18

18

Однако, вернувшись, пора и расстаться с Куоккалой.

В 1917 году, после Февраля, Корней Иванович перебрался в Петроград – сначала в крошечную квартирку на углу Лештукова переулка и Загородного проспекта, а потом (в 1919-м) в большую, просторную, в доме по Манежному переулку, 6, где он и прожил без малого двадцать лет, вплоть до переезда в Москву в 1938 году.

В каком именно месяце 1917 года он перевез нас из Куоккалы в Петроград, в Лештуков переулок, точно не помню. Знаю только, что первого сентября 1917 года я и Коля уже ходили учиться на Моховую улицу: Коля – в Тенишевское училище (прямо напротив дома, где – насколько я помню – позднее разместилось издательство «Всемирная литература»), я – в гимназию Таганцевой (на углу Моховой и Пантелеймоновской). Вскоре оба эти учебные заведения слились в 15-ю единую трудовую школу: мы с Колей оказались в разных классах, но под одной крышей и нередко бегали вместе через дорогу к Корнею Ивановичу… Скоро в той же школе начал учиться и Боба.

«Моим детям посчастливилось» – счастье это валило к нам и дальше: во «Всемирной литературе», в Доме литераторов, в Доме искусств – и просто у себя дома мы видели и слышали Блока, Ахматову, Горького, Мандельштама, Кузмина, Ходасевича, Гумилева, Замятина, Зощенко, Бабеля и многих, многих других. Снова видели и слышали Маяковского. Для Корнея Ивановича Куоккала кончилась навсегда раньше, чем для меня. Я побывала там летом сорокового, а затем в начале шестидесятых годов. Он же был в последний раз в 1925-м: приезжал к Репину.

В конце шестидесятых я прошла по тем камням, где когда-то занимался мечтаниями Коля, взглянула на ручей, где когда-то Корней Иванович вместе с нами сооружал запруду, миновала редкие сосны и вошла в дом. Снаружи он остался почти таким же, каким был при нас; внутри же все было перестроено, только печки те же, да его кабинет, да лестница на второй этаж, с которой я когда-то осторожно сбегала, боясь скрипнуть ступенькой.

Станция уже называлась «Репино». «Пенаты» стали музеем. Отворить калитку в репинский парк я не решилась: заглянешь в колодец, откуда в детстве мы черпали воду, и вдруг послышится:

Дна пня,

Два корня…

Чтобы не было пролито…

Когда, воротившись, я описывала Корнею Ивановичу свой последний поход из Комарова, из Дома творчества писателей, в Репино, он слушал меня хмуро и как бы невнимательно. Вопросов не задавал. Я скоро умолкла.

Воспоминание о том, как потерял он Куоккальскую дачу и как оказалась она разграбленной, было для него не из веселых. В море житейском бывал он столь же неосторожен и беспечен, как и в настоящем море, где однажды чуть не утонул вместе с нами.

В начале двадцатых годов, когда жили мы уже не в Куоккале, а в Петрограде, Корней Иванович разрешил бывшему мужу одной художницы, бывшей куоккальской соседки (посещавшей, как и он, «Пенаты»), пользоваться вещами, оставшимися на даче. Бывший муж бывшей соседки оказался устойчивым негодяем. Дача после нашего отъезда несколько лет стояла нетронутой, полная вещей и книг: уезжая весною 1917 года в Петроград, родители наши рассчитывали летом вернуться и потому увезли только самые необходимые вещи.

Соседи оберегали дом. Но, увидев собственноручную записку хозяина, отступились. Он же хорошо отомстил Корнею Ивановичу за необоснованную доверчивость: распродал наиболее ценное из мебели, утвари и книг. И скрылся. За ним на дачу нахлынуло ворье и довершило разгром.

