Одиннадцать дней

Одиннадцать дней

1

Главу, посвященную ВГЛК, — "У врат царства" я завершил такой сценой. Двое восторженных юношей-студентов идут под руки по Садовому кольцу. Путь немалый. Они идут и мечтают, и надеются на светлое будущее, по очереди декламируют стихи, вспоминают расстрелянного Гумилева. Один из них — Валерий Перцов — говорит другому:

— Давайте будем с вами на ты.

— Давай, — говорит другой. Этим другим юношей был я.

Дошли до Зубовской площади. Пора было прощаться — мне поворачивать налево по Пречистенке, Валерию садиться на трамвай. Но тут мы вспоминаем, что ему нужна одна книга, которая у нас есть. Я предлагаю зайти, хотя уже двенадцатый час. Мы поворачиваем налево, потом направо в наш переулок. Дверь открывает сестра Маша, начинает кокетничать с Валерием. Он явно смущен. Я пошел искать книгу. Выходит из своей комнаты Владимир, он рад гостю, может временно прервать работу и закурить…

И вдруг резкий звонок, еще, еще…

Владимир идет открывать дверь. Нет, не входит, а врывается некто в кожаной куртке, в очках, за ним военный в столь ненавидимой народом голубой фуражке с красным околышем, последним входит заспанный управдом.

Очкастый быстро шагает вперед, наставляет револьвер прямо на меня, хрипло выпаливает:

— Руки вверх!

Я так опешил, что застыл, как статуя, а руки опустил.

— Руки вверх! Руки вверх! — злобно рычит очкастый. Военный готов вытащить свой револьвер.

Я растерянно поднимаю руки. Очкастый подбегает ко мне, левой рукой бесцеремонно ощупывает мой правый бок, правый карман, ощупывает левый бок, левый карман, прячет револьвер, достает бумагу, протягивает мне.

Я читаю — "Ордер на обыск и арест Голицына Сергея Михайловича", внизу подпись: "Зам. председателя ОГПУ Г. Ягода"*.[24]

Первая моя мысль:

— Слава Богу, одного меня.

Бумагу берет Владимир и читает. Из задних комнат выходит мать, тоже читает, выходят другие родные, читают молча, вздыхают, смотрят на меня с сочувствием. Последним входит отец, растерянный, испуганный, читает, кладет бумагу на стол. Все молчат.

Между прочим, потом вспоминали и удивлялись: почему очкастый наставил револьвер именно на меня? Значит, он знал меня в лицо? Откуда знал?

— Где ваш стол для занятий? — спросил он меня.

Я показал.

Очкастый подошел к столу. Все тоже приблизились.

— Отойдите дальше! — резко прохрипел он. — А вы, — он ткнул палец в меня, — встаньте здесь.

У меня екнуло сердце. На столе слева, на самом видном месте, лежала переписанная рукой матери тетрадка — мои очерки "По северным озерам".

И тут случилось чудо, иначе никак не назову. Очкастый сразу занес руку на стопку тетрадей справа. Это были мои записи лекций. А мать с несвойственной ей легкостью подскочила к столу, схватила ту мою самую заветную тетрадку, самую драгоценную, и положила ее на подоконник.

Очкастый впился в записи лекций, военный стоял сзади, тупо уставившись в стену, управдом дремал у двери.

Я начал объяснять очкастому. Вот эта тетрадка — по истории искусств. Рассказывается об эпохе Возрождения. А эта тетрадка — история немецкой литературы, очень интересно о нибелунгах. Очкастый слушал, сопел. Слышал ли он хоть когда-нибудь о нибелунгах? Взял следующую тетрадку, начал перелистывать. Вытащил дневник нашего с Андреем Киселевым путешествия, явно обрадовался, положил отдельно. Открыл ящик стола, там были письма, одно сверху на бланке "Пионерской правды", деловое, внизу подпись — "С комприветом". Я объяснил, что я не только студент ВГЛК, но еще зарабатываю, черчу для журналов…

А со стены словно с упреком глядели сверху на всех нас портреты предков времен Петра, Анны, Елизаветы, Екатерины…

И тут попался очкастому лист бумаги с рядами цифр, с надписями, с линиями в разные стороны.:.

