Жванецкий

Жванецкий

Начну с того, что знаю я Михаила Михайлыча с его, будем так говорить, ранних лет, когда он появился в антураже у Аркадия Исааковича Райкина, и потом, когда они (Виктор Ильченко, Роман Карцев и Михаил Жванецкий), так сказать, отпочковались от Райкина и стали работать втроем. Они работали и терпели большие жизненные и творческие трудности, задыхаясь в вакууме Одессы и Ленинграда, Кончилось тем, что они приехали ко мне в Москву и попросили, чтоб я помог им встретиться с нужным человеком… Они договорились с Рудиным дать им «Сад-Эрмитаж», чтобы выступать там со своей программой. Но дело встало из-за Шкодина Михаила Сергеевича, в то время первого заместителя руководителя Комитета по культуре Москвы. Он был против. И вот они попросили: «Как бы нам попасть к Шкодину, чтобы он не возражал против нашей работы в Москве?!» А у меня с Михал Сергеичем Шкодиным были нормальные отношения. И я привел их к нему. Состоялся откровенный разговор, который закончился тем, что Шкодин разрешил им работать в «Эрмитаже».

Потом появилась просьба помочь решить их квартирные вопросы по обмену, по переезду в Москву, по получению квартир. И в этом я им тоже помог. Таким образом, я принял самое прямое участие в их судьбе, хотя их юмор и сатира, как говорится, не мой жанр. Они не были мои близкие, но я видел, что это очень талантливые люди, и поэтому считал необходимым поддержать их. И все вышло нормально.

Общались мы с Мишей эпизодически, когда еще была жива его мама, и он находился у нее в Одессе. Он часто любил там отдыхать и писать, когда уже стал достаточно обеспеченным автором. Если в такой момент я приезжал на гастроли в Одессу, мы как-то пересекались. Относились мы друг к другу хорошо. Но особой дружбы не было.

Теперь, когда многие плюются от того, что Жванецкий делает в наши дни, мне не стыдно, что я когда-то ему помог. Потому что сейчас это совершенно другой Жванецкий. И я это дал понять ему достаточно откровенно. Особенно после того, как он стал высказываться в разных интервью и в передачах Андрея Максимова насчет Кобзона. Как только разговор каким-то образом заходил обо мне, Жванецкий тут же начинал отпускать свои глубокомысленные замечания в том смысле, что… чего же вы хотите, если Кобзон комсомольско-молодежный певец и… всегда с начальством?!

Когда мы встретились на юбилее одного хорошего общего друга в Киеве, тут он получил от меня сполна. Я сказал все, что о нем думаю. Я сказал: «Понимаешь, в чем дело? Если бы не „мой комсомол“, ты бы вообще неизвестно где был бы… Если бы не „комсомольский певец“, о котором ты говоришь с таким упоением, вызывая ажиотаж и ехидные улыбки, кто бы тебя знал, кроме соседей по коммунальной квартире в Одессе? Так бы ты там и жил, пока сам себе не надоел… Ты что себе позволяешь? Какое ты имеешь право? Собственно говоря, и в Москве-то тебя прописали только потому, что просил за тебя именно тот самый „комсомольский певец“, над которым ты теперь так посмеиваешься. Как же тебе не стыдно? Почему ты такой неблагодарный? Почему ты удивительно хамский человек по отношению к людям, которые делают тебе добро?» Вот где-то в таком духе я ему все высказал и добавил: «Теперь я буду на всех углах говорить, что ты — ‹…›, что ты — человек, который не заслуживает совершенно никакого внимания, потому что все, что ты говоришь — все это ерунда, что у тебя нет ни позиции, ни приверженности, ни к чему: ни к народу, ни к стране, ни к коллегам по работе… Как „комсомольский певец“ я буду это утверждать! Тебя это устроит?…»

Кончилось тем, что Жванецкий извинился и сказал: «Больше я в жизни такого себе не позволю. Я даже не подумал, что я наделал своими словами. Вот сейчас тебя слушаю и понимаю, что действительно незаслуженно обижал тебя…» Жванецкий извинился, но осадок остался.