«Вас тут все знают и вспоминают, – писал из Куоккалы Корнею Ивановичу Репин летом 1923 года. – А я еще вчера, проходя в Оллила, с грустью посмотрел на потемневший дом Ваш, на заросшие дороги и двор, вспоминал, сколько там было приливов и отливов всех типов молодой литературы! Особенно футуристов… И Алексей Толстой, и Борис Садовской… Даже Индия побывала у Вас – в лице Сахароварды. И многое множество брошюр… с сокрушенным сердцем видел я после, в растерзанном виде, на полу, со следами на всем грязных подошв валенок, среди ободранных роскошных диванов, где мы так интересно и уютно проводили время за слушанием интереснейших докладов и горячих речей талантливой литературы, разгоравшейся красным огнем свободы. Да, целый помост образовался на полах в библиотеках из дорогих редких изданий и рукописей, и под этим толстым слоем нестерпимо лопались, трещали стекла».

Как же нестерпим был звук этих лопающихся под ногами стекол на этом помосте для ушей человека, вошедшего в свой бывший дом?

В 1925 году, в январе, Корней Иванович побывал в Гельсингфорсе и в Куоккале: в «Пенатах» у Репина и у себя на даче.

Вот дневниковая запись:

«Я не люблю вещей, мне нисколько не жаль ни украденного комода, ни шкафа, ни лампы, ни зеркала, но я очень люблю себя, хранящегося в этих вещах».

Да, человек, в особенности если он – личность, запечатлен в своих вещах: дом, созданный им, – это тоже он, тоже его подобие; маска, слепок, но не с мертвого лица, а с живой, работающей души.

«Люблю себя, хранящегося в этих вещах…» Вещи – они, как губка воду, имеют способность впитывать и хранить ушедшее время. Утрата вещей была для него утратой любимого времени, в них запечатленного. Лампа, которую унес из его дома и продал жулик, светила ему с комода в ту пору, когда ему не было еще тридцати, когда дети у него были еще маленькие, когда жил он у самого моря наискосок от «Пенатов», когда от весны до глубокой осени он ходил босиком по песку, по Большой Дороге и по лесу; когда Маяковский читал ему «Облако в штанах», а сам он ходил к Репину читать ему вслух Пушкина или гостям и ему в беседке лекции по современной литературе; когда в 1916 году, во время войны, он готовился к новой поездке в Англию, уже не безвестным мальчишкой-кор-респондентом, как в 1903-м, а в составе делегации русских журналистов и писателей; когда у Репина по средам, а у него по воскресеньям собиралось столько замечательных людей: поэтов, ученых, художников; когда он писал свои поэмы-лекции о Федоре Сологубе, Леониде Андрееве, Короленко, о Лидии Чарской, о футуристах; когда с лекциями разъезжал по всей России.

Эта лампа была куском его жизни, частью его бытия.

«Я не люблю вещей». – «Я очень люблю себя, хранящегося в этих вещах».

(Сейчас, по моему ощущению, основа его бытия хранится в переделкинском доме в «Энциклопедии Британника», сопутствовавшей ему всю жизнь смолоду, и в копии с репинского портрета, исполненного в 1910 году. С ними он не расставался никогда и вовремя увез из Куоккалы.)

«…сижу один и встречаю Новый год с пером в руке,

– записал Корней Иванович в Петрограде в 1923 году,

– но не горюю: мне мое перо очень дорого – лампа, чернильница, – и сейчас на столе у меня моя милая «Энциклопедия Британника», которую я так нежно люблю. Сколько знаний она мне дала, как она успокоительна и ласкова».

Мимо полки с зелеными томами «Энциклопедии» я и сейчас прохожу, не в силах поднять глаз.

Мне хочется тронуть, погладить зеленые переплеты, но я не смею.

Я испытываю недоумение и зависть, когда кто-ни-будь из домашних естественно и непринужденно снимает с полки зеленую книгу и перелистывает шуршащие страницы, наводя справку. Корней Иванович, конечно, был бы рад, узнав, что «Энциклопедия» служит свою службу и дальше, стоит на полке не зря, учит других. Но сама я дотронуться до нее не могу.

Для меня это и Куоккала, и зеленый холмик у него на могиле.

Изо всех его обликов, движущихся перед моими глазами, яснее всего я вижу один: вот он выхватил с полки нужный том – в Куоккале, в Петрограде, в Москве, в Переделкине, длинные, гибкие, всегда коричнево-загорелые, дочиста промытые пальцы перелистывают страницы; глаза – ищут и вот нашли. Огромной рукой разглаживает он глянцевитую карту: оказывается, этот город прорезан заливами! А я и не знал! Или: оказывается, свой главный труд этот философ написал в 87-м году! А я-то, невежда, думал – в 91-м! И, захлопнув том, он с благодарной нежностью ставит его на место.

