь от одной к другой, переигрывая их маневры быстротою движений, обманывая все их расчеты и заставляя их изнемогать от усталости, в Париже другие враги — еще более опасные, вступив в тайные связи с иностранцами, готовили его низвержение. Их главой был Талейран…»[1192].

Наполеон чувствовал, как сужается вокруг него круг. Он видел опасности, подстерегавшие его и впереди, и позади. Поразительная энергия, с которой он вел последнюю кампанию, какая-то новая, яркая вспышка его полководческого таланта не была доказательством его хорошего физического состояния. Напротив, на него находили неожиданно приступы непреодолимой сонливости; во время битвы под Лейпцигом, в разгар сражения, он задремал. У него все чаще были сильные боли в желудке. Его уже не хватало на все. Как всегда, в часы опасности он обнаруживал хладнокровие, ясность ума. Но что это могло изменить?

Биографы Наполеона, историки той эпохи считали его ошибкой, что он не заключил во время Шатильонского конгресса (4 февраля —19 марта 1814 года) мирного соглашения с союзниками[1193]. Конечно, ошибки были допущены и в 1814 году, но главные ошибки были совершены раньше, и все происходившее в последний год империи было лишь их следствием. Может быть, если бы Наполеон принял предложения Коленкура, соглашение было бы достигнуто. Но надолго ли? В 1814 году соотношение сил на континенте определилось уже с полной ясностью. Движение союзных армий на Париж было ответной волной похода на Москву. Позже, на острове Святой Елены, Наполеон признал главной своей ошибкой войну против России[1194].

В том безнадежном положении, в котором оказался Наполеон в 1814 году, он действовал с азартностью игрока, проигравшего сразу, за один вечер огромное, сказочное состояние и теперь игравшего только ва-банк: всё или ничего.

Шатильонский конгресс мог дать ему только временную отсрочку решения, наверное даже недолгую. Она его не устраивала, он по-прежнему вел безумную, фантастическую игру ва-банк: всё или ничего.

Вероятно, уже с 1813 года, когда за его плечами неотступно стояла зловещая тень поражения, он стал искать третье решение. Под Бауценом был убит Дюрок; это был сохранившийся с дней юности друг, последний друг, с которым он мог говорить как с самим собой. Наполеон плакал над трупом Дюрока, и, может быть, тогда он ему позавидовал. Он стал искать смерти. Но ее тоже нелегко было найти. Она была близко, рядом, но она ускользала, как и недававшаяся решающая победа над противником.

Страна, измученная, обессилевшая, обезлюдевшая, жаждала только мира, прекращения этой страшной, чудовищной, всепожирающей войны. Враги Наполеона — а их становилось с каждым часом все больше — умело использовали эти настроения; они боялись возмездия императора и хотели избавиться от него навсегда.

Наполеон предвидел опасность, грозившую ему с тыла, — удар ножом в спину. Из своей походной ставки он дал приказ Савари арестовать Талейрана и вывезти его из Парижа. Это было одно из самых обоснованных последних распоряжений Наполеона. Всегда послушный, герцог Ровиго посмел не выполнить приказа императора: Талейран сумел его оплести. Министр полиции не разобрался в политической линии Талейрана[1195].

Кольцо сжималось. Сульт не сумел удержать Бордо; власть там захватили роялисты, а затем англичане. Ожеро отступал к Лиону. Союзные армии сплошной лавиной двигались на Париж.

Теперь, когда армии европейских полуфеодальных монархий вторглись во Францию, война снова изменила свое содержание. Современники это сразу поняли. 18 февраля 1814 года Байрон записал в дневнике: «Наполеон! Эта неделя решит его судьбу. Кажется, все против него; но я верю и надеюсь, что он победит…»[1196].

Участники тех событий, а затем историки долго спорили о том, что дало возможность союзникам подойти к Парижу и после боя 30 марта добиться капитуляции. Обвиняют, и с полным основанием, Жозефа, который, из мелкого тщеславия оставив за собой командование всеми силами под Парижем, растерявшись, дал не вынуждаемое необходимостью разрешение Мармону вступить в переговоры с неприятелем. Винят более всего, и также вполне обоснованно, герцога Рагузского — Мармона, который изменил воинскому долгу и открыл фронт противнику. Придают значение роковому стечению пагубных обстоятельств: письма — директивы Наполеона, излагавшие планы его операций, были перехвачены казаками и подсказали союзникам, что надо прямо идти на Париж.

Во всех этих частных объяснениях есть, несомненно, много верного. Их недостаток в ином: эти частные причины заслоняли порой в устах рассказчиков или в повествованиях историков главное. Главное же заключалось в том, что повлекшее столько жертв крушение режима империи было имманентно заложено в самой его природе. Наполеон пожинал в 1814 году плоды своей политики — ее преступлений и просчетов. Военно-деспотический режим империи с того момента, как наполеоновские войны, полностью утратив свойственные им ранее элементы прогрессивного, превратились в чисто захватнические, империалистические, вступил в конфликт с жизненными и национальными интересами всех порабощенных наполеоновской Францией народов, так же как и с жизненными интересами французского народа. Военно-деспотическая империя Наполеона стала силой, вступившей в противоречие с законами общественного развития; она пыталась сковать их и подчинить своей власти. То была попытка, обреченная на провал, и крушение 1814 года было закономерным результатом всей предшествующей политики. Поражение в войне 1812 года привело с неотвратимостью к крушению 1814 года.