Вот такое было, но что я хочу еще сказать. Для писателя подобного масштаба, причем, действительно талантливого писателя, существовавший режим, политическая ситуация и время являлись незаменимой пищей для творчества. Можно просто рассказывать анекдоты или просто шутить. Это да. Но это так, в компании. Для государства же, для страны, для народа настоящему писателю нужно прежде всего заявлять о своей позиции!

В свое время, в советское время, когда он остро высказывался в своих монологах или в тех работах, которые по его произведениям делали Карцев и Ильченко, Жванецкий по-настоящему был на высоте положения. Но потом, когда возникла эта лживая демократия, когда стало можно говорить, что угодно, и даже со сцены говорить матом, оказалось, что все это никому не нужно.

Многие сатирики, в том числе и Жванецкий, потеряли свою актуальность: ведь они были писателями того времени, а то время… кончилось. И без чьих-то сатирических намеков все видели, что представляет из себя Ельцин… Необходимо было проявить новое видение новой жизни и величайшую изобретательность, как это смог сделать Михаил Задорнов, дабы остаться на плаву достойным образом, а не гадить в приличном месте, «забыв», что для этого существуют специально отведенные места.

…Конечно, можно сказать, что Жванецкий взялся за Кобзона, потому что остался без темы. Хотя, скорее всего, причина в том, что он почувствовал себя великим, когда перестал им быть, когда ушло его время. Однако хочется показать, что ты еще есть и еще ого-го какой бесстрашный, независимый и абсолютно свободный во всем вольный художник. Сейчас он то же самое повторил и в отношении Лужкова, который обеспечил его всем. И его проживание в Москве, и квартиру, и место для строительства дачи выделил в Серебряном Бору. А Жванецкий в ответ: «Лужков? Ну что… Лужок, конечно, хороший мэр, если бы не эти вот „церетельчики“, его окружающие…» Какое хамство! Вообще неприкрытое… Это — не провинциализм. У хамов нет столицы. Они везде одинаковы — и в городе, и на селе. Хам есть хам. Отличительная его черта — отсутствие культуры человеческих отношений. Хотя, может быть, это и есть проявление провинциальности (?) вырвавшегося из грязи в князи: «Я теперь вот какой. И могу все, что захочу!» А получил по башке, испугался, затих и сразу на попятную, и тут же давай прятаться за чьи-то могущественные спины или бежать на «запасной аэродром».

Для этого у него, у Жванецкого, есть дом в Америке, у него оставленная семья в Америке, а здесь есть другая семья, и живет он, так сказать, на два лагеря… Живет в Америке и стесняется этого, словно боится, чтобы кто-то не узнал это и… как-то не так понял… Я не хочу вмешиваться в его личную жизнь, но не хочу, чтобы и он вмешивался в чью-то жизнь так, будто сам — самый святой. Художник никогда не должен забывать, что у него есть ответственность перед теми, ради кого он живет и работает. Здесь недопустимо фальшивить. Здесь необходимо проявлять особую ответственность и осторожность, если ты берешься лезть в человеческую душу. Ты же — как хирург!

…Вседозволенность сыграла со Жванецким злую шутку. Он посчитал себя самым великим. А раз так — значит, ему все можно. В действительности же, самому великому этого как раз и нельзя. Ему надо жить с оглядкой. Жить с пониманием свой роли в обществе. Его же захватила эйфория советского смутного времени настолько, что до сих пор он прийти в себя не может.

А в связи с обвинениями в конъюнктуре и связях с властью хочется спросить: «Чего же ты сам ходишь по кабинетам и просишь себе то машину, которую у тебя украли, чтоб ее заменили, то клинику, чтоб тебя полечили… „на шару“, то еще что-то?… Что же ты сам ходишь к тем, кого так поливаешь? Зачем сам делаешь то, за что так критикуешь других?»

Все, конечно, станет на свои места, если на эти больные вопросы Михаил Михайлович Жванецкий сам найдет ответы, достойные великого писателя.