Он – молодой – куоккальский, и он – восьмидесятилетний.

Он любил «Энциклопедию Британника», наверное, не меньше, чем перо, которым писал. «Сколько знаний она мне дала, как она успокоительна и ласкова».

Там для меня навсегда поселен его взгляд, беззвучно разыскивающий карту, историю чьей-то судьбы и беззвучно окликающий меня из этого тома.

Снимок с репинского портрета, надписанный Репиным, переезжая вместе с Корнеем Ивановичем, тоже остался навсегда памятником куоккальского времени: содружества людей искусства, «со-куоккальства», как назвал это время Сергеев-Ценский.

Репин до конца своих дней любовно вспоминал свое «со-куоккальство» с Корнеем Ивановичем.

«…проходя мимо Шехерезады[29], я вспоминаю Вашу высокую веселую фигуру, – писал он Чуковскому в 1923 году, – помните, как Вы подымали поваленные бурей деревья? Недавно была большая буря, но Шехере-зада стоит; только дороги все страшно заросли травой забвенья (вчера уже Емельян выкосил их, а то не пройти, особенно утром – роса! А я босиком. И все Вас вспоминаю). Огневой Вы человек, дай Вам Бог здоровья… Помните, как на наших народных гуляньях в саду Вы угощали нашу пролетарскую публику – дешево – чаем? Одну копейку стоил стакан чаю, копейка – печенье. Как любили Вас бабы и девки! Да, Вы всегда были душой общества, вселяли смелость и свободу. Помните лекции? Чтение Маяковского, С. Городецкого, Горького, пение Скитальца и др. (в Киоске), а не в храме Изиды, где читали Тарханов, Леонид Андреев, А. Свирский»[30].

В 1925 году снова о «со-куоккальстве»:

«Да, если бы Вы жили здесь, каждую свободную минуту я летел бы к Вам: у нас столько общих интересов. А, главное, Вы неисчерпаемы… Вы на все реагируете и много, много знаете; разговор мой с Вами – всегда – взапуски, – есть о чем»[31].

Особенно любил Илья Ефимович чтение Корнея Ивановича, его голос. Голос этот называл он в письмах то «лебединым», то «ангельским», то «очаровывающим»; а чтения – «сольными концертами». Портрет Чуковского работы Репина нем, как все до единого портреты в мире. Но поворот головы, посадка, пальцы, обнимающие книгу, – все краски и линии – кажется мне, передают не только наружность (молодой человек, черноголовый, с маленькими черными усами, книга в руке), но и чары певучего, вкрадчивого, звонкого голоса.

В 1923 году, в ответ на подробное куоккальское письмо, Чуковский писал Репину:

«Куоккала – моя родина, мое детство…»

«Детство» – начало начал. Именно здесь, в Куоккале, многое для него началось. Многое из того, что получило развитие и завершение только в конце его жизни. (Речь идет о духовной родине и о духовном детстве.)

А для меня там начался он, там началось и кончилось мое детство, но не кончился он.

В Куоккале начал вырабатываться жанр и стиль художественных произведений, именуемых статьями, лекциями, «критическими рассказами», очерками, портретами, исследованиями, – стиль разнообразных произведений Корнея Чуковского.

В Куоккале он познакомился, подружился и вошел в общение с десятками людей из литературного, артистического и художнического мира, – и с той поры оно не прекращалось никогда. Здесь началась и «Чукоккала». Здесь же началось изучение психики малых детей, давшее впоследствии «От двух до пяти». И «Костры», разгоревшиеся потом в высоченные, выше сосен, ежегодные, переделкинские, – начались тоже здесь. И детские спектакли: играют дети, а костюмы и декорации создают настоящие художники. Это тоже находки куоккальские.