Сестра моя Соня флиртовала с двумя братьями Ярхо. Старший, Борис Исаакович, иначе Бобочка, был литературовед. Кругленький, толстенький, в очках, он читал лекции на ВГЛК; младший, Григорий Исаакович, иначе Гриша, был высокий и худой и служил переводчиком. Они изредка к нам ходили и засиживались до глубокой ночи. Бобочка для своей научной работы по рифмам частушек заказал мне диаграммы, для которых вычислял проценты, считал и производил разные выкладки чуть ли не по нескольким тысячам частушек.

Бобочкин подлинник вычислений очкастый подложил к дневнику. Я понял, что он вздумал его отбирать, и пришел в ужас; пропадет вся кропотливая Бобочкина работа. Я доказывал, объяснял, как народ создает частушки. Очкастому мои объяснения показались подозрительными, он, верно, принял этот лист бумаги за шпионский шифр и положил поверх дневника*.[25]

Обыск кончился. Наступило томительное время ожидания машины, она должна была подойти к определенному часу. Очкастый сел писать протокол. Отбирались дневник путешествия, два-три деловых письма "с комприветом" и злосчастные Бобочкины вычисления. Заспанный управдом расписался как понятой и был отпущен. Все стояли, молчали, ждали…

Вскипятили на примусе чайник. Молча стали пить чай. Мать с невыразимой горечью смотрела на меня. Сестры собрали мне в наволочку ложку, кружку, сахар кусками, положили бутерброды, папиросы, дали одеяло. В нашей семье хорошо знали, что нужно давать арестованному.

Подошла машина. Наступила тягостная минута прощания, все подходили ко мне, поочередно обнимали, целовали. Соня и Маша успели мне шепнуть одну и ту же фразу: "Отвечай только на вопросы". И отец и мать перекрестили меня.

Потом мать говорила, что у меня было тогда вдохновенное и просветленное лицо святого мученика Себастиана…

Я тогда по-юношески гордился, что меня арестовали, но на мученика вряд ли походил. Мучениками были ранние христиане, которые гибли за веру на арене Колизея, в России мучениками были старообрядцы, подвергавшие себя самосожжению, мучениками были декабристы и народовольцы, которые шли на казнь и в Сибирь за свои революционные идеи, мучеником был дядя Миша Лопухин, который не дал честное слово, что не пойдет против Советской власти, мучеником был мой зять Георгий Осоргин — любящий муж и любящий отец, но на допросе он сказал, что является монархистом, и получил десять лет, наконец, на мученичество шел мой друг Сергей Истомин, когда семнадцатилетним подростком тоже сказал, что он монархист.

А я? Я ожидал, более того, я был убежден, что не в этом году, так в следующем или через следующий меня неизбежно арестуют только за то, что родился князем. Я готовился к допросам и на вопрос "ваши политические убеждения" собирался отвечать «лояльно». Так отвечали мой отец, мой брат и многие другие. И отца, и брата, и еще некоторых выпускали на свободу после подобных ответов и, разумеется, благодаря хлопотам. А было и много таких, которые распинались в верности Советской власти, а все равно получали сроки.

И были такие, которые, как Алексей Бобринский, получали свободу за тридцать сребреников.

К этому страшному испытанию я заранее готовился. И я знал: никакие угрозы не заставят меня подписать позорное обязательство. Я знал: если не подпишу, рухнут все мои мечты, все мои надежды. И с этими мыслями я спускался вниз по лестнице.

Святой Себастиан погиб от стрел палачей. Художников вдохновляла его мученическая кончина. Не однажды много позднее мне приходилось видеть в музеях изображение истекающего кровью обнаженного юноши. И каждый раз, хотя и не без некоторого чувства иронии, я вспоминал сравнение моей матери…

Данный текст является ознакомительным фрагментом.