Наполеон, сосредоточив свою небольшую армию за Марной, узнал лишь 27 марта о том, что союзники идут на Париж. Он двинулся им навстречу: Париж нельзя было отдавать. Но было уже поздно.

31 марта 1814 года союзные армии во главе с императором Александром I вступили в Париж. Верхом на белом коне, рядом с прусским королем и князем Шварценбергом, представлявшим Австрийскую империю, впереди блестящей свиты генералов, во главе несметной армии союзников, объединившей все державы Европы, Александр, как Агамемнон, царь царей, вступил в столицу побежденной страны. За ними полк за полком, дивизия за дивизией вступали в незнакомой парижанам, странной, как им казалось, форме разноцветные армии шестой коалиции. Многие тысячи жителей французской столицы, прижавшись к стенам домов, в безмолвии следили за вступлением иностранных войск в Париж.

Князь Беневентский, хромой бес, лукавый оборотень, прятавшийся все эти грозные дни-где-то в тиши, невидимый, неслышный, почти дематериализовавшийся, вынырнул из неизвестности и вдруг оказался сразу на самом видном месте. Император Александр ночевал в его доме; ему сказали, что останавливаться в Тюильрийском дворце небезопасно, и он избрал особняк Талейрана. Престиж князя Беневентского сразу резко возрос.

Важный, степенный, медлительный в движениях, в напудренном белом парике, опираясь на старинную трость с дорогим набалдашником, князь Талейран вошел величественно в Сенат, как в собственный дом. В своих мемуарах он позднее писал: «На 2-е апреля я созвал Сенат»[1197]. Все головы повернулись в его сторону, и было вполне естественно, что человек, так уверенно действовавший в эти смутные часы, был избран главой временного правительства. Правда, это правительство было составлено из неведомых французскому народу, да и обществу, лиц. Кроме Талейрана в его состав вошли Иозеф Дальберг, немецкий дипломат, представлявший долгое время Байенское герцогство, приятель Талейрана, бог весть за какие заслуги оказавшийся в составе правительства Франции, ничтожный и никому не известный Жокур, бывший аббат Франсуа Монтескью, старый роялист, извлеченный Талейраном из какой-то щели.

Наполеон задолго до трагических для него событий, весной 1814 года, догадывался об измене Талейрана, хотя не знал еще ничего достоверного. 10 ноября 1813 года, увидев Талейрана во дворце, он обратился к нему с резкими словами: «Что вы здесь делаете? Я знаю, вы воображаете при первом моем промахе стать главою совета регентства. Берегитесь, сударь! Сражаясь против меня, ничего не выигрывают. Я вас предупреждаю, что, если бы я был опасно болен, вы бы умерли раньше меня»[1198].

Но Наполеон не успел привести свою угрозу в исполнение. Он не знал всех измен, всех предательств Талейрана. В 1813 году Наполеон говорил: «Вот уже шесть месяцев, как меня обманывает Талейран». Император ошибался— Талейран обманывал его шесть лет!

И все-таки интуиция подсказывала Наполеону, что надо принять меры против этого опасного человека, которого он не сумел до конца распознать. Наполеон в письме к Жозефу от 8 февраля 1814 года предупреждал об опасностях, исходящих от бывшего епископа Оттенского. Он настоятельно советовал брату не спускать глаз с Талейрана. «Это, несомненно, главный враг нашего дома»[1199].

Все эти предупредительные меры не достигли цели, потому что не были доведены до конца. В трудное время Талейран ушел в тень, и, когда определилось поражение Наполеона, он вышел на яркий свет рампы. Доставшуюся ему наконец власть он решил прежде всего использовать для того, чтобы навсегда устранить возможность возвращения Наполеона в Тюильрийский дворец.

Наполеон, уединившись в замке Фонтенбло, следил издалека за происходившим в Париже. Он не хотел сдаваться без боя. Он собрал в Фонтенбло армию в шестьдесят тысяч солдат. «50 тысяч и я — это 150 тысяч», — говорил он ранее. Он был полон решимости скрестить оружие с врагами. Солдаты его поддерживали.

4 апреля в Фонтенбло в покои императора явились прославленные маршалы Ней, Удино, Лефевр, Макдо-нальд, Монсей; в кабинете у императора были уже Бертье, Маре, Коленкур. Наполеон изложил им план похода на Париж. Он призывал их к решительным действиям. Маршалы молчали. «Я призову армию!» — крикнул Наполеон, начиная догадываться о намерениях своих сподвижников. «Государь, армия не сдвинется с места», — ответил Ней. «Она повинуется мне». — «Государь, она повинуется своим генералам»[1200].