(В архиве Корнея Ивановича хранится и по сию пору уличное объявление, написанное его рукой; извещает оно о детском празднике, при участии художников, артистов, музыкантов; о пьесе «Царь Пузан», которая будет разыграна детьми; весь сбор с этого праздника должен пойти – говорится в объявлении, – на покупку книг для детской библиотеки… Лето 1916 года; а построил он библиотеку через 41 год, осенью 1957-го.)

Так мечта о библиотеке, объединяющей писателей, художников, артистов, детей и книгу, осуществилась в Переделкине, а зародилась в Куоккале.

Сколько раз он от нее отвлекался! Сколько раз возвращался к ней. Помню, как он собирал и жертвовал деньги на покупку книг для детей, собирал и жертвовал книги, отдыхая в Петергофе под Ленинградом. Потом в Луге. Потом в Сестрорецке.

(Таково было его веселое, непоседливое, непостоянное и в то же время упорное, по жизненное, сквозь-жизненное постоянство.)

Здесь же, в Куоккале, в 1915—16 гг. написан был и «Крокодил» – первая детская книга Корнея Чуковского. Здесь начались и другие труды, разросшиеся потом в книги: «Чехов», «Рассказы о Некрасове», «Современники», не говоря уже о том, что именно куоккальские годы были началом всех его дальнейших Некрасовских текстологических и комментаторских поисков.

Хорошо работалось ему когда-то в Куоккале.

«…и воздух чистый… и кругом ровный снег, и лыжи и безлюдье, и сосны, – порой я сам себе завидую», – писал Корней Иванович, переехав в Куоккалу.

Там он обрел свою духовную родину.

Там прошло мое детство.

1971

Переделкино

В издательстве «время» вышла книга Лидии Чуковской «Записки об Анне Ахматовой» в 3 томах

Книга Лидии Чуковской об Анне Ахматовой – не воспоминания. Это – дневник, записи для себя, по живому следу событий. В записях отчетливо проступают приметы ахматовского быта, круг ее друзей, черты ее личности, характер ее литературных интересов. Записи ведутся «в страшные годы ежовщины». В тюрьме расстрелян муж Лидии Чуковской, в тюрьме ждет приговора и получает «срок» сын Анны Ахматовой. Как раз в эти годы Ахматова создает свой «Реквием»: записывает на клочках бумаги стихи, дает их Чуковской – запомнить – и мгновенно сжигает. Начинается работа над «Поэмой без героя».. А вслед за ежовщиной – война…

В качестве «Приложения» печатаются «Ташкентские тетради» Лидии Чуковской – достоверный, подробный дневник о жизни Ахматовой в эвакуации в Ташкенте в 1941–1942 годах.

Вторая книга «Записок» Лидии Чуковской переносит нас из конца 30-х – начала 40-х – в 50-е годы. Анна Ахматова, ее нелегкая жизнь после известного постановления 1946 года, ее попытки добиться освобождения вновь арестованного сына, ее стихи, ее пушкиноведение, ее меткие и лаконичные суждения о литературе, о времени, о русской истории – таково содержание этого тома. В это содержание органически входят основные приметы времени – смерть Сталина, XX съезд, оттепель, реабилитация многих невинно осужденных, травля Пастернака из-за «Доктора Живаго», его смерть, начало новых заморозков. Эта книга – не только об Ахматовой, но обо всем этом десятилетии, о том, с какими мыслями и чувствами восприняли эту эпоху многие люди, окружавшие Ахматову.

Третий том «Записок» Лидии Чуковской охватывает три года: с января 1963 – до 5 марта 1966-го, дня смерти Анны Ахматовой. Это годы, когда кончалась и кончилась хрущевская оттепель, годы контрнаступления сталинистов.

Не удаются попытки Анны Ахматовой напечатать «Реквием» и «Поэму без героя». Терпит неудачу Лидия Чуковская, пытаясь опубликовать свою повесть «Софья Петровна». Арестовывают, судят и ссылают поэта Иосифа Бродского… Хлопотам о нем посвящены многие страницы этой книги.

Чуковская помогает Ахматовой составить ее сборник «Бег времени», записывает ее рассказы о триумфальных последних поездках в Италию и Англию. В приложении печатаются документы из архива Лидии Чуковской, ее дневник «После конца», её статья об Ахматовой «Голая арифметика» и др.