Все становилось ясным. Бенвиль правильно заметил, что 4 апреля 1814 года — это было 18 брюмера в перевернутом виде[1201]. «Что же вы хотите, господа?» — сухо спросил Наполеон. «Отречения», — в один голос сказали Ней и Удино. Наполеон не стал спорить; он подошел к столу и быстро написал условный акт отречения в пользу своего сына при регентстве императрицы. Очевидно, он уже ранее обдумывал эту возможность. Маршалы откланялись. Через некоторое время Наполеон поручил Нею, Макдональду и Коленкуру ехать к императору Александру и достичь с ним соглашения. К трем уполномоченным он присоединил также маршала Мармона. «Я могу рассчитывать на Мармона; это один из моих давних адъютантов… У него есть принципы чести. Ни одному из офицеров я не сделал столько, как ему…»

Перед тем как явиться к императору Александру, трое уполномоченных Наполеона встретились с Мармоном; они передали поручение императора. У герцога Рагузского было крайне смущенное лицо. Не без труда он рассказал, что в то же утро 4-го к нему явился посланец князя Шварценберга, предложившего покинуть армию Наполеона и перейти со своими войсками на сторону коалиции. Мармон принял это предложение. Коленкур и Макдональд, сдерживая свои чувства, спросили, подписано ли уже соглашение со Шварценбергом. Мармон это отрицал. Как выяснилось позже, он лгал; он уже совершил акт предательства. Он был в большом смущении. Но он обещал Коленкуру и Макдональду по их предложению уведомить Шварценберга, что его намерения изменились. В присутствии посланцев Наполеона, как рассказывал Коленкур, он дал распоряжения своим генералам не двигаться с места, пока ведутся переговоры. Изменнический акт Мармона вызвал негодование маршалов; но он готов был исправить свой поступок, и в критических обстоятельствах это представлялось главным[1202].

Александр принял маршалов любезно, даже ласково — то был цвет Франции; он в главном согласился с их предложениями, но окончательное решение было отложено на завтра; он должен был еще посоветоваться с союзниками.

На следующее утро, как было условлено, перед тем как идти к Александру, все встретились за завтраком у Нея в его особняке. Мармон тоже пришел. В середине завтрака герцога Рагузского вызвал офицер. Через несколько минут он возвратился с бледным, искаженным лицом: «Все потеряно! Я обесчещен! Мой корпус ночью по приказу генерала Суама перешел к врагу. Я отдал бы руку, чтобы этого не было…»

— Скажите лучше — голову, и то будет мало! — сурово оборвал его Ней.

Мармон взял саблю и выбежал из комнаты.

Когда позже Ней, Коленкур и Макдональд были приняты Александром, их ждал уже иной прием. У царя был новый аргумент: армия против Наполеона, корпус Мармона перешел на сторону коалиции. Союзники отказывались признавать права династии Бонапартов на престол, они требовали безоговорочного отречения.

6 апреля, в среду, в два часа ночи посланцы вернулись в Фонтенбло и были сразу приняты Наполеоном. По выражению их лиц он понял, что произошло, но потребовал полного отчета. Позже, утром, он снова пригласил маршалов. «Начнем все сначала. Кто пойдет со мною в Альпы?» — спросил он. Все промолчали. Наступила долгая пауза. Впрочем, он и сам понимал, что ни жизнь, ни даже итальянский поход не повторяются.

Он подошел к столу и торопливым, неразборчивым почерком подписал акт отречения.

Маршалы откланялись; генерал Бонапарт — он уже не был после этого росчерка пера императором — поблагодарил их. Дворец Фонтенбло быстро пустел.

Вечером 6 апреля курсы акций Французского банка, котировавшиеся неделю назад в пятьсот двадцать — пятьсот пятьдесят франков, поднялись до девятисот двадцати — девятисот восьмидесяти франков. Такого огромного скачка на бирже не было уже многие годы. Некоторые ловкачи заработали за один день миллионы. Среди них был и герцог Рагузский — маршал Мармон.

Наполеон Бонапарт в огромном замке Фонтенбло почти один бродил по пустынным залам. Он внимательно читал газеты, следил за сообщениями о присоединении к новой власти Бурбонов маршалов Нея, Удино, многих других.

12 апреля он принял яд— цианистый калий. Со времени Малоярославца он всегда имел его при себе. За два года яд, видимо, выдохся. Наполеон мучился всю ночь, к утру сильный организм его взял верх. Позже он никогда не вспоминал о происшедшем.

Он подписал договор, предоставлявший ему в пожизненное владение остров Эльбу и сохранявший за ним звание императора. 28 апреля он выехал на Эльбу.

Незадолго до этого, 9 апреля, Байрон в письме к Муру писал: «Увы, мой бедный маленький кумир, Наполеон, сошел с пьедестала. Говорят, он отрекся от престола. Это способно исторгнуть слезы расплавленного металла из глаз Сатаны». Через несколько дней, 19 апреля, он записал: «Пишу — «рвотным порошком» вместо чернил, — что Бурбоны восстановлены на престоле!!! К чертям всю философию!»[1203]

Пьеса была доиграна до конца. Современникам осталось ждать нового представления